Нет, это был не заброшенный грот, а вполне обитаемый. И намного больше, чем Надя представляла себе. За фанерой – лестница вниз (откуда она взялась, ведь раньше ее не было?) Снизу – свет. Робость не входила в число Надиных недостатков, нерешительность – тоже. Приказав дочери ждать снаружи, молодая мать стала спускаться по ступенькам, чутко прислушиваясь. Звуки, доносившиеся снизу, были странными. То есть они были бы обычными в любой другой ситуации, но не здесь, в каменном, хотя и явно обогреваемом подвале: человеческие шаги, спокойные голоса, женский смех. Звук отодвигаемого стула. И – боже мой! – детское лопотание. Голосок ребенка, произносящего звуки, еще не оформленные в слова. Надя рывком открыла деревянную дверь в конце лестницы и ринулась внутрь.
– А, вот и Надежда Ивановна к нам пожаловала! Заждались мы вас.
Голос низкий, насмешливый, незнакомый. Яркий свет. Теплая комната. Надя зажмурилась, вновь открыла глаза. Да, ничего не изменилось. Все так, как она увидела в первый раз – чисто, просторно, вдоль стен детские кроватки, шкафчики, тумбочки. Письменный стол с папками и тетрадками. Две женщины в белых халатах и шапочках – медсестры, что ли? И – дети, маленькие, от грудничков до пяти-шестилетнего возраста. Много. Кто-то в кроватках, кто-то на детских стульчиках. Некоторые на полу на пушистом ковре с игрушками. Рассматривают картинки в книжках. Играют. Улыбаются. На Надю внимания не обращают. Детский сад? Ясли? Когда же они открылись? Почему здесь? Ни вывески, ни опознавательных знаков… Откуда знают ее имя? Почему «заждались»?
Вдруг – Надя даже не увидела, почувствовала: в дальнем углу в кроватке – Илюша. Спит. Фиолетовый шерстяной костюм. Светлые волосики. Ей преградила дорогу пожилая полная медсестра. Что она говорит?
– Ну, ну, мамочка, успокойтесь, не скачите. Экая вы прыткая. Детишек перепугаете. Спит ваш Илюша, не шумите. Присядьте пока. Чаю хотите?
– Какого еще чаю? Вы кто? По какому праву? – Надя задыхалась, но все же села, машинально сжав в пальцах протянутую большую кружку с дымящимся напитком. Рукам было горячо, но она не обратила на это внимания. – Каким образом? Зачем?
– Сколько вопросов, – покачала головой медсестра и переглянулась со своей напарницей – та была помоложе и постройнее, – зачем вам все знать? Вы ведь за сыном пришли? Так вот вам ответ – Илюшу мы вам не отдадим. Вот и весь сказ.
– Что-о? Надя вскочила, чай вылился на пол.
– Да вы не нервничайте, – успокоила молодая медсестра. – Вы же сами от него отказались, у нас все записано.
– Я? Отказалась? Что за чушь? Я его только на несколько минут оставила… с Маринкой… а вы… – Надя хватала ртом воздух, как будто только что пробежала стометровку.
Чайная лужа разлилась по светлому линолеуму. Толстуха строго проговорила:
– То, что дите под елкой оставила – плохо. Но большого греха нет – много вас мамаш-разгильдяек. Кто сам поумнеет, кого жизнь научит. Ты от сына раньше отказалась. Когда он еще не родился.
Бред. Ерунда. Это точно не про нее, не про Надю. Ее с кем-то спутали. Это ошибка.
– Какая же ошибка? – удивилась молодая. – Вот запись от 29-го апреля позапрошлого года. – Она полистала толстый журнал на столе. – Вот, нашла: «Две полоски. Черт, как не вовремя. Какой теперь поход, какие горы. На работе только-только все наладилось. Минимум год вычеркнуть.»
Надя открыла рот – больше от возмущения, чем от удивления. Нет, все не так! Но девушка читала дальше:
«Ну ладно, пусть будет. И Маринке веселее. Хорошо бы мальчик. Наследник.»
Рот сам собой закрылся. Дети продолжали возиться с игрушками. Пожилая тетка достала тряпку и, опустившись на корточки, со вздохом принялась вытирать пол. Илюша спал, и Наде казалось, что она слышит его сонное дыхание. Не поднимая головы от уборки, толстуха подала голос:
– Был и второй раз. Маша, зачитай.
Та, которую назвали Машей, послушно пошелестела страницами, нашла нужное место.
– Четвертое февраля прошлого года: «Хочется спать. И что тебе не лежится, только что тебя кормила. Опять описался. Лучше бы не рожала.»
Маша взглянула на застывшую Надю и, видимо, проникнувшись сочувствием, утешительно затарахтела:
– Вы не беспокойтесь. Деткам у нас хорошо. Мы всех берем, кто родителям не нужен. Здесь уход, здоровое питание, развивающие игры…
Неизвестно, сколько белиберды она могла бы еще наговорить, но Надя приняла решение и встала. В экстренной ситуации она всегда действовала стремительно, долго не раздумывая. Пожилая с тряпкой – толстая и здоровая – стояла у нее на пути. Что-нибудь тяжелое – например, вот этот подсвечник на тумбочке – подойдет. Сейчас толстухе по голове (лишь бы не прибить совсем), эту, как ее, Машу, просто толкнуть – она хилая, и к сыну. Схватить, завернуть в свою куртку и бегом отсюда. Все остальное потом. Лишь бы выбраться. После разберемся.
Надя схватила подсвечник, замахнулась. Увидела перед собой усмехающееся лицо. С силой обрушила удар и ощутила сильную боль в кисти.
Она ударила кулаком по каменной плите. Было больно. Перед ней – заколоченная фанерная дверь грота. За досками – темнота, затхлость и холод. В крошечное помещение много лет никто не заходил. Тянуло сыростью и гнилью.
Не было ничего. Должно быть, ей все приснилось. Как это называется – временное помрачение рассудка? Не видела она ни женщин, ни детей. Сон, вот что это было.
Коляска со спящим сыном оказалась под елкой, в том самом месте, где Надя ее оставила. Илюха сопел и улыбался во сне – спящий, он улыбался чаще, чем во время бодрствования. Маринка неподалеку строила замок из сугроба – прорывала в нем ходы, проделывала окошки и была так поглощена своим занятием, что не заметила приближения матери. Варежки девочки были совсем мокрые, а шнурок на одном ботинке развязался.
Домой шли пешком – усталая Маринка молча тащила свои лыжи. И Наде почему-то расхотелось кататься. Она толкала коляску по заснеженным дорожкам и внимательно, как будто впервые, всматривалась в лицо сына. И только теперь она заметила намечающуюся ямочку у него на подбородке – такую же, как у самой Нади. Сильно болела ушибленная рука. Наверное, будет синяк.
Январь 2010.
Один день глазами Яны и Гони
Это только так кажется, что утро начинается с рассветом. Потому что рассветает всегда в разное время, а Яна всегда просыпалась ровно в семь пятнадцать – и летом, и зимой. Именно в это время первый раз в сутки доносилась переливчатая мелодия из огромных напольных – и до потолка – часов. Музыка повторялась каждые четверть часа, а каждый час доносилось громкое «бом!» «бом!», которое сначала звучало устрашающе, а потом – ничего, все привыкли. Часы были похожи на старинные, но только внешне, на самом деле они были недавним приобретением – Яна прекрасно помнила, как их с трудом втаскивали в квартиру, устанавливали в углу гостиной, а потом усатый мастер долго настраивал механизм и все время повторял маме, опасливо косясь на Яну и Гоню: «Только не разрешайте детям тянуть за гири.» А они и не собирались. Хотя гири и правда были очень привлекательные – гладкие, блестящие, сверкающие на солнце – чудо, что за гири! Очень хотелось их облизать, но раз жадный усатый дядя строго сказал – нельзя, значит нельзя. У Яны, в отличие от Гони, уже стало складываться смутное представление о границах дозволенного.
Итак, каждый раз после мелодичного «трам-пам-пам» Яна открывала глаза и улыбалась. Она вообще была позитивно настроенным человеком, довольным жизнью и своим местом в ней – так почему же не улыбнуться новому дню, и неважно, светит ли за окном солнышко или хлещет дождь, или завывает колючий ветер, – ведь столько всего нового и интересного ожидает их сегодня! И Яна бежала будить Гоню, чтобы сообщить ему об этом радостном предчувствии.
Но брат редко разделял ее энтузиазм. После нескольких энергичных пинков и толчков, призванных заставить его наконец-то открыть глаза, он обычно впадал в состояние черной меланхолии, в котором пребывал до самого завтрака. Все в жизни казалось ему обидным и несправедливым – и ранний подъем, и бестолковое мельтешение сестры, и противные носки с нитками внутри, которые цеплялись за пальцы, пока Яна с трудом и кряхтением натягивала их на его толстые ножки. Не вовремя разбуженный, обиженный на весь мир, Гоня отправлялся на кухню, проигнорировав процедуру умывания, чтобы утешиться первым завтраком.
Первый раз на дню Яна и Гоня трапезничали в одиночестве и чем бог послал – как правило мороженым, яблоками и сырыми макаронами – то есть тем, что Яна научилась доставать из буфета и морозилки, которая была расположена внизу холодильника, а значит, в пределах досягаемости. С мороженым иногда возникали сложности – не из-за примитивного замка на дверке морозилки на липучке, с которым девочка научилась справляться в течение двух дней, а из-за вредной пластиковой упаковки. Не так-то просто было открыть крышку, намертво вмерзшую в коробку! Скоро было найдено решение – при помощи ножа дети пробивали в крышке пластмассового корытца дырку и столовой ложкой черпали оттуда восхитительно-холодную белую массу, торопясь, зная, что скоро проснутся родители и великолепному пиршеству придет конец. Так и случалось – на кухне появлялась мама, и, как всегда, все портила – убирала в морозилку покореженный лоток, собирала разбросанные по полу макароны, огрызки яблок и надкусанные куски хлеба, насильно вела детей умываться, ворча при этом, что лишние полчаса утреннего сна выливаются в двухчасовую уборку квартиры.
Но от мамы были не только неприятности – с ней бывало и весело, и сытно: вскоре наступал второй завтрак, на этот раз правильный – с кашей, творогом и бутербродами, что даже после мороженого было весьма кс т ат и. Яна вообще люби ла быв ат ь с ма мой, особенно если та была в хорошем настроении и никуда не торопилась – тогда можно было, пододвинув стул к плите и забравшись на него, помешать что-нибудь в кастрюле большой ложкой, или печь вместе блины, или пылесосить, держась за тяжелую рукоятку рядом с маминой рукой, не говоря уже о том, чтобы сесть рядышком на пушистый светлый ковер в гостиной и строить из конструктора неизвестно что, из чего получится в конечном итоге замок, или собака, а может быть, самолет. Так бывало приятно, и радостно, и спокойно в такие минуты!
У Гони отношения с мамой были намного сложнее. К ней имелось множество претензий. Во-первых, она не отличалась сообразительностью и часто не могла понять, чего именно он хочет. Ведь ясно же, что раз сын появился на кухне, покрутился немного с независимым видом, а потом наставил свой пухлый пальчик в сторону плиты и произнес повелительно: «Э!», то это означает, что хочет он компота, а не морковку, не огурец, не печенье, что начинает суетливо предлагать мама. Вот Яна намного смышленее – сразу лезет за кастрюлей, и в чашку нальет, хоть половину и расплещет по дороге, но Гоня на нее за это не в обиде. Вообще, Яна из всей семьи – самый сносный человек, и раздражала она Гоню меньше, чем кто-либо другой, хоть и имела свои недостатки – чрезмерную болтливость и жажду излишне кипучей деятельности. Несмотря на то, что сестра родилась на год и пять месяцев раньше его, старшим и более опытным в жизни Гоня считал, конечно, себя, поэтому, милостиво позволяя Яне ухаживать за собой, наиболее кардинальные решения в жизни принимал всегда сам – в какой песочнице копать, кому первому ехать на велосипеде, кому из какой тарелки есть. Наивная мама пыталась руководить сыном и даже навязывать ему свою волю, но было это бесполезно, о чем ей неоднократно было дано понять – то криком, то слезами – пора бы, наконец, усвоить простые истины!
Еще Гоня обижался на маму за то, что она часто куда-нибудь уходила – то в магазин, то в аптеку, то – это уж вообще ни в какие ворота – «по делам»! Разве могут быть дела, важнее его, Гони? И как можно уходить и бросать его, когда он так орет от обиды, что, наверное, уже все соседи переполошились? Конечно, мама каждый раз реагировала на спектакль, устраиваемый в коридоре по случаю ее ухода, и брала сына на руки, и сидела с ним, уже в пальто, на низкой табуретке перед дверью, обещая скоро вернуться и принести подарок, а Гоня орал и орал. И мечтал, чтобы мама ушла поскорее, раз уж это неизбежно, тогда можно будет, наконец, замолчать, ведь долго кричать без перерыва – это очень утомительно даже для него, хотя он и тренируется регулярно. В мамино отсутствие с детьми оставалась бабушка – а с ней орать бесполезно, потому что начинает так громко и эмоционально утешать, что любого заглушит. Гоня раз пробовал ее перекричать, но плюнул на это дело – никакого толку, только устал.
А вот с папой Гоня смирный. Хотя папа не ругается почти, и по попе никогда не шлепает (не то, что мама!), а как-то с ним скандалить несподручно. Папа говорит: «мальчики не плачут», выходит, что Яне можно плакать, раз она девочка. Только непонятно – с чего ей плакать-то, раз все ее обожают, и жизнь у нее – как сказка, ни проблем, ни ответственности, не то, что у него, у Гони. Но, видно, если родился мужчиной, изволь нести свой крест – будь начеку, защищай, отвечай за своих женщин, которые порой сами не знают, чего хотят.
Примерно такие философские мысли одолевали Гоню в то утро, когда нарушился привычный распорядок жизни, и все пошло не так, как всегда. А случилось вот что: за завтраком, когда Яна и Гоня уже заканчивали терзать упаковку творожной массы на двоих, а мама и папа допивали чай, вдруг раздался телефонный звонок. То есть, не совсем «вдруг», как раз папе постоянно кто-то звонил, дети уже не удивлялись тому, как лихо отец управляется сразу с несколькими трубками – в одну что-то крикнет, потом прижмет плечом и к другому уху подносит второй телефон, и продолжает разговор и в одну сторону, и в другую. А если то же самое происходит, когда он за рулем машины – вообще залюбуешься: и разговаривает в два уха, и руль коленками крутит, и еще успевает дяденькам в соседних машинах показывать, что они правила нарушают. Яна с Гоней видели – красота! Даже дух захватывает. Мама говорит, это потому, что у папы очень серьезная и ответственная работа. Только этой работы никто не видел – Яна сколько раз просила взять ее с собой, а папа все обещает попозже.
Так вот, в то утро телефон зазвонил как-то необычно, настораживающе, предвещая перемены. Сначала папа поговорил, потом мама поговорила, о чем – непонятно, но по интонации ясно: что-то непредвиденное. Потом папа сказал: «Надо ехать», и мама повторила: «Надо ехать», и Яна обрадовалась. Потому что ехать – это интересно и весело, и много впечатлений, и в дороге, как правило, кормят чем-нибудь вкусным. Ехать можно на дачу, или в гости, а один раз ехали вообще на море – очень долго, Яна смутно помнила.
Но в этот раз поездка оказалась скомканной, без радостного предвкушения и сборов. Мама просто покидала в пакет кое-какие игрушки, напялила на детей курточки и вот уже машина, и папа торопится, поэтому не дал детям, как обычно, побибикать. Гоня обиделся и стал хныкать, но все суетились, и на него никто не обратил внимания, поэтому пришлось замолчать. Из реплик, которыми родители обменивались в дороге, Яна узнала много нового: что с детьми сегодня некому посидеть, потому что бабушка уехала в санаторий поправлять здоровье (как можно поправить здоровье – представить было сложно. Яна видела однажды, как папа поправлял покосившуюся штакетину от забора на даче – молотком и гвоздями; знала, как старшая сестра Вера поправляет прическу – крутит прядь на палец и сушит феном вместе с пальцем, и говорит, что ей ничуть не горячо; а бабушка, должно быть, со здоровьем обращается так: разгладит его аккуратненько, чтобы складок не было, постучит сверху, похлопает, глядишь – здоровье и поправится.) Еще мама сказала, что ей по-за-рез(вот еще непонятное слово) нужно быть на ос-то-жен-ке (это, наверное, какое-нибудь животное, решила девочка), а малышей можно забросить тете Люсе – пусть тренируется, даст бог, когда-нибудь пригодится, а то совсем одичала со своей диссертацией (надо будет выяснить, кто это такая – диссертация). Мама тут же, в дороге, стала звонить этой самой Люсе и, кажется, обо всем договорилась.
В отличие от сестры, более настороженный по жизни, поэтому более внимательный к деталям Гоня помнил, кто такая тетя Люся, потому что мама еще раньше говорила ему, что та – его крестная. Но больше всего мальчика впечатлили растрепанные волосы и огромные очки, за которыми Люсины глаза казались неестественно большими и сверкающими. Ехать в гости к очкастой и лохматой крестной Гоня решительно не желал, и заорал бы, если бы мама не обещала познакомить его с Люсиной кисой. Здесь Гоня сменил гнев на милость: к «ав-ав» он относился с подозрением, но к «мяу-мяу» с явной симпатией.