— Ой ты гой еси, добрый молодец Добрынюшка, али резвые твои ноженьки притомилися, аль покинула тебя силушка богатырская?
Ничего не отвечает «Добрыня», только сопит, паром, отдувается. И не мудрено: от буксирного гака, установленного за трубой, идет, исчезая за обрывом берега, толстенный, туго натянутый канат. Проходит немало времени, прежде чем из-за мыса показывается огромная широкоскулая баржа. Рядом с ней «Добрыня» выглядит муравьем, волокущим большого черного жука.
Но за баржей скрывается другая баржа, за ними следует еще пара таких же барж, за теми — паузок. Длинный караван замыкает привязанная к корме паузка большая полузатонувшая лодка. И удал же «Добрыня Никитич», коли тащит против течения этакий караванище! Правда, судя по малой осадке, баржи идут порожняком, но и то груз немалый. Плывет «Добрыня» в Барнаул за алтайским хлебом, за кожами, за шерстью. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается: глядишь, месяцев через десять дойдет тот купеческий груз через пять рек по полой вешней воде до торгового ярмарочного города Ирбита.
На палубах судов по раннему времени никого нет, но видно, что их экипажи собрались не в короткий путь. Около жилых надстроек стоят корыта, лохани, ушаты. На одной барже корова к мачте привязана, а на мачте подойник висит, на другой петух горланит, по третьей мохнатый сибирский кот разгуливает. И как есть на всех белье сушится: рубахи, портки, бабьи исподницы, детские пеленки.
За шумом буксира незаметно, точно из воды, выныривает встречный пароход. Белый, длинный, двухэтажный, он несется по течению раз в сорок быстрее «Добрыни». Взвивается около его короткой, толстой трубы клуб белого пара, и проносится над рекой долгий басовитый свисток. Подымается облако пара и над «Добрыней». Он долго хрипит, прежде чем набрать полный голос, зато, набрав, свистит долго, старательно, не по росту сердито.
На капитанском мостике торопливого «пассажира» трепещет белоснежный флажок. Это означает: «Занимаю левую сторону фарватера!»
Флажок «Добрыни», обтрепанный ветрами всех румбов, только условно может сойти за белый.
«Держусь правой стороны!» — отвечает он.
На широком плесе огромной реки могли бы свободно разойтись две эскадры, но правила судовождения и хорошего капитанского тона — превыше всего.
Пароходы быстро сближаются. Человек на мостике «пассажира» поднимает рупор. До блеска начищенный, он празднично сверкает в лучах утреннего солнца. Проносится по реке раскатистый голос:
— Эй, на «Добрыне»!..
— Эй!., ыне!..— неторопливо откликается эхо.
Разговоры между пароходами — большая редкость: по пустым делам величественной тишины никто не тревожит. Но на этот раз тишина нарушается отнюдь не по-пустому. Человек на мостике снова поднимает сверкающий рупор.
— Гер-мания... объявила... вой-ну!..
— А-ни-я... илла... ну-у...— отвечает широкая речная долина.
— И...а...у...—доносится слабый позыв из дальнего урмана.
Так же бьют по воде плицы колес, так же светит солнце, так же снуют между баржами хлопотливые чайки, так же качаются на веревках портки и пеленки. Только рулевой на паузке снимает картуз и крестится.Скорый почтово-пассажирский пароход скрывается за поворотом, когда доходят до берега поднятые им волны.
Первая чуть лизнула глинистый бечевник и боязливо убежала, вторая поднялась выше, третья слегка шумнула, белой пеной плеснула о берег четвертая. А пятая, самая высокая, беду сделала: ударила о подмытое место. С шумом посыпались глыбы глины, поползли вниз, жалобно размахивая гибкими ветвями, кусты тальника, поплыло по течению вдоль берега облако ржавой мути, унося птичьи гнезда и скопленный за многие годы лесной мусор.
2.
В воскресенье ничего делать не положено. Не то что топором стучать, грибы собирать и то грех. Ванька даже праздничной рубахе не рад. Надета она на него со строгим наказом — не рвать и не пачкать: ни тебе на дерево слазить, ни по траве поваляться.
До обеда Ванька скоротал время, играя с ребятами в бабки, после обеда ему вовсе нечего делать стало. Отец куда-то отправился, а Ваньку с собой взять не захотел.
Тоска да и только.
Пошел Ванька по берегу реки, по окрестной тайге бродить и забрался, пожалуй, версты за три. Шел, как заправский охотник, ко всему приглядываясь и прислушиваясь.
В руках у него две связанные вместе палки, карманы полны шишек. Только, по Ванькиному, палки — вовсе не палки, а двустволка-централка, и шишки — не шишки, а патроны. И сам Ванька вовсе не Ванька, а удалой зверовщик,
Удалее и добычливее Ерпана.
Чу! Наверху что-то пощелкивает... Подкрадывается Ванька и видит: сидит на сосновой ветке рыжая белка. Ух ты!
Ванька из-за ствола дерева прицеливается и — бух!.. Брошенная шишка не пролетает и половины расстояния. Испуганный зверек взбегает по чешуйчатой коре и исчезает в густой кроне дерева.
Охотничья неудача не обескураживает Ваньку. Он говорит вслух:
— Это я по-нарошному в тебя пальнул! Ты мне, рыжая и линялая, даром не нужна. Вот зимой не попадайся, шутить не стану...
Наскучив бесплодной погоней, Ванька останавливается перед дуплистым деревом (ему кажется, что в дупле есть что-то живое) и во всеуслышание декламирует лесным обитателям только что выученную басню о лисе и винограде. Получается это у него здорово! Умели бы белки смеяться, хохотали бы до упаду.
Темный урман кончается, и Ванька спускается вниз к реке по веселому разнолесью. Совсем недалеко остается от берега, когда он останавливается и настораживается: неподалеку слышатся приглушенные мужские голоса. Кто говорит, за шелестом листвы разобрать невозможно, а любопытному Ваньке это позарез необходимо. Он заходит с другой стороны и, прячась за низкими кустами, подкрадывается к небольшой, освещенной солнцем поляне.
Теперь Ваньке не только все слышно, но кое-что и видно. Прислонившись спиной к дереву, сидит Петр Федорович и, по своему обыкновению, двигая руками, кому-то что-то рассказывает. Рядом с ним лежит раскрытая книга. Впечатление такое, будто Петр Федорович ведет урок.
Дальнейшими поступками Ваньки руководило не столько любопытство, сколько чувство ревности: походило на то, что у Петра Федоровича были другие ученики. И даже не один, а несколько!
Ванька снова меняет позицию и видит пятерых учеников. Он сразу узнает двух обитателей дьяконовского дома— Моряка и Дружинника. Третьим, к немалому Ванькиному удивлению, оказывается молодой парень Василий Изотов, закадычный друг Григория Ерпана. Да и сам Ерпан здесь! Правда, из-за кустов Ваньке видны одни его ноги, но и этого достаточно: сапоги с козырьками — единственные на весь погост. Труднее всего рассмотреть пятого, лежащего возле самых кустов спиной к Ваньке. Ванька пробует раздвинуть ветви и... ломает сухой сучок.
Треск получился слабый, почти неслышный, но уж если кто умел разбираться в таежной музыке, так это Ерпан! Вскочить на ноги, кинуться в кусты, схватить за плечо Ваньку и доставить его на поляну было для него делом двух секунд.
То обстоятельство, что его появление вызвало тревогу, озадачивает Ваньку. И окончательно немеет он от изумления, когда видит перед собой недовольное лицо отца пятого по счету ученика Петра Федоровича!
— Ты здесь один?— спрашивает Ваньку Ерпан.
— О-один...— спотыкаясь, отвечает Ванька.
— Что делал?
— Бел... бел... белковал...
И дернуло же Ваньку при самом Ерпане сказать такую несусветную нелепость! Но Ванькина двустволка и раздувшиеся от шишек карманы подтверждают его слова. Все смеются.
— Эх ты, горе-промышленник! — подтрунивает Ерпан,— Кто же бьет белок в июле, да еще из дробовика? Много хвостов добыл?
Чтобы перевести разговор на другую тему, Ванька задает встречный вопрос:
— А вы чего тут делали?
— Да так, толковали...
— О чем?
Любопытство Ваньки не по сердцу Киприану Ивановичу, и он отвечает:
— О том, что много будешь знать, скоро состаришься.
Ванька догадывается, что прервал важную беседу, а может быть, и урок. Чтобы выйти из неловкого положения, он говорит:
— А я нынче про войну слыхал...
И на этот раз попадает в точку! То лишним был, а то все сразу смолкли, на него смотрят. Даже отец и Петр Федорович.
— Что слышал? От кого?— торопит Киприан Иванович.
Ванька добросовестно рассказывает новости.
— Рыбаки, которые у нижнего яра рыбачили, в протоке татарина Микентия встретили. А он на Оби был. И мимо него два парохода бежали. Один простой, другой почтовый. И почтовый капитан простому капитану в медную трубу кричал, что война объявилась и какая-то зация началась...
Ванька недооценивал значения принесенной им вести. Да и понять что-нибудь из слышанного было трудно. Только Петр Федорович сразу догадался.
— Все ясно, товарищи! Случилось то, чего следовало ожидать: Германия объявила России войну, и началась мобилизация.
Первым прервал молчание Григорий Ерпан.
— Отзверовали мы с тобой, Васяха! — обращаясь к Изотову, сказал он.— Воинский начальник по нас, чай, уже скучает: без сибирских стрелков царю каши не сварить. Скажи жене, чтобы насушила сухарей и на мою долю.
Хорошо холостому Ерпану ерпаниться! На Василии лица нет. Всего год назад обвенчался, молодая жена на сносях.
Глядя на Ваньку, задумался и Киприан Иванович. Сначала, по привычке, не о себе, а о конях. Старый бурый мерин царю, конечно, без надобности, а вот кобыла-шестилетка ладная выходилась, от такой ни один обозный не откажется. Заберут — останешься без рук. Да и кобылку жаль, зря погибнет.
Вздохнул по кобыле, затем о себе вспомнил.
— Ратников ополчения брать не будут, как, по-вашему, Петр Федорович?
— Пока нет. На первое время запасных хватит, а потом... Страшная война будет, Киприан Иванович...
У москвича Дружинника своя забота.
— Нам-то, товарищи, амнистии не дадут?
— Ну, нет!. Большевики — самый опасный элемент. Может, кого и амнистируют, только не тебя и не меня... Но рук вешать не будем, теперь работа найдется...
Ванька смотрит по очереди на каждого и никак не возьмет в толк, отчего его новость так всех озаботила. В конце концов и у него находится вопрос к Петру Федоровичу:
— Можно, я по географии спрошу? Германия, которая воюет, от нас далеко?
— Далековато. Четыре тысячи верст с лишком,— улыбаясь, отвечает Петр Федорович.— До Горелого погоста ей не добраться.
Ванька немного разочарован. Необходимости в срочной мобилизации погостовских сорванцов, по-видимому, нет.
— А как нам сейчас лучше играть: по-прежнему в дружинников или в русских и немцев?
— В дружинников! На всю жизнь оставайтесь дружинниками!
Чего бы проще было всем собравшимся в лесу возвратиться на погост вместе? Но этого не происходит: к удивлению Ваньки, все расходятся в разные стороны. Он остается наедине с отцом.
— Слышь ты, дружинник, что я тебе скажу... Чтобы никто ничего об этом самом не знал!
— О войне?
— Не о войне, а о том, что нас вместе в лесу застал... Считай так: был в тайге, никого не видел, ничего не слышал.
— А мамка спросит?
— Мамке скажем — по дороге встретились.
Должно быть, Ванькино лицо выражает удивление, потому что Киприан Иванович добавляет:
— Не лжи тебя учу, а умолчанию И бог тайны имеет. Побольше нашего знает, да язык за зубами держит.
По серьезному взгляду отца Ванька понимает: надо молчать. Одновременно он начинает понимать и другое: мир гораздо сложнее, чем кажется, что есть в нем нечто такое, что неизмеримо значительнее и возвышеннее повседневных человеческих отношений.
3.
Ушли на войну Григорий Ерпан, Василий Изотов и еще четверо молодых погостовских мужиков. Без них, особенно без Ерпана, сразу поскучнело. И лошадей многих забрали. Приезжавший из волости военный ветеринар оказался мужик не промах: на бурого мерина и глядеть не стал, а кобыле Киприановой враз место определил.
— Для кавалерии спина коротка, в обоз — по всем статьям проходит, а то и в выездных у какого-нибудь командира послужит.
Без кобылы на лесопилке делать нечего. Пришлось Киприану Ивановичу подряжаться на возку дров для пароходной пристани. До того, как ехать в отход, побывал у купца в Нелюдном. Отвез ему мед, в обмен взял круп, соли, малость постного масла.
Отвешивая ядрицу, купец подковырнул:
— Видать, от великого урожая крупу берешь?
Киприан Иванович в ответ ни слова, а купец опять свое:
— Может, скостить доплату, что с тебя причитается? Насчет сына не надумал еще?
— Получай сполна деньгами, на том делу конец!— сухо ответил Киприан Иванович.
Пропал бы Ванька зимой с тоски, если бы не уроки у Петра Федоровича: часа по четыре, а то и больше проводит он в дьяконовском доме. Иной раз на гостевание напрашивается.
— Можно, я еще у вас посижу, послушаю?
Получив разрешение, сидит и слушает. Редко-редко, когда уже невтерпеж от любопытства станет, какой-нибудь вопрос задаст. Разговоры часто идут о войне. Моряк на стене карту повесил и в нее булавок с флажками натыкал. Когда доходят до Горелого погоста газеты (приходят они редко и не все), флажки передвигаются. Ванька в этих передвижениях разбирается. Придя утром, сразу — к карте.
— Ух ты, наши-то как рванули! Перемышль взяли!
Ваньке немного странно, что о победах в дьяконовском доме говорят спокойно, как будто ничего не произошло.
— Это хорошо, что мы победили?—допытывается он у Петра Федоровича.
Петр Федорович гладит его по голове и отвечает:
— Большой крови, Иванушка, все эти победы стоят. Лучше, если бы совсем войны не было.
Но Ванька неожиданно обнаруживает свирепую воинственность.
— Ну и что из того, что кровь? Вовсе не воевать неинтересно.
— Дурачок ты еще, Иванушка! — отвечает Петр Федорович.— Успокойся, придется еще и тебе воевать, только в другой войне. На ту войну вместе пойдем, ладно?
— Ладно! А вы, Петр Федорович, хорошо воевать умеете?
— Не очень... Но ничего, когда надо будет, выучусь
Во всем верит Ванька Петру Федоровичу, но по военным вопросам у него собственное мнение. Ему даже кажется, что учитель их недооценивает.
— Вы бы загодя стрелять научились, Петр Федорович,— советует он.
При встречах с Пашкой Ваньке ничто не мешает развивать свой взгляд на военные события.
— Наши опять победили! — сообщает он Пашке.— Крепость Перемышль взяли, тысячу пушек захватили, а ружей столько, что до конца досчитать нельзя! Неделю считают и все со счету сбиваются. Убитых, ух ты, сколько! Какие не сдались, всех побили... И правильно: если не воевать, зачем войско держать?
Но скоро флажки на карте Моряка замерли на месте, а кое-где попятились назад. Смотреть на них стало скучно и обидно.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ЕРПАН ВОЗВРАЩАЕТСЯ ЗЛЫМ. ВАНЬКА ИЩЕТ И НАХОДИТ НЕИЗВЕСТНОЕ
1.
Не к рождеству, а только к весне вернулся из отхода Киприан Иванович, на этот раз без подарков. А вскоре, уже по полой обской воде, нежданно-негаданно приплыл Григорий Ерпан. Увидев худого человека в старой шинели, в разбитых сапогах, с черной повязкой через лицо, Ванька сначала не узнал франтоватого охотника. Только когда тот окликнул, угадал по голосу.
— Дядь Гриша!
Обрадовался, кинулся навстречу и, не добежав, в испуге остановился. Из-под черной повязки, закрывавшей левый глаз Ерпана, выглядывал страшный красный рубец. Кисть левой руки была обмотана тряпьем. И еще заметил: на груди Ерпана, прямо на шинели, болтались на полосатых ленточках два георгиевских креста,— все, что привез он взамен потерянного глаза и пальцев.