— Молчи, Киприан Иванович... Дело серьезное...
— Пресвятая богородица, никак опять?!
— Свят, свят!..
Тут Киприан сам услышал звон колокола, странный и потому страшный. Отдельные удары (если можно было назвать ударами переходивший в долгое дребезжание металлический лязг) прерывались неравными паузами... После одного особенно сильного удара звон сразу оборвался, точно колокол приглушили шубой.
Киприан был подготовлен к тушению пожара, к далекой поездке по следам лихого человека, к встрече с голодным медведем-шатуном. И то, и другое, и третье сулило хлопоты и опасности, но в то же время не таило в себе ничего загадочного: во всех трех случаях было ясно, что следовало делать. Здесь же прямой опасности не было, но было нечто подавлявшее своей необычностью. Кладбищенский звон не поддавался разумному объяснению, и поэтому было непонятно, как надлежало действовать и надлежало ли действовать вообще. Недоумение порождало чувство беспомощности, от сознания беспомощности недалеко было до страха...
Нечто подобное, по-видимому, испытывал и стоявший рядом с Киприаном молодой охотник Григорий Ерпан. Опыт опасных скитаний по таежным дебрям был бессилен так же, как опыт солдата. То, что один держал в руках лопату, другой — новое ружье, только подчеркивало нелепость положения.
Когда что-нибудь не находит ни одного разумного объяснения, появляется множество вздорных. За такими дело не стало. Поставкой их занялись всеведущие старухи.
— Непетые мертвяки предания земле требуют,— определила одна.
— Нечистый лютует... Пожарище да кладбище — самое для него житье.
— Быть худу! Мертвые живых зовут: огневица, а то и черная болезнь снова придет...
Упоминание о тифе и оспе, часто навещавших Горелый погост, подействовало на всех удручающе: многие закрестились. Нашелся, однако, человек, которого даже такая напасть не устраивала, человек, возмечтавший о бедствии тотальном. То был начетчик и уставщик «раззяв» Лаврентий Перхатов.
— Нечистый на святое место, где алтарь был, не придет...— сказал он.— Знамение свыше дается: пред концом мира от господа бога упреждение...
— Мало ему больших городов, что он наш погост упреждать начал да колокола для такого дела получше не выбрал?
Высказав столь резонное соображение, Григорий Ерпан сердито сплюнул.
Сейчас же, словно в ответ на нечестивую реплику, колокол задребезжал снова и так беспорядочно и нелепо, что многих охватил суеверный ужас. Кое-кто стал расходиться по дворам.
В этот критический момент, когда, казалось, ничто уже не могло опровергнуть совершавшегося воочию чуда, из дьяконовского дома вышел Петр Федорович и, подойдя к Киприану Ивановичу и Ерпану, осведомился у них о причине ночного переполоха. Ерпан вкратце объяснил суть происшествия, закончив свой рассказ сердитым намеком на несуразность положения.
— Стоим теперь и ушами хлопаем...
— Вы об этом что думаете, Киприан Иванович? —спросил Петр Федорович.
Вопрос был обращен прямо к нему, но Киприан Иванович уклонился от ответа.
— Ничего не думаю. Всему делу самовидец Порфирий Изотов был, вон он стоит...
Изотов, которому успели вынести шапку, от разговора не уклонился. Успокоившись, он обстоятельно рассказал, как, проезжая мимо кладбища, слышал звон в каких-нибудь десяти саженях от себя, и что готов побожиться как угодно, что под звонницей никого не было.
— А веревка от колокола? — поинтересовался Петр Федорович.
Мужики переглянулись. Гипноз таинственности, овладевший всеми, был настолько силен, что о такой простой мелочи, как веревка, позабыли, хотя она мозолила всем глаза не один десяток лет да и веревкой именовалась условно, по своему деловому назначению. На самом деле это был довольно толстый, скрученный из нескольких прядей пеньковый канат, к тому же потрепанный многими непогодами. Расчесавшийся его конец для того, чтобы он не распускался выше, был завязан рыхлым узлом мало не в кулак величиной. В полнолуние, на открытом месте, его, несомненно, можно было разглядеть за добрых тридцать саженей. Больше всех вопрос о веревке удивил самого Порфирия.
— Веревка?—озадаченно переспросил он.
— Веревки чего-то я не заметил или запамятовал... Не помню, чтоб веревку видел, а так чего-то в глазах маячило. Вроде тень какая-то прыгала, то темная, то прозрачная... Скелет не скелет, а не поймешь, что мельтешило...
При страшном слове «скелет» иные снова закрестились, но разговор о веревке давал повод для догадок менее мрачных, чем прежние.
— Может, озорство чье?.. Привязал кто к веревке бечеву да издали дергает?
Первым начисто отверг мысль об озорстве Киприан Иванович.
— Нет у нас таких озорников,— решительно сказал он.— Тайга такого не любит. Кому, опять же, придет в голову на морозе всю ночь промеж крестов сидеть?.. Пожалуй, Гришка Ерпан, когда молодой был, этак мог бы... Так теперь он здесь с нами стоит.
— Да, баловался когда-то...— усмехнулся Ерпан.— Только такого беспокойства людям никогда не чинил.
— Однако ж, что в воздухе, кроме веревки, «мельтешить» могло?— снова спросил Петр Федорович.
Вопрос остался без ответа, потому что снова начался звон, то отрывистый и громкий, то верезжащий, будто язык не ударял, а скользил по бронзовому телу колокола. И тут у Киприана зародилась странная мысль, перешедшая в уверенность: такой звон не мог быть делом человека... Если он и казался страшным, то именно своей нечеловеческой и поэтому совершенно непостижимой бессмысленностью. Свою догадку Киприан облек в загадочную форму.
— В веревке вся суть и есть: не человеческая рука ее держит...
— Вы так думаете, Киприан Иванович? — быстро сказал Петр Федорович и предложил:
— Нужно пойти посмотреть. Тут, кажется, недалеко?
Сказано это было просто, обычным тоном, словно речь шла не о ночном посещении кладбища, а о прогулке. Но в то же время все поняли: если никто не согласится, пригласивший обязательно пойдет один.
Луна светила достаточно ярко, и Киприан хорошо видел не только худощавую, немного сутулую фигуру Петра Федоровича, но и его серьезное бледное лицо. И еще заметил: короткое потертое городское пальто с бархатным воротником и тонкие шерстяные перчатки, мало подходившие для прогулок по зимней тайге.
Все промолчали, и Петр Федорович, круто повернувшись и не оглядываясь, пошел один...
Многим стало стыдно в эту минуту, но времени для размышления не было. Общую нестерпимую неподвижность нарушил Киприан Иванович. С силой воткнув в сугроб явно ненужную лопату, он крякнул и быстро зашагал вдогонку за Петром Федоровичем. Разве на полшага отстал от него Григорий Ерпан. Следом за ним оторвалось от толпы еще трое, затем гурьбой двинулись все остальные.
Произошло то, что свойственно людям вообще, а русским особенно. Обретя целеустремленное движение, толпа сразу перестала быть толпой. За одну минуту растерянность сменилась решимостью, страх -— мужеством. Наиболее робкие, то есть те, что двинулись последними, на ходу обретали храбрость, стремясь нагнать, а то и обогнать передних. Передние ряды скручивались, уплотнялись, раздавались вширь. Когда ряды поглотили всех отставших, установился известный порядок и походный ритм: обгонять самых первых — Петра Федоровича и шедших по сторонам от него Киприана Ивановича и Ерпана — было уже неловко: тем самым за ними молчаливо признавалось право на руководство, и пожалуй, на главенство.
Не обошлось и без смеха. Занятая разговором с оставшимися женщинами и стариками бабка Свистуниха, хватившись мужа, бегом нагнала мужиков и, ворвавшись в их ряды, ухватила его за ворот.
— Ты-то куда, старый хрыч, поперся?.. Твое ли дело ночью по боженивкам таскаться?
— Пусти, Маланьюшка, куда люди, туда и я...
— Пущай, кому надо, одни чертей ловят... Тоже мне чертолов выискался!..
— А хоть бы и чертолов! — Заговорило в старом Свистуне попранное мужское достоинство.
— А, вот как! Так я тебе без боженивки этого добра сколько хочешь насыплю, лови только!
И без лишних слов взялась Свистуниха за дело: выколотила на Свистуне тулуп и поволокла за ворот в избу.
3.
Ушли мужики; бабы и старики в кучу сбились.
И страшно всем и, понятно, интересно, чем дело кончится. Может, больше всех волнуется Арина Перекрестова: не шутка — муж первым пошел. О доме даже забыла. Впрочем, когда со двора уходила, там все в порядке было: перед образами лампады горели, а Ванька отмороженным носом на полатях сопел.
Невдомек Арине, что в это самое время Ванька следком за взрослыми мужиками пробирается, так торопится, что полные пимы снега набрал.
Медленно тянется время. От страха и напряженного ожидания у женщин разговор не клеится. Говорить о страшном — страшно, о чем другом — не к месту, не ко времени.
И вдруг: дзинь-бум-дз-з!.. Трах-рах-ах!..
Зазвонил было колокол, а как грянул повторенный позыком трескучий выстрел, сразу звон оборвался. Тишина наступила гробовая, страшнее всяких выстрелов, всякого звона...
— Ой, бабоньки, не могу-у!..
Взялась Арина плачущую утешать и сама в слезы. Две подруги Арину успокаивать взялись — обе туда же. Пошла слезливая цепная реакция...
Но только глянула Арина на дорогу, сразу глаза высохли! Бежит со стороны кладбища небольшая фигура: полушубок на ней совсем как у Ваньки и уши малахая по Ванькиной манере вверх приподняты и по сторонам болтаются.
— Чтоб тебя, постреленок, язвило!
Ванька издали орет, надрывается:
— Ух ты-ы!.. Ерпан звонаря подстрелил!.. Как он — бах!— так перья полетели! Ух ты!
Перед Ариной задача: то ли сразу Ваньку драть, то ли наперед у него новости выпытать. Ванька-то тоже кое-что смекает: останавливается поодаль.
— От кого перья полетели?
— От звонаря...
— Да кто звонил-то?
— Кто веревку зацапал, тот и звонил...
— Ну-ка, подойди ближе!
— Зачем?
— Тебе говорят, подойди!
— Я лучше после подойду...
— Тогда говори толком, кто звонил?
— Птица ненасыть1 звонила, вот кто!.. Как Ерпан по ней бахнул, она враз от путли освободилась и на снег пала, крыльями бьет и клювом щелкает... Я первый до нее добег, чтобы не ушла. Она на меня, я на нее... Она крыльями, а я на нее брюхом навалился!.. Тут Ерпан приспел, перенял ее у меня и прикладом добил... Ух ты!
По дороге далеко растянувшейся цепочкой возвращались мужики. Были слышны голоса, даже смех. В середине цепочки, рядом с Петром Федоровичем, шел Григорий Ерпан, волочивший за крыло большую птицу.
Ванька в основном рассказал все правильно» После долгих снегопадов не стало старой неясыти легкой наживы: ушли под глубокий снег мыши, схоронились в своих воздушных крепостях-гайнах белки, уснули в глубоких норах скопидомы-бурундуки, под заснеженными лапами елей нашли защиту немногие не улетевшие на зиму птицы.
И напала серая хищница с голодухи и злости на первое, что показалось ей живым, — на качавшийся на ветру узел колокольной веревки. Только получилось, что не она его, а он ее схватил, так крепко запуталась в прочной пеньке когтистая лапа. Пока рвалась — звон подняла и себя самое и людей напугала. Посидела на звоннице, отдохнула малость, опять биться стала.. И так несколько раз, до тех пор, пока люди не пришли.
Глянул зорким охотничьим глазом Ерпан, сразу понял, кто веревку держит, чья тень мельтешит под звонницей... Понял и, не говоря слова, вскинул ружье и ударил влет крупной дробью. Не кому-нибудь, а самой себе назвонила-наворожила погибель ночная разбойница!
Ванька — дипломат. Хотя отец видел его на кладбище и ничем в ту пору своего недовольства или удивления не показал, из этого вовсе не вытекало, что Ванькино ослушание (приказано было с полатей не слезать) прощено. Поэтому он упорно держится подальше от отца, поближе к Петру Федоровичу и, улучив момент, тихонько делится с ним горькими предчувствиями:
— Как бы тятька меня чересседельником не отхлопал за то, что я из избы утек...
Прямо вмешиваться в отношения между отцом и Ванькой Петр Федорович для его же пользы не хочет, но ловко находит способ обезоружить Киприана Ивановича.
Положив руку на голову ученика, он вслух, так, чтобы все слышали, говорит:
— Ну, герой, теперь ты расскажи нам, как со звонарем воевал.
Таким образом Ванькин поступок, минуя суд родительский, оказывается вынесенным на суд общественный. То, что Петр Федорович называет Ваньку героем, в какой-то мере предопределяет оправдательный приговор...
Ванька этой тонкости не понимает, опасливо смотрит на отца и шмыгает носом. Теперь уже неловко становится Киприану Ивановичу.
— Чего на меня смотришь? Говори, не съем...
И Ванька говорит, отвечая по существу вопроса.
— Она меня крыльями, ух ты как! А я руками не осилю, так на нее пузом... Навалился, в снег вмял так, что она копошиться перестала. Держал, пока Ерпан приспел, у меня ее отнял...
Рассказ краток и, как приличествует рассказу героя, скромен. Все смеются. Ванька ловит чуть заметную усмешку в глазах отца и смело направляется к нему.
— Герой-то ты герой,— говорит тот,— а почто родительского приказания ослушался, на кладбище побежал?
— Интересно стало, я и не выдержал... Ты, тять, и сам не удержался: мамке в избе говорил, что далеко от двора не пойдешь, а сам первым за Петром Федоровичем увязался. Я вон из-за того угла все видел...
Общий смех. Киприан, слегка смущенный, но втайне довольный собой и Ванькой, для виду хмурится и машет рукой.
— Хватит болтать! Ступай домой спать!
Ванька бегом к матери.
— Мам! Тятька велел домой идти спать. И еще наказал, чтоб ты меня не трогала...
Так и выскочил сухим из воды. На радостях от такого оборота дела, придя в избу, первым делом подошел к чересседельнику и показал ему язык.
4.
Хотя и закончилась вся эта история смехом, но было в ней такое, над чем стоило серьезно подумать.
Чудо не состоялось, но могло состояться, даже обязательно состоялось бы, если б не было подсказано со стороны умное и простое решение — пойти и узнать причину звона.
Не сделали бы этого, и все пошло бы по-иному: промолились бы всю ночь перед образами, строили бы предположения одно другого нелепее и страшнее, а тем временем звонарь-неясыть освободила бы лапу и след бы ее простыл! Негожа в Обь впадает, пошел бы вниз и вверх по Оби, по малым и большим ее притокам, по притокам притоков слух о чуде.
Ухватились бы за этот слух попы и монахи, а в первую очередь болтливые богомольцы-странники и так бы его разукрасили, что ложись кверху пупом и жди кончины мира! И обязательно нашлись бы люди, тому вздору поверившие, тем более что жителей Горелого погоста знали за мужиков дельных, отнюдь не робкого десятка...
Чем больше раздумывал Киприан Иванович, тем яснее ему становилось, что неожиданным своим вмешательством Петр Федорович сумел предотвратить большую глупость. А великое ли дело он сделал? О веревке напомнил да предложил на кладбище пойти!.. И уж очень хорошо запомнилась та минута, когда два десятка взрослых сильных мужиков, переминаясь с ноги на ногу, постыдно промолчали в ответ на приглашение Петра Федоровича.
Если бы не Ерпан и не сам Киприан Иванович, чего доброго, и отпустили бы идти на кладбище заезжего, незнакомого с местом человека в полном одиночестве. Дурные головы и так ссыльных колдунами ославили, тогда бы и вовсе в колдовство поверили: с нечистой силой, мол, знается, если ее не боится...
К счастью, все обернулось иначе: даже те, кто раньше ссыльных чурался, стали смотреть на них по-иному. Петру же Федоровичу начали первыми кланяться — по Горелому погосту честь немалая...