Сиреневый бульвар. Московский роман - Шмелев Владимир 4 стр.


Под конец я услышал:

– В твоих заключениях ничего оригинального нет. Ты, Алик, не способен проанализировать ситуацию.

Активисты по очереди спокойно высказали свои предложения. Донецкой, Луганской республики быть, это их вердикт. Было видно, что Алик дорожит дружбой ребят.

– Да и я про то же, – нисколько не обидевшись, поняв намек друзей, сделав лицо попроще, Алик выразительно ухмыльнулся:

– Все ясно, завидуете. Да и ладно, МГИМО, Физтех какая разница? Главная – одна компания.

И как ни в чем не бывало, рассказал о родителях.

– Мои родичи организовали сбор гуманитарки в нашей девятиэтажке на юго-восток Украины. И телик не выключают ни на минутку, новости смотрят. Их предки оттуда. У меня не случайно украинская фамилия, дед с Луганщины, погиб на фронте. Я с его портретом по Красной площади в марше «Бессмертного полка» пойду с гордо поднятой головой, мне есть, чем гордиться.

– Алик, опять тебя от гордости распирает, а у меня бабушка санитаркой была, знаешь, сколько бойцов из-под огня спасла.

Ребята никак не хотели мириться с каждым заявленным превосходством Алика. Во всех трех явно просматривались лидеры.

Продолжение этого диалога я не услышал, сойдя с троллейбуса, побрел домой.

* * *

Сиреневый бульвар, ты как маленькая артерия большой кровеносной системы огромного мегаполиса, что как великий молох перетирает людей, их судьбы в муку. Сочинители берут ее, смачивая своими слюнями, лепят в коврижки, посыпают своей выдумкой, солят соплями, кровью и потом, жарят и парят, варганят, а потом этим травят или воскрешают.

Иду по бульвару, словно плыву в своем времени, в своем измерении. Так каждый из нас к чему-то гребет и как всегда ни к тому, что хотел. Где ж ты, мой берег, где ж ты мой сад, мой душевный рай. Кто скажет?

Мой дом, подъезд. Обычная девятиэтажка. Милый дворик, где на лавочках дремлют бдительные старушки, промывая соседям косточки добела. Иногда нетрезвые буяны развлекают народ своей тупостью, пугают детей на детской площадке.

Поднимаюсь на свой этаж и слышу голоса жильцов, в каждой квартире по кому, а где и по два.

За стальными дверьми разыгрываются все направления драматургии, от трагедии до фарса. Самые интересные комедии, суть их, как правило, в том, что люди искренне пребывают во мнении, что они в чем-то преуспели, и, главным образом, материально.

Иметь или не иметь, вот в чем вопрос. Слушаю вариации на эту тему, и ни чему не удивляюсь, люди, человеки каждый включает в себя историю с незамысловатым сюжетом. Сколько интересных подробностей. Если в них вникнуть глубоко и серьезно, не хватит жизни описать.

* * *

– То же, мне какие люди, что у них есть?

Это голос женщины из 613-й квартиры. Старшей по подъезду. Есть и такая должность, правда, общественная и добровольная. Строгая, с короткой стрижкой крашеных волос, с палочкой и зорким взглядом. Она нюхом чует, где, что не так. Много лет была директором ювелирного магазина. Баба оборотистая, люди удивлялись, зная ее спекулятивную деятельность, что осталась жива. В лихое время покушались на нее, да вот как-то вывернулась. Все наезды закончились тем, что ее золотое дно досталось другим. Хотя в накладе она не осталась, подсуетилась. Все дефолты ей только на пользу пошли. За глаза ее миллионершей зовут. Сейчас никого не боится, теперь ее никто не достанет. Два сына в органах – большие начальники.

– Одеваются, как в деревне, машины подержанные, у них все б.у. – бывшие в употреблении. И отовариваются в пятерках и семерках, все по акциям и на скидках. Нищеброды, живут в халупах, без ремонта, не знают, что такое заграница.

О соседях она не лестного мнения. Знает, кого в чем упрекнуть. Кто шумит, кто после ремонта мусор оставил. Чья собака в лифте помочилась. Кто и где делает закладки спайсов.

– Да они сами придурки.

Это голос молодой девушки. Живет в однушке, ищет мужа, пока безуспешно. И стройна, и мила, словно заговоренная. Никто на нее глаз не положил, никто не оглянулся вослед. По интернету боится знакомиться, а так не получается. Ей советуют познакомиться на кладбище, с вдовцом, еще вариант в храме или на танцплощадке в Сокольниках или в Нескучном саду. Бродить по набережной в надежде, что кто-то подойдет и спросит: «Который час?», улыбнувшись, продолжит: «Вам не одиноко?»

– Напялят на себя невесть что, выпендриваются, ни образования, ни ума, так одна хитрость, где бы словчить. А эта из 315 квартиры, не учится, уже с мужиками шляется. Мать с отцом пьют, какой ей пример, по рукам пошла.

Свою соседскую девчонку не возлюбила, зовет ветреной маленькой шлюхой. Может, завидует, за ней мужики, как кобели, табуном.

– Все такие скрытные, как бы чего кто не узнал. Все тайком от людских глаз. Только шило в мешке не утаишь, на морде все написано.

– Да пошли они куда подальше, – гремел мужской голос из 617, громила с выдающимся животом. Еще о них разговор вести. Мне это надо. Пусть в своем дерьме плавают. Что мы не знаем, что пацан их наркоманит. И кто продает ему дурь, знаем. Про всех все известно. Пусть рот закроют. Я не там машину ставлю. Где хочу, там и ставлю. Еще раз хавальник откроют, нас тучу, куда следует, квартиру сдают, налоги не платят. А этот, что в прошлый раз, на меня наезжал, вроде его место занял, свой мерс не знал, куда поставить. Даже мать по-человечески похоронить не захотел, в черном мешке на тот свет отправил.

Эти монологи бесконечны до поры до времени, как и наша жизнь. Нет правых и виноватых, каким судом судите, таким и судимы будете. Только любовь всегда права, но есть ли она, как и Бог.

* * *
«Москва, как много в этом звуке,
Для сердца русского слилось,
Как много в нем отозвалось».

Наверное, лучше Пушкина не скажешь.

Москва – людской океан, новый Вавилон. Стоит на семи холмах, обдуваемых семи ветрами, омываемых пятью морями. Семь сталинских высоток, осколки прежней империи социализма, поражавшие наших отцов своим размахом и замахом на что-то величественное и непоколебимое. Высотки с любопытством, когда-то завидуя Кремлю и драгоценному центру, храмам и монастырям, вдруг обнаружили, задрав свои башни конкурентов, небоскребов Москва – Сити, что уперлись в небо. Нагловатые, из стекла и бетона, как длинноногие дамы, вышедшие пощеголять яркими нарядами, претендуют на достопримечательность. Они видны всем со всех сторон, тогда, как глубокие раны на прекрасном лице Москвы от трагедии терактов не так заметны. Но их не забудут те, кто в них потерял своих близких. Их боль, не затихая, поминальным звоном раздается в разбитых сердцах.

* * *

Моя квартира пристанище комедиантов. Только давно в ней не слышно смеха. Ни прежней суеты, чехарды с друзьями, с праздниками. Постоянно что-то отмечали, мы так и называли эти дни, «отмечалочки», то выход моей книги, то запуск сценария и фильма по нему, ёлки, октябрьские, майские праздники, восьмое марта, окончание учебного года у жены Веры, учительницы начальных классов. Дни рождения дочери Лизоньки и получения гонорара закадычного друга, художника Петра Владимировича. Тогда непременно пир в самом дорогом ресторане, вкуснятины полный стол и танцы до упада. Дочь выросла, уехала учиться, и тихо стало в квартире, неуютно.

Как же ее не хватает.

* * *

Дома хотел рассказать жене о встрече с Софьей Федоровной. Но по всему было видно, что Вера, явно озадаченная одной мыслью о дочери, не расположена слушать. Привычная поза в ее любимом кресле, рядом журнальный столик, на нем разложены ученические тетради.

«Это ты ее туда отправил», – читалось на ее лице.

После того, как дочь уехала в Новую Зеландию, она не находила себе места. Немой упрек проявлялся в ее взгляде, усталом и разочарованном. Ее терзала мысль, как она там. Какой-то неизвестный человек с темной кожей и черными, смоляными волосами ласкает ее ребенка.

– Боже, – молила она, – только б ей не было больно. Господи, не допусти позора и унижения. Почему это случилось с моим ребенком? Почему индус из касты воинов? Я же просила тебя, – плакала она. – Зачем ты отправляешь ее в такую даль? Почему не в Европу или Америку? Ты же боготворил ее. Я сердце надорвала, спать не мог у.

– То же самое могу сказать о себе, – ответил я. – Страдаю, мучаюсь, но что можно сделать? Мне тоже видятся ее маленькие нежные ручки, разве я забуду ее детский запах и лепетания. Когда я вижу, как ты каждый день гладишь и прижимаешь к себе ее игрушки, меня душат слезы. Остается уповать на счастливый случай и на Бога. Он сбережет ее, ведь она еще ребенок.

– Давай уговорим ее вернуться в Москву. Сейчас здесь можно устроиться. У нее своя квартира. Машину подарим и дачу отдадим. Будем сидеть с детьми, если появятся.

Жена говорила это как заклинание, словно молитву, блуждая глазами вокруг, переводя взгляд с одного предмета на другой, пытаясь найти какую-то опору, поддержку. Вроде как обращалась к дочери, представляла ее рядом, остановив взгляд на ее портрете, висевшем в гостиной на самом видном месте.

– Это надо говорить ей, – оборвал я, чувствуя, что она впадает в истерику.

– Ей и говорю, – отозвалась жена, – она слышит меня на другом континенте. Она всегда понимала меня, чувствовала мои мысли. И сейчас до нее должны дойти частотные колебания моего сознания и боль, что не пройдет, пока ее не увижу.

Что в этом было, отчаяние, патология? В любви к дочери, казалось, скрывалось что-то большое, помимо материнских чувств. Словно, какая-то часть души была опустошена, а с ней утрачена щемящая сладость, что испытывала Вера, когда Лиза была рядом, вселяя в нее жизнь, наполняя ее смыслом.

– Давай соберем тебя и ты полетишь к ней. Что-то встрепенулось в ней, при этом слова звучали тихо, примирительно и просительно. Она смотрела вопрошающе.

Испытующий взгляд говорил о том, что решусь ли я? После этого я встал и ушел к себе. Слушать ее дальше было невыносимо. Каждый раз слезы выводят меня из себя. Опять придется пить лекарства. Все в каком-то тумане, ни на чем не могу сосредоточиться, начну заниматься бумагами проекта музея СССР, забудусь.

* * *

Завтра очередное заседание консультативного совета по созданию музея СССР. Впервые будет президент по приглашению директора института истории. Думаю предложить в своем докладе концепцию: что на мой взгляд заключается в самой простой и естественной мысли. Народы России должны сплотиться, чтобы выжить в этом мире глобальных угроз.

Советское время у меня в кабинете представлено маленькой коллекцией предметов. Вот карбоновая лампа, бюст Ленина, Дзержинского, приобрел на Блошином рынке. Фигура рабочего и колхозника, статуэтка Василия Теркина с гармонию.

Обстановка уюта тех лет, которую я пытался воспроизвести, заключалась в оранжевом абажуре, что делал свет теплым, этажерка с часами с несколькими книгами да радио в форме черной тарелки, из которой иногда угрожающе звучали указы и постановления. Богатство, о котором можно было говорить в пятидесятые: швейная машина и велосипед. Телевизоры, еще из ряда фантастики.

Письменный стол завален бумагами с разными мыслями, как и мое сознание. Осталось лишь необходимое пространство для листа бумаги. На нем в очередной раз размышления отразятся словами, буквами и предложениями.

Сколько бы ни перекладывал, уплотняя, трамбуя стопки, страницы текста свободное место не увеличивается, оно сжимается все больше, фантазии заполняют все новые и новые листы.

Но вот наступает момент, перечитывая, осознаю: это не то, надо не так. Нервно начинаю рвать, мять и швырять в корзину.

Взгляд останавливается на маленьком фото Лизоньки. Ангелочек обхватил мою шею, сидя на руках, и нежно целует в щечку. Такое же фото есть, правда, меньше, в портмоне.

Когда в голове появляется шум, тяжесть, не могу сосредоточиться на работе. Смотрю на эту умилительное фото, улыбаюсь, становится легче.

* * *

Монолог, что-то вроде мольбы, звучит в Вере постоянно, беспрерывно и надрывно. Каждое слово капля за каплей, собираясь во вселенскую тоску, скребет по душе острием безысходности. Понурая под тяжестью беспокойства, она кажется растерянной и потерянной.

«Как она могла так поступить, – думала она о дочери. – Разве это я заслужила? Лелеяла ее, как цветочек, надышаться над ней не могла, даже во сне боялась за нее, тревожилась о душе ее драгоценной. Лизонька – прозрачная нимфа в девственном лесу, где только чистота, благоухания цветов. Почему именно индус? Не было кого-то другого, европейца? Еще рассказывают о наших русских женщинах, попавших в сексуальное рабство».

Вера вставала с кресла, подходила к окну, бросала взгляд на улицу, где люди спешили по своим делам, также чем-то озадаченные, потом возвращалась на место.

От этих мыслей голова наливается жуткой болью. Невыносимая тяжесть делает раздражительность спасением. Только не сорваться, не довести себя до исступления.

«Лизонька, доченька, слышишь, мое сердце разрывается. Ты не подумала, что ранишь мою любовь. Если что-то случится с тобой, меня не будет. Господи, безумие овладевает мной. Надо успокоиться, рассказать Володе о своем состоянии, пригласить психолога или просто пойти в церковь, там моя душа воспрянет».

Обо всех ее мыслях догадаться не мог. Знаю, у нее всегда что-то подобное, что вслух, что про себя. Стоит мне только переступить через порог, одно и то же, о Лизоньке.

У меня то же самое, только молчу, стараюсь отвлечь. Сейчас утихнет в ней тревога, сядем ужинать, сделаем вид, что все нормально. Вот уже и за стол зовет. Поцелую, обниму, скажу: «Наберись терпения». Или нет, ни слово о дочери и переживаниях. Просто прижму к себе, прикоснусь к влажным глазам.

* * *

Три чудные птицы, обозначить коих память не смогла, не похожие на тех, кого знал, смотрели на меня, стоящего у окна. Как по команде, вдруг помахав крыльями, снялись с провода, плавно и синхронно, очень красиво, сделав необыкновенно грациозный вираж, улетели.

Что бы это значило, подумал я, и не смог ответить, чувствуя в своей душе какую-то необъяснимую, но приятную радость. Мне показалось это хорошим знаком. Птицы – вера, надежда и любовь. Может у Лизоньки все будет хорошо. Она девочка не безрассудная. Там за морями и океанами, за тридевять земель, аленький цветочек встретила любовь. Хотелось, чтобы избранник был с мягким сердцем и доброй душой. Наша Лиза, словно белая береза, красна девица, в хороводе с венком из полевых цветов с тихими, трогательными песнями. Стройная русская девушка с русыми волосами, белой, нежнейшей кожей, с голосом горлицы. Она выросла в искренней любви и бесконечном обожании. Прививал любовь к России, думал, в Новой Зеландии станет специалистом, вернется, буду ею гордиться.

Сейчас смотрю на ее портрет, где пятилетняя девочка в белом летнем платьице без рукавчиков, в соломенной шляпке. Сидит на скамеечке в дачном саду, на руках любимый пёсик Степа. Эта работа незабвенного друга – Петра Владимировича, всеми любимого художника, сотрудника нашего журнала «Иносфера». Я благодарен ему за то, что блестяще оформлял мои книги, делал иллюстрации к ним, стал за много лет знакомства членом нашей семьи. Он так привязался к Лизоньке, что если не видел ее больше трех дней, то без предупреждения прилетал с каким-нибудь очередным подарком, безделицей, чтобы целовать ее пальчики. Делал много набросков дочери, в итоге получились два замечательных портрета. Запечатлел жену и тещу, Анну Николаевну.

* * *

Анна Николаевна удивительнейшим образом преображалась при появлении Петра Владимировича, становилась возбужденной и разговорчивой. Теща – волевая женщина, колоритная, с лицом исполненного достоинства, самоуважения. Гордыня во всем: голосе, осанке, манерах.

– А вот и наш завсегдатай Петя, – этой привычной фразой встречала его Анна Николаевна. И глаза ее с хитрым прищуром загорались азартом. Видно было, что старухе с ним интересно.

Назад Дальше