Вирус подлости - Паршев Андрей Петрович 2 стр.


Малые семейные грехи у Саранских в крупные так и не переросли (масштаб оказался не тот!), поэтому и вся дальнейшая карьера Андрея Евгеньевича прошла под знаком умеренности.

Фантомы классовых боев

…Девочки Саранских немного подросли (совершенно параллельно, нисколько не отличаясь друг от друга, ни в малейшей степени!) и их, наконец, удалось оставить с бабушкой и ее одинокой младшей сестрой в Москве. Саранские получили направление в Вену, в советское посольство. Андрей Евгеньевич был назначен на негромкую должность «пресс-атташе», которая всегда была зарезервирована за его секретной службы.

Однако же легка беда начала! Его сразу устроили (для «оперативного прикрытия», как выразился один из важных начальников) собственным корреспондентом газеты в Австрии со сложным, непонятным для иностранного уха названием «Индустриальная жизнь Советского Урала» (“The Soviet Ural’s Industrial Life”) и слал оттуда пространные очерки о том, как «загнивает западная индустрия», как ветшает жизнь «рядового рабочего» и обогащаются за счет его голодающих детишек жадные австрийские милитаристы и капиталисты. Доставалось и ближайшим западным немцам, и итальянцам, и французам и, конечно, американцам, насаждавшим здесь свой «гнилой образ жизни». Эту свою «захватническую» деятельность он называл «творческим аншлюсом». У читателя же создавалось впечатление, что журналист и дипломат Андрей Евгеньевич Саранский находится на фронтовой черте, среди жестоких, циничных врагов и нищенствующих, лишенных настоящего и будущего, пролетарских австрийских друзей.

Читатели «Индустриальной жизни Советского Урала», жестоко битые камнепадом статей своего бойкого и смелого автора, уже несколько иначе относились к тому, что сами не могут дожить со своими мелкими зарплатами даже до середины месяца, что нет никакой возможности устроить детей в детский сад или в ясли, что очередной, долгожданный отпуск опять придется провести дома, в душном, заводском городишке, потому что нет ни средств, ни возможностей уехать даже по какой-нибудь дешевой профсоюзной путевке на юг к морю. Они уже по-другому смотрели на то, что пиво в ларьке продается не чаще двух раз в неделю, а то, что продается, скорее отходный продукт пивоваренной промышленности, чем ее законченное изделие; иначе, с большей симпатией, они теперь относились к единственному виду предлагаемой им водки, от которой воняло так же, как от солярки, заправляемой в их грязном цеху в какой-то дымный, вибрирующий, звенящий промышленный агрегат; им уже было неудобно сетовать на куски бумаги в «крахмальной» колбасе, за которой они сами, их жены, матери, сестры и тещи выстаивали в областном центре или в столице в многочасовые серые, злые очереди; их уже не возмущала непролазная грязь от строящегося уже десятый год цеха прямо на их ежедневном пути к заводским воротам; уже не так остро беспокоили едкие запахи от развалившейся, деревянной общественной уборной на одной из окраинных городских площадей – уборная та возвышалась над кучей собственной обледенелой жижи, ползущей из-под нее наподобие остывающей плазмы, …просто некому всё это было убирать и чистить; не так уже теперь сердила бесконечная череда «черных» суббот и воскресений, когда приходилось «ударным трудом», а точнее – безумным сатанинским авралом настигать то, что, казалось бы, недосягаемо ушло в будущее на серых, скучных бумагах, озаглавленных тогда «социалистическими обязательствами». Только ли это! А бесконечные, пожизненные очереди за кучей металлолома, называемого продуктом советской автомобильной промышленности, с последующей потерей этого добра, которому была отдана чуть ли не вся жизнь, в прожорливой империи советской коррозии – от прямого своего значения до всех возможных его интерпретаций! И прочее, прочее, прочее… Сейчас многие всё это подзабыли, придавленные нынешней нуждой, но тогда то была сама жизнь в провинции, а не редко и в крупных индустриальных городах. Преодолеть это было невозможно. Спасала лишь недалекая мысль, что где-то, за рубежами, наверное, бывает и хуже или даже просто плохо. Поэтому вместо продуктов и услуг предлагали иностранные «зрелища» на марких страницах советской прессы.

Словом, публикации Саранского из вертепа разврата, нищеты и депрессии в самом сердце старушки Европы воспитывали куда больше, чем навязчивое бахвальство о взятии новых высот советской промышленностью ее передовым трудовым отрядом, пролетариями, и об одолении тайных и явных врагов системы не менее передовым, но, в отличие от первого, вооруженным до крепких зубов боевым отрядом тогдашней коммунистической партии – суровыми чекистами. Хотя в сочетании всё это давало удивительно высокий результат – «народ безмолвствовал», а власть крепла. С тех пор мало что изменилось, разве что ко всему добавились каменные плиты кредитов и самодовольное богатство несменяемой власти «новых» хозяев со старыми анкетами. Однако же вернемся в те времена.

Почти спонтанно в уральском промышленном городе возникло движение помощи «голодающим Австрии». Его «застрельщицей» стала эмоциональная, чувствительная до горячих, яростных слез пионервожатая Надя из одной из средних общеобразовательных школ в секретном уральском городе. Она собирала на пионерские «линейки» младшие классы и, и потрясая кулачками, играя желваками на своих еще детских, розовых скулах, требовала прекратить издевательства над голодными австрийскими детками. Столбеневшие от неожиданного открытия для себя мерзостных жестокостей, возможных ещё, оказывается, в «хваленой Западной Европе», шестиклассники и семиклассники как один вскидывали к сизому, тучному небу сжатые кулачки солидарности. Надя объявила сбор материальных пожертвований «нищим детям альпийских предгорий от щедрых детей уральских предгорий». В школу, сначала в одну, потому еще в три, четыре, пять поволокли старую школьную форму, иногда даже нестиранную, нечищеную, обувь, ставшую маленькой или уж совсем, окончательно изодравшуюся, потертые, битые молью шерстяные и байковые одеяла, растерзанные, похудевшие матрасы с радужными, въевшимися разводами, старые кургузые курточки, пальто с облезлыми воротниками, севшие от пота цигейковые шапки. Изумленные детской щедростью учителя по настоятельной, с тяжелыми намеками, просьбе Нади и быстро образовавшихся в каждой из школ «революционных комитетов» занялись тщательным отбором жертвенных вещей. Горы рвани и мусора и скромные кучки более или менее приличных подарков лежали в спортивных залах уже всех семи городских общеобразовательных школ. Был объявлен конкурс – всё на весы. «Некондиционные» и «ценные» подарки взвешивались отдельно друг от друга. Объявлялись две номинации – по общему и по «полезному» весу. Долго спорили, какая из номинаций в большей степени свидетельствует о пролетарской, большевистской зрелости коллектива. Пришли к выводу, что вторая, но потом, увидев, что трепет состязания резко идет на убыль, объявили, что первая. Так и метались от одного к другому, а Надя ездила по спортивным залам и придирчиво, с брезгливым лицом татарки-старьевщицы двумя пальцами извлекала из кучки ценных подарков какой-нибудь предмет, вертела перед носом, внюхивалась, всматривалась, примерялась и потом, тяжело вздохнув и покачивая темной своей головой, постреливая чуть раскосыми карими глазами, говорила:

– Ну, ну! Ну, ну! Да хоть бы и это! Чего с вас возьмешь! Жмот на жмоте, жмотом погоняет!

Однажды даже сказала:

– Жида на жиде, жидом погоняет!

Но тут же осеклась, возбужденно покрутила головой и поправилась:

– Это я так…, образно, так сказать. К тому, что австрийских детей угнетают не только свои доморощенные мироеды-капиталисты, но и сионисты… А вообще, мы за интернационал, у нас нет и не может быть никакого национального расизма и прочего там…разного…, империалистического подхода… Так что…, будем считать – «жмот на жмоте», и никак иначе!

Испуганно переглянувшиеся было двое учительниц (завуч и «англичанка»), с облегчением выдохнули. Они происходили как раз из тех семей, которых всегда, во всем времена на российских землях подозревали в агрессивном сионизме. Дело в том, что их «сионистские» родители вывезли из-за нацистской оккупации Украины свои семьи на Урал, и поскольку возвращаться после войны в «расстрельные», растерзанные местечки было до жути страшно и больно, остались здесь, в местах эвакуации.

Пионервожатая Надя всего этого в подробностях не знала, но каким-то свойственным ей политическим чутьем уловила, что путаница между «жмотом» и «жидом» пока что преждевременна, не было, так сказать, сигнала сверху еще. Вот и поправилась.

Закончилось общественное движение с подарками угнетенным австрийским детям также быстро и решительно, как и началось. Рассортированные ценные предметы были зашиты в старые одеяла и в назначенный час приволочены специально выделенными для этого старшими школьниками в центральное почтовое отделение города. Служащие отказались принимать посылки, так как, во-первых, их вес и габариты превышали технические возможности почты, во-вторых, любое отправление за рубеж, особенно, в этом городке, должно было согласовываться в компетентных организациях, и, наконец, в-третьих, (что официально было названо единственной причиной) адрес «Австрия, Вена, голодающим детям» был несколько неточен. Всё это могли вернуть назад из-за «выбытия адресата», как сказала начальница почты.

– Что значит, выбытия! – возмутилась Надя и густо покраснела, – не доживут, что ли? От голода, так сказать…!

– А это нам не известно, девушка! – строго поджала губы многоопытная главная почтальонша.

Она обернулась, чтобы убедиться, что ее никто из посторонних не услышит, и властно зашипела в Надино красное как кумач ухо:

– А разрешение у вас имеется?

– Какое разрешение! – также, свистящим шепотом, недоуменно спросила Надя.

– А вот выясните, какое, – уже громко, с нотами безусловной победы, даже откинувшись назад и выпятив вперед высокую свою грудь, провозгласила окончательный приговор важная почтальонша – И после приходите!

Выяснять сообразительная Надя ничего не стала. Общественники-старшеклассники молча отволокли тюки в старый, полуразрушенный пакгауз в железнодорожном тупике и там брезгливо сбросили. Потом все это куда-то исчезло – говорят, кое-что видели на блошиных рынках в Зауралье, а два заметных пальто (черные, сшитые из путейных шинелей, с красными воротниками) носили, меняясь, голодающие поближе, чем альпийские – из городского детского дома, в котором росли как упрямые сорняки дети осужденных и те, что родились, уже в тюрьмах и зонах.

Так что, Саранский, не ведая того, всколыхнул терпеливо дремавшую на далеком Урале долгие годы классовую солидарность с австрийским пролетариатом. Обнаружилось, что сделать это очень нетрудно, потому что зерна, падающие на подготовленную почву, всегда дадут буйный всход. Однако же в те времена этого еще не требовалось так, как в последующие: в приближающихся веке и тысячелетии. Толпы единомышленников, готовых содрать с себя последнюю рубаху по одному лишь тревожному вскрику из уст вожатых, независимо от года своего рождения, настороже. «Будь готов – всегда готов!»

Движение вовремя прервали областные партийные органы, испугавшись «мирового» скандала с Австрией, и «сигнализировали» в Москву о чрезмерной активности журналиста-международника Андрея Саранского. Ведь кто-то же должен был его остановить, пока не поздно!

Возможно, сейчас всё это выглядит комично, даже по-своему безобидно – мол, недалекий, чудаковатый человечек устроил жалкое, душистое шоу не то по глупости, не то во имя очередной идейной победы над спесивым сытым врагом. Лихо, вроде бы, начал, и никак, бедняга, не остановится!

Но в действительности же это было обыкновенным явлением в общественной, журналистской практике тех времен. Организаторы таких шоу ни на секунду не верили в реальность организуемого ими же самим действа, а те, кто позволял им выкручивать из своих податливых, гибких пальцев фиги, направленные в лица «системных противников», нисколько не заботились о правдивости «картинок» и о том, кто является их потребителями в насквозь «невыездной» стране. Это был истинный фронт, на котором действовали идеологические диверсанты, пользующиеся всеми методами тайной войны: от примитивных до самых сложных, запутанных комбинаций.

Именно тогда в СССР появилось движение в защиту чернокожей американской «революционерки» Анжелы Дэвис – с гривой вьющихся мелким бесом волос, быстроглазой, изящной как рослая пантера. В это же время материализовался в главном телевизионном эфире СССР ученый голодранец, астрофизик, страдающий последней стадией ожирения, доктор Хайдер. Он объявил голодовку американским властям, усевшись толстенным задом на хрупкой скамеечке перед Белым Домом в Вашингтоне. 218 дней насмешливый, циничный советский телезритель наблюдал за бородатой, почему-то казавшейся сытой физиономией пожилого американца Чарльза Лейтифа Хайдера, требовавшего от престарелого президента США Рональда Рейгана прекратить атомные испытания и закрыть какие-то ядерные склады в Нью-Мексике. Он также страдал за экологию «окружающей среды», утомляя ее в то же время запахами своего немытого, большого стареющего тела. Дисциплинированные советские журналисты, с камерами, магнитофонами, фотоаппаратами и записными книжками дневали и ночевали рядом со сташестнадцати килограммовым астрофизиком, закутанным в холод и в зной в теплые пледы, одетым в несколько шерстяных свитеров и в неизменную вязаную шапочку. Создавалось впечатление, что астрофизиком ставится какой-то рисковый эксперимент по выживаемости одной человеческой особи в ледяном космосе идеологических войн. Михаил Горбачев, сострадая «мужественному американскому ученому», даже приказал отчеканить медаль в его честь, а в то же время циничная группа «Ноль» сочинила по окончании безрезультатной во всех отношениях (он даже не похудел!) семимесячной голодовки тучного революционера веселую песенку «Доктор Хайдер снова начал есть»: «И в этот трудный час за каждого из нас – доктор Хайдер, доктор Хайдер, доктор Хайдер снова начал есть!»

Тогда же по Пятому авеню в Нью-Йорке демонстративно бродил сухожилый, насмешливый «учитель физкультуры» Джозеф Маури, которого разыскал один бойкий советский журналист, решив «щелкнуть по носу зарвавшихся янки». Этого журналиста в США местные спецслужбы прозвали «черным полковником», будучи уверенными в его связях с КГБ. Однако же за влияние на Маури почти сразу начали биться два мастодонта советской идеологической журналистики, поссорившись навсегда друг с другом. КГБ, идя на поводу у одного из них, оплатило фильм «Человек с Пятого авеню», в котором «бездомный» Маури наивно интересовался у веселых униформенных швейцаров, может ли он, если не купить, то хотя бы снять жилье на этой улице миллионеров за несколько тысяч долларов в месяц. Телезритель, по творческой задумке авторов, должен был с болью в сердце воспринять этот трогательный эпизод из жизни американского бездомного и с благодарностью к своей собственной, щедрой власти обозреть холодные стены собственной окраинной, жалкой, нищей пятиэтажки.

Только потом, много позже, выяснилось, что не был Маури бездомным, и учителем физкультуры тоже не был, а служил он в одной крупнейшей американской газете экспедитором и ни разу в жизни не ночевал под открытым небом или в подвале. А в шестидесятых годах его даже разыскивало КГБ за то, что он, прибывая в СССР на гастролях в составе популярной американской шоу-группы, сошелся с одной голубоглазой русской женщиной и настойчиво тащил ее из Сочи, где она жила и работала переводчиком, с собой в Америку. Такого безобразия власти тогда никак потерпеть не могли! Маури поймали, несмотря на то, что он пытался скрываться, и выставили вон. Несчастный влюбленный во второй раз, с неимоверным трудом, приехал в СССР, и всё началось сначала – от признаний в любви к русской красавице до беготни по электричкам от милиционеров, игр в карты с поездными шулерами и, наконец, арестом и интернированием из СССР под бдительным, безжалостным оком суровых агентов КГБ и ФБР.

По другой версии, русская любовь американца Маури жила в Подмосковье, в Мытищах – в частном доме своих родителей. Маури скрывался от властей в ее спальне на втором этаже, а выдал его милиции отец красотки, старорежимный тип, ненавидящий всё иностранное, чужое. Маури прыгнул со второго этажа, обманув участкового инспектора и местных сыщиков, и стал скрываться в электричках. Здесь он и связался с шулерами, и, говорят, завоевал в их среде специфический авторитет. Его поймали во время какой-то облавы, долго допрашивали сначала в милиции, потом в КГБ, и, наконец, разобравшись во всем, выслали из СССР. Он же просил политического убежища, молил о милосердии, пытался даже начать голодовку, но всё было напрасно, потому что Маури тогда еще не имел для советских властей ни малейшей ценности. Он был интернирован и забыт. Но сам Маури с этим никак смириться не мог! Желая угодить Советам, чтобы, наконец, сойтись с любимой, Маури согласился на политическое шоу, а КГБ, в конце концов, даже оплатило трогательный фильм о нем на Пятом авеню. Правда, в фильме ни слова не было сказано о том, что Маури бывал раньше в СССР и что его протест вызван личной трагедией, а не политикой, до которой ему не было никакого дела. Журналист, «открывший» его, сам был изумлен истинной историей жизни этого американского «лишенца», но он и остался его единственным другом, а та русская красавица, из-за любви к которой Маури согласился «поработать на КГБ», умерла в самом конце девяностых годов, сильно располнев и почти превратившись в провинциальную нищенку. До самой старости жизнь журналиста и его «героя» скрашивали редкие, теплые телефонные переговоры между Москвой и Нью-Йорком. Здесь уже не было ни малейшей политики, и не было демонстративного поиска свидетелей их теперь уже искреннего дружеского чувства. Оба были одинокими, забытыми миром, людьми.

Назад Дальше