Без любви. Сборник рассказов - Скайлс Арчибальд 2 стр.


– А если цветы посадить и надгробие поправить, не знаете случайно, сколько стоить может?

– Ну, цветы посадить только после того, как надгробие поправят. Тысяч пятнадцать. Тут тоже ведь все выполоть, перекопать, земли привезти покупной, чтобы росло. Рассаду выбрать хорошую. Но это тоже вы все в рассрочку можете договориться. Да вы не жалейте денег для мамы-то. Знаете, как потом на душе легко станет.

Помолчали.

– А надгробие? – Вдруг спросил мужчина.

– Надгробие? Тысяч тридцать попросят. Тут ведь, видите, фундамент просел. Надо менять, а это значит, все снимать, новую опалубку ставить, раствор готовить и сюда носить, заливать, потом ждать, когда встанет и устоится. Потом только надгробие назад ставить. Вы с этого и начните. А-то чего его чистить, если оно того гляди упадет? И цветы сажать потом надо.

– Ну, это уж совсем неподъемная сумма для меня получается, – вздохнул мужчина.

– Торгуйтесь. И потом, ведь все это в рассрочку. Вы закажите надгробие укрепить и почистить, а потом цветы посадить. Через месяц придете, а могилка то у мамы сияет! Цветы вокруг. Первый взнос дадите тысяч десять, а остальное, как сможете. Зато потом все время приходите, а тут все чисто, светло, убрано. Забота ваша маме видна. А деньги потом будете частями отдавать. Тысяч по пять.

Володины слова, кажется, произвели необходимое действие. Взгляд у мужчины стал решительным.

– А к кому тут можно обратиться, вы не знаете? В контору?

– А вы, что хотите заказать?

– Ну, если можно в рассрочку, то, как вы и сказали, вначале надгробие укрепить, потом почистить и цветы.

– А у вас на задаток деньги-то какие-нибудь есть?

– Да вот, только тысяча с небольшим.

– Ко мне и обращайтесь. Давайте сейчас хоть какой-то задаток, чтобы уж точно мы договорились. Ну, хоть тысячу рублей, если больше нет. А я уже сегодня на работу человека поставлю.

– А когда… приступят? – Промямлил мужчина и протянул Володе тысячу, недоумевая. Тот, кто стоял с ним рядом, оказался продающим, а не сочувствующим.

– Как когда? Да завтра же и начнут работать. Вы только еще хотя бы десять тысяч соберите к концу недели, чтобы уж начать, так начать. А через месяц все готово будет. И цветы уже будут расти и надгробие сиять. Вы приходите к маме-то порадовать ее. Заодно и посмотрите, как тут у вас все хорошо сделано. Давайте, я ваш телефончик запишу, а вы мой.

Вова знал, что никакого пескоструйного аппарата не будет, а просто за пятьсот рублей кладбищенский «негр» «отпидорит» надгробие железной щеткой, а за тысячу обкопает его по кругу и зальет в щели немного цемента. Цветы, самое дорогое, покупаемое у своих бабок, вместе с посадкой, обойдутся ему в две с половиной тысячи. Но главное, что ему самому из всех денег, которые заплатит мужик, останется всего лишь десятка. Все остальное придется отдать «в контору» и дальше целыми днями колесить на велике по кладбищу, выискивая таких вот «сынков». А самое главное, что ему человеку незлобивому и кроткому, ласковому и доброму, попавшему работать сюда случайно, вдруг перестало везти в жизни. Сын начал болеть, жена исходила на истерики, два раза его обворовывали, один раз опоили чем-то и забрали все. Он начал выпивать и пристрастился к игровым автоматам. И никуда было не деться. Надо было рыскать по кладбищу, искать деньги на лечение сына, подшиваться, успокаивать жену.

Надо было крутить педали.

Исповедь – Без любви 7

– Александр Васильевич, а вы не могли бы меня заодно и исповедовать? – Спросил Антон отца Александра, которого пригласил освятить свою квартиру.

– Давайте, – отец Александр вытряхнул угольки из кадила и повесил его остывать на крючок над раковиной. После чего открыл большой и старый кожаный кофр, который когда-то носили заядлые фотографы, снова достал из него большой крест и Евангелие и повернулся к Антону. – В чем хотите исповедоваться?

Антон замялся.

– Да я и не знаю, как сказать, – начал он. – Понимаете, мне иногда кажется, что я не люблю свою мать. Даже, пожалуй, хуже.

Антон вздохнул, но лицо его вдруг на одно лишь мгновение, стало как у ребенка, который собирается заплакать и тут же снова стало нормальным.

– Я пытаюсь как-то справиться с этим, но как только у меня получается, она, как чувствует! Начинает мне названивать, что-то просить, навязываться с какими-то глупыми просьбами. У меня такое впечатление, что она вцепилась в меня и не отпускает. Я постоянно в каком-то стрессе. Если я не делаю что она просит, то я виноват. Если делаю, то все равно виноват потому, что делаю без энтузиазма. Я почти физически чувствую, как она повисла на мне, но каждый раз, когда я срываюсь, оказывается, что это я виноват, я неблагодарная сволочь. А я… мне иногда кажется, что у меня в жизни ничего именно из-за не и не складывается. Стоит мне только познакомиться с какой-нибудь хорошей женщиной, тут как тут – она и у меня все разваливается. Стоит только прийти успеху и снова она. Это ведь ужасно, так к матери относиться! Но я не могу ничего поделать. Иной раз я просто ненавижу ее. Ненавижу!? Вот это, наверное, мой самый главный грех.

Антон отвернулся от отца Александра. Было видно, что ему стыдно и то, в чем он признался и то, что чуть не заплакал, говоря все это.

Отец Александр стоял, скорбно опустив голову. Ему часто приходилось выслушивать обиды на родителей. И многие из его прихожан тоже ненавидели их, хотя не всякий был способен в этом признаться даже себе. Самооправдания и исповедь в своих обидах на других, вот то, к чему давно стало привычно его ухо. Но тут было немного другое. Видно было, что Антон себя не оправдывал. Антон хотел понять. Отец Александр знал Антона давно. Года три назад Антон стал посещать церковь, где служил отец Александр. Приходил часто, сдружился с причтом, стал почти своим. Отец Александр знал, что он работает консультантом. Видимо Антону часто приходится выслушивать тоже, что и ему. Значит, нельзя было отбрехаться готовой фразой. Отец Александр молча мысленно обратился к Богу. Из тишины такой молитвы часто приходили к нему самые правильные, самые нужные ответы.

– Грехи-то нас и спасают, – неожиданно для самого себя сказал он.

– Что? – Переспросил Антон.

– Вы ведь консультируете? – Антон кивнул. – Буду говорить на Вашем языке. Помните, Юнг сказал, что тело – это видимая часть души?

– Да.

– Душа же чиста и живет ради счастья, любви и взаимности. Но душа заключена в теле, а тело живет ради удовольствия. Удовольствие же всегда под запретом. Именно запрет, боль, предательство и страх наказания фиксирует вас в грехе. Вам запрещают что-то, что делает вас счастливым и вы вынуждены защищаться. Вы и не знали греха пока вас не наказали. Не было наказания, не было закона. Но вот, появилось наказание и вы увидели, что оно направлено на удовольствие, а значит, тело, а значит и душу. И вы стали защищаться. И что получается?

– Что?

То, что грехи – это тоже, что и неврозы. Одно и тоже. Невроз – это щит, который спасает нас от боли. Грех или невроз – это всегда протест чистого, не знающего греха сознания против боли. Знаете, многие преступления в своей основе являются протестом против родительской власти. А большинство подобных случаев по своему происхождению связано с ненавистью к матери, отнявшей у ребенка свою любовь. Ведь для ребенка любовь матери равноценна жизни. Без нее он погибнет. Вот вы каетесь, что ее не любите. А как вы можете любить боль? Как вы можете любить смерть, боль и отчаяние? Это же противоестественно.

– Ну, а как же любить врагов ваших, ибо что вам пользы любить благоволящих вам?

– Ну а как требовать от человека переступить через инстинкт самосохранения? Как объяснить ему, что страх смерти и является его главной ошибкой, главным и единственны заблуждением, единственным грехом?

– Не знаю.

– Вот и я не знаю. Я знаю, что вы ее на самом деле, конечно любите. Вы просто не можете открыться. Но это не ненависть. Это просто страх, – отец Александр накрыл голову Антона епитрахилью и зашептал. – Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия да простит ти чадо Антония, и аз недостойный иерей Его властию мне данною прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во Имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

Без протокола – Без любви 8

Тридцать шесть. Тридцать шесть раскрытых висяков, объединенных теперь в одно дело, лежали перед следователем. "Дырокол", как назвали его за всего одну аккуратную колотую рану на каждом теле, сидел пред ним и пил чай. Это был худощавый мужчина средних лет с спокойным, задумчивым лицом и добрыми глазами, обращенными внутрь себя.

– И если кто ударит вас по правой щеке, подставьте ему левую. И кто спросит у вас рубаху, отдай ему и верхнюю одежду.

– Так вы, значит, еще и верующий?!

Следователь отодвинулся вместе с стулом от стола и посмотрел на подозреваемого. Подозреваемый, впрочем, чисто юридически так как, на деле, он уже во всем сознался, сидел напротив с видом усталым и блаженным и зачем-то нюхал стакан с чаем, который держал обеими ладонями.

– Знаете, как это жить, когда ничего нельзя? – Неожиданно спросил он и аккуратно коснулся губами края стакана. – Мир тесен. Любое ваше желание наталкивается на чьи-то интересы. Вы настояли на своем? Добились чего-то? Что-то утвердили свое? А за чей счет? Обязательно кто-то должен подставить левую. Обязательно кто-то должен отступить, чтобы другому было куда шагнуть.

– И вы решили, что отступать должны другие?

Подозреваемый вздохнул и тепло, как на маленького, посмотрел на следователя.

– Я? Да не-ет. Я хотел бы так уметь. Совесть не позволяла. Или воспитание. Хотя теперь я думаю, что сам к этому пришел. Логикой. Знаете, я стараюсь все мысли доводить до конца. Мое хорошее качество, ах-ха. Так жизнь упорядочивается.

– Да, метод и рутина приносят плод. Согласен. – Следователь погладил папку, лежащую перед ним. – И, что же?

– Но ведь по-христиански-то отступить должны вы. Особенно, если вы старший ребенок в семье, – задумчиво сказал подозреваемый. – Папа трудится, чтобы прокормить семью. Мама устала с младшими детьми. Младшие браться и сестры еще маленькие. Кроме вас никого.

Он снова понюхал чай.

– И вот вы привыкаете не ставить себя ни во что. Привыкаете не добиваться, не настаивать, не требовать. Привыкаете не хотеть. А если иногда, вдруг, спонтанно в вас проснется сильный и требующий своего человек, и вы настоите на своем и получите то, что хотите, то вам самому потом неудобно. Стыдно. Дали отпор хаму, а потом сами мучаетесь и виноватым себя чувствуете. Дали сдачи и стыдитесь. Потребовали законного, а чувствуете себя свиньей. Чем человек нравственней, тем ему меньше можно, тем труднее жить и выживать. Хам и свинья – вот, кто наследует землю, а отнюдь не вы. Хороший чай у вас. Странно, что не в пакетиках. Сейчас в конторах не заваривают.

– Люблю крепкий. Но в деле я как-то вашей кротости не наблюдаю.

Подозреваемый задумчиво потрогал край стола.

– Цепь осознаний. Каждый раз человек осознает новое на базе предыдущего. Количество всегда переходит в качество. Сумма озарений, так сказать. По вере вашей…

Подозреваемый вдруг усмехнулся и радостно заулыбался какой-то своей мысли или воспоминанию.

– У меня для разной грязной работы по дому лохмотья есть. Куртка, брюки, обувь. Надел и вылитый бездомный. Вышел я как-то в них из дома в магазин и вижу, что у меня у машины колесо приспустилось. Стою я, смотрю на колесо и вдруг сзади мне пендаля кто-то дает. Я аж в машину свою влетел. Сигналка заработала. Оборачиваюсь, а передо мной свиная морда скалится: «Че ты тут забыл в чужих гаражах?» Я говорю: «Вы в своем уме, ноги и руки распускать?» А он мне: «Ты че, говно, еще права качать вздумал? Да я тебя сейчас тут зарою на х… гнида!»

Подозреваемый снова широко и щедро улыбнулся.

– И вот тут не знаю, как объяснить. Вытащил я нож из кармана и говорю: «А если я тебя тут зарою? Это моя машина». И тут он морду скривил и как заверещит: «Так я ж не знал! Я ж не знал!» Ну и увидел я его. Понимаете? Суть его увидел. Вот пойдет он дальше, увидит человека беззащитного, на которого нагадить и плюнуть может и нагадит. Просто по инстинкту своему скотскому. А окажется тот сильнее и мгновенно он сам тут же начнет ему сапоги лизать. И все это… автоматически. Без рассудка, без рефлексии. Понимаете?

Подозреваемый пытливо заглянул следователю в глаза, потом вздохнул, глотнул чаю и продолжил совсем уж тихим голосом:

– Ну, вот. Увидел я это, и ковырнул его. Под ребро. Интересно было, есть там еще что-то или нет? Ну, он опять как заверещит. Как свинья, точно. Потом плакать стал. А я смотрю. И вдруг понял: я ничто, тля. Но ведь и он тоже! И все. Вот в чем разгадка! Вот истина. Мы – букашки! Жизнь раздавит хоть одну, хоть миллион и даже не заметит, а пойдет цвести и бушевать дальше. А мы-то о себе воображаем! Наполеонов на земле миллиарды. Все. И каждый думает только о том, как оправдать свое право давить другого. Это в нас основа. Не душа, не разум, а вот это вот: давить, кого можно. Это наш образ и подобие. И по этому образу и подобию, мы семьи строим, государства, корпорации. Детей так воспитываем.

Подозреваемый аккуратно поставил стакан на стол, потянулся, зевнул и, снова забрав стакан в ладони, закончил:

– И стало мне вдруг легко. Всю жизнь давило-давило, а тут отпустило. По-человечески стал жить. Да вы не улыбайтесь. Думать перестал, кто кому чего подставлять должен. Чувствовать себя стал человеком! Хамит в магазине стерва какая-то расфуфыренная бесправному сотруднику, а у меня на душе ангелы поют. Думаю про себя: «Вот. Сейчас ты кладешь камень на эту чашу весов и наслаждаешься, животное. Вечером я положу на другую, и ты преобразишься». Или вижу я, как какой-нибудь подонок безобидного бомжа гонит и молюсь: «Дави-дави, дружище. Веселись юноша. Пока не разбился сосуд и не порвалась ниточка. Пока не слетела с тебя корона». Мы пыжимся, раздуваем-сЯ, забываем о том, что наше уродливое, наполеонское «Я» и есть наша тюрьма.

«Дырокол» внезапно взглянул через стол прямо и ясно.

– Но, когда я дотрагиваюсь до его сердца ножом, оно слетает с человека. И он, хоть на миг, становится прекрасен!

Рукопись в огне – Без любви 9

Критики, которые почти всегда восторженно отзывались о его работах, возможно, были бы удивлены, узнав, что думал о них Миша. Миша же считал, что критик – это тот, кто пытается судить то, что невозможно вместить; кто входит в храм без благоговения. Критик – это всегда атеист, знал Миша. Мысли о критике мучали его не случайно. Он сидел за столом и смотрел на свою рукопись. То, что ему удалось… То, что он услышал и то, из каких высот ЭТО пришло к нему… это был билет в историю. А, может быть, и в вечность. Роман, будь он опубликован, не просто бы сделал его знаменитым. Роман сам по себе был вечен, как откровение, как сокровенный дар, как евангелие.

Миша погладил страницы и вдруг ощутил себя маленьким и никчемным. Букашкой, которой повезло открыть потайную дверь и стырить из-под носа у богов кусочек Слова. Он поежился. То ли в подвальчике стало холодно, то ли от нервов, которые последнее время были ни к черту у него пошли по кожи мурашки. Миша открыл дверь печурки и кинул в топку два полешка. Открытое пламя осветило и обогрело его лицо. «Зачем мне этот подарок?» – подумал он. «Ведь не для того же, чтобы обменять его на гонорар и славу». Он вдруг воочию увидел, что роман – это пропуск. Это возможность проскользнуть туда, куда избранным удавалось войти ценой неимоверных подвигов и страданий. Удача, невероятное везение, которое бывает только в сказках и только с дураками. А он? А он хочет обменять свое вечное сокровище на мешок гнилых яблок. Он хочет оценить и взвесить его, как ненавистные ему критики. Он хочет отдать его глупому, жрущему миру за окном…

– Неее-е-е-е-еееет!!! Нее-е-еет!!! Не-е-ет!!! – Елена Сергеевна метнулась к нему страшной, яростной тенью и, оттолкнув от печки, стала голыми руками вытаскивать из пламени листки. Обжигая пальцы и не замечая вздувающихся прямо на глазах пузырей, сбивала с рукописи пламя и, плача, бережно складывала ее, поливая слезами. – Мии-ииша! Миша! Миша! Миша! Родной мой, милый мой, любимый мой. Зачем?

Назад Дальше