Авантюры студиозуса Вырвича - Милевская Людмила Ивановна


Людмила РУБЛЕВСКАЯ

АВАНТЮРЫ СТУДИОЗУСА ВЫРВИЧА

Пролог

Падать со второго этажа на мостовую вредно.

Особенно если ты не кошка, а студиозус славной Виленской академии, без малого дипломированный философ. Пусть даже этот без точки с запятой философ и привык лазать в окна и преодолевать каменную кладку, кои меша­ют шляхетскому стремлению к славе или куртуазному приключению.

Но то, что отважный и мудрый студиозус Прантиш Вырвич не удержался на узком выступе под окном очаровательной панны Агнешки, дочери стекло­дува с улицы Шкельной славного города Вильни, не оправдывает даже дождь, сделавший камни скользкими, будто речь пана Юдицкого, судьи. Точно так однажды жена Владислава Вазы, королева Марыся, ради любопытства коей в соймовом зале специальный балкон приделали, грохнулась вместе с тем бал­коном и своими «дамами фрауциммера» просто на головы высокому сойму, да еще при том одна пани, зацепившись, из платья вышелушилась. Ох и позора было... Не меньше, чем сейчас для Вырвича.

Ибо продержись еще немножко Прантиш у ставен, окрашенных венеци­анской лазурью, панна Агнешка точно впустила бы его в свою комнатку с розовыми занавесками, в тот рай, куда студиозус стремился три недели. Панна даже нежную ручку не сразу из Прантишевой вырвала. И тут — гах!... Сапо­ги скользнули, пальцы разжались, и — конец Вавилонской башне и соблазни­тельным надеждам. Потому что сабля Вырвича предательски загремела по брусчатке, которую простые люди называли кошачьими лбами, сам кавалер от досадного вскрика не удержался, да и барышня довольно громко охну­ла от испуга и громыхнула ставнями, крашеными венецианской лазурью. И начались кары египетские. Из соседних окон отец паненки высунулся и ее две незамужние тетушки, они и без этого холостых да гожих мужчин чем-то вроде вытяжки чертового корня считали, от которой рассудок едет, будто копы­та на льду. И хотя Прантиш почти сразу же, прихрамывая, по ночной улочке драпанул, успел о себе такого наслушаться, что трехглавый Цербер, страж подземного царства, от стыда бы себе лишние головы отгрыз, а оставшаяся удавилась бы собственным слюнявым языком. Да ежели бы только слова догнали Вырвича. Содержимое ночной вазы, над которым одна из Агнешковых тетушек постаралась — точно на его чубатую голову выплеснулось.

Не то чтобы вещество это внове было для виленской мостовой — горо­жане, к возмущению профессора Виленской академии доктора Лёдника, не подозревая о страшном слове «гигиена», не стыдились улочками да дворами в качестве уборных пользоваться, а на публичные лекции пана профессора о возможном моровом поветрии очень резонно отвечали, что недавний пожар, проредивший дома, как зубы у старухи во рту, непременно всю заразу повы­вел.

Но Прантиш не считал себя частью привычной ко всему мостовой, и вонючая жижа, попавшая на его камзол, почему-то заметно охладила чувства к очаровательной дочери стеклодува, покорившей сердце студиозуса сонли­вым, как у теленка, взглядом кротких темных очей и естественной — не при­клеенной — родинкой на правой щечке.

Но даже воспоминания о естественной родинке не могли преодолеть досады от полученного же «угощения». К тому же в сердце студиозуса при­сутствовала настоящая Прекрасная Панна, спрятанная глубоко и надежно, как в полоцких подземельях, и была это совсем не Агнешка Пузыня.

Прантиш прибавил ходу — кто-то из родственников паненки послал в погоню за поганым соблазнителем невинных девиц городскую стражу, и топот за спиною звучал похоронными аккордами. Оставалось надеяться, что имя соблазнителя не откроют, — но надежда была маленькая, так как стеклодув Еган Пузыня уже несколько раз отгонял нахального, голубоглазого, чубатого пана Вырвича от своего родимого цветочка и точно знал имя студиозуса.

Прантиш, сопровождаемый спасительным дождем, который смывал его позор и вонь, летел-петлял узкими улочками, стараясь забыть о боли в ноге, и раздумывал, стоит ли бежать к конвенту, студенческому общежитию, ведь погоня именно туда и направится. Собаки во дворах нехотя взлаивали, будто понимая, что беглец на добро их хозяев не позарится, тусклая лампадка на Острой Браме посматривала с укором, не обещая спасения без раскаяния и епитимии, и не оставалось иного пути, как перескочить через знакомую каменную ограду с выщербинами, куда так удобно ставить ноги, немного переждать, пока утихнут шаги погони, погладить рыжего мохнатого пса по кличке Пифагор и поцарапаться в закрытый зеленый ставень, стараясь про­ситься как можно более жалобно:

— Пани Саломея! Пан Лёдник! Это я, Прантиш! Можно у вас переноче­вать? Я ключ от своей комнаты потерял, не могу попасть в конвент. И ногу подвернул.

И услышать, как под ворчливые проклятия хозяина и успокаивающие реплики хозяйки гремят замки, приоткрываются двери, и нырнуть в спаси­тельное тепло дома друзей, где всегда для несчастного студиозуса Вырвича есть свободный топчан, и спрятаться с головой под пуховое одеяло, забыв о родинке панны Агнешки, ночной вазе ее тетки и о том, что завтра с утра — занятия по риторике, к которым Прантиш подготовился не лучше, чем индюк к заплыву в Вилии. А чтобы сон был слаще, представить одну благородную паненку с озорными глазами и улыбчивым ртом, с горделивым именем Полонея, которая сейчас, возможно, танцует на балу в Варшаве, — балы там могут греметь до утра, и не хватает среди пылких кавалеров пана Прантиша Вырвича герба Гиппоцентавр. Но придет, придет время, когда звезда пана засияет ярко, как камни на гетманской булаве, и Фортуна вместе с собствен­ной отвагой подарит ему титул и славу, стоящие внимания княжны славного рода Богинских.

Вильня протыкала небо темными шпилями храмов, и прозрачная холод­ная кровь все капала и капала на черепичные и гонтовые крыши, на каменную мостовую, на траву, на Великое Княжество Литовское, которое снова ожидали большие перемены, а значит, потрясения, устремления и разочарования.

Глава первая

Наследие великого гетмана

Когда настоящий студиозус идет на лекцию, меньше всего он думает о лекции и учебе, о святом своем долге перед родителями, которые снарядили дитятко, возможно, на последние семейные деньги в объятия богини мудро­сти Минервы. Нет, объятия его волнуют — но не холодно-мраморные.

Студенты тащились к академии холодным осенним утром, как тени на топком берегу Леты, силясь сделать лица постными, как незаправленные щи, потому что в первую очередь всех ждала месса. Вырвич, схизматик, мог осо­бенно не усердствовать, но присутствовать был тоже обязан — отцы иезуиты за этим строго следили. Если бы еще можно было научиться спать с откры­тыми глазами.

А после лекций, когда Вырвич уже почти чувствовал во рту вкус горячих клецок, случилось еще более неприятное. Винцук Недолужный, однокурсник Прантиша, исполнявший на курсе обязанности цензора, чернявый городенец с большой лобастой головой и плечами — на них можно было, казалось, молотить снопы, дернул Вырвича за рукав:

— Держись, друг. Тебя профессор Лёдник вызывает, чтоб он облез неров­но. Злой, как Цербер, у которого одновременно из трех пастей по мослу ото­брали.

В серых глазах Недолужного плескался застарелый ужас, потому что на протяжении последних лет не было для студента Виленской академии более страшного создания, чем доктор Балтромеус Лёдник, возглавлявший кафедру, так сказать, «всех подозрительных наук», и читал лекции по практи­ческой физике, химии, биологии, а также вел факультатив для тех, кто хочет заняться медициной. И не то чтобы доктор кричал или, упаси Бог, за волосы собственноручно кого-либо таскал — наоборот, пан Лёдник был человеком исключительного воспитания, казалось, заставить его измениться в лице или заорать не сможет даже появление пражского Голема на виленских улочках. Но суровый взгляд темных глаз совокупно с ядовитым тоном низкого голоса действовали на провинившихся, как взгляд василиска, то есть заставляли столбенеть от ужаса. А доктор находил такие въедливые слова, что некоторые нерадивцы выбрали бы лучше кожаной дисциплиной по спине, чем выслуши­вать выговоры пана Лёдника. Никаких компромиссов доктор не признавал, на благородство и богатство родителей не обращал внимания, подарки не при­нимал. Его побаивалась даже профессура, и слухи о докторе ходили неве­роятные, особенно среди первокурсников, которых один вид доктора пугал: высокий, хоть и не богатырского сложения, худое лицо, хищный нос, губы горделиво поджатые, а темные глаза пронзительные. Перекреститься хочет­ся. Одни утверждали, что пан Лёдник чернокнижник и некромант, не слабее известного пана Твардовского. Иные считали его волком-оборотнем. Третьи сплетничали о необычном фехтовальном мастерстве доктора: шляхетство себе он добыл на поле боя, где спас жизнь великому гетману, но народу за жизнь положил не меньше, чем вся королевская янычарская хоругвь. О воин­ственном прошлом свидетельствовали шрамы на лбу и шее. И, конечно же, за выдающееся владение саблей заплатил демонический доктор страшную цену самому Люциферу, возможно, предоставил ему мешок бедных студентов, невовремя сдавших практикум.

Правда, учащиеся старших курсов на эти ужастики в основном усмеха­лись: может, и был профессор черным магом, но и медиком выдающимся. Лекции его читались на грани святотатства, он критиковал учение Галена и рассуждал по поводу того, что болезни вызваны не излишком в организме одной из четырех жидкостей, а невидимыми вредными веществами, которые попадают в него снаружи, вместе с воздухом или водой. Поэтому отрицал неоспоримую пользу кровопускания и промывания желудка, кои, как извест­но, помогают от любых болезней. Доктор даже публичную лекцию прочитал о вреде модных «фонтенелей» — искусственно созданных на ноге нарывов, которым не дают заживать, чтобы через них из организма все время выходил гной. Лёдник утверждал, что именно такой «полезный нарыв» недавно свел в могилу российскую императрицу Елизавету. Хотя каждый знает, что фран­цузский баснописец Фонтенель, в честь коего и назвали явление, именно таким образом избавился от болезни, и чем больше крови из больного выпу­стить — тем лучше!

Многие коллеги за глаза называли Лёдника шарлатаном, и давно бы его, схизматика и святотатца, вытурили из святых академических стен, благо­словлённых Орденом Иисуса. Однако же с той поры, когда под присмотр Лёдника попала и начала пополняться его микстурами да бальзамами акаде­мическая аптека, стала она приносить нешуточный доход, и лечиться к про­фессору просились самые влиятельные лица, даже из Польши, Лифляндии и Чехии приезжали. Правда, принимал он далеко не всех, и никакими деньгами соблазнить доктора было невозможно — будто ему дракон ночами золото носил или в докторовом кармане склют завалялся, неразменный талер. Ведь разве может такой не очень состоятельный человек деньги презирать, что сами в руки идут?

Но за сложные случаи, когда все остальные лекари только руками разво­дили, Лёдник брался без разбора — нищий или магнат корчится на кровати. И за возможность совершить экспериментальную операцию подколенной аневризмы мог еще и сам денег приплатить. И плевать ему было, что колле­ги по лекарскому цеху нос воротили от «низкого» хирургического дела, ибо хирурги приравнивались к цирюльникам и должны были считать врачей более высокой кастой. Но особенно защищало профессора от преследований то, что его опекал сам великий гетман, воевода виленский Михал Казимир Радзивилл по прозвищу Рыбонька. Вот и недавно Лёдника несколько раз к воеводе звали, который в Вильню приехал да совсем занемог. А великий гетман — не тот, кому какой-нибудь мошенник-ведьмак может пыль в глаза пустить.

Те, кто знал Лёдника получше, говорили, что он строгий, но справедли­вый, единственно не терпит лени и глупости. И задаром ходит лечить боль­ных в госпиталь при православном братстве почти уничтоженного пожаром Свято-Духова монастыря. А его жена — такая неземная красавица, он ее бес­пременно из какого-то дворца выкрал. А студиозус Прантиш Вырвич, что в Вильню вместе с доктором приехал, то ли его внебрачный сын, то ли подо­печный, хотя не приведи Господь такого опекуна, который мытарит и дома, и на занятиях.

Недолужный почесал темные пряди и сочувственно взглянул на унылое лицо Прантиша:

— А может, обойдется? Ты же профессору, кажись, родственник.

— Нет, не родственник. — безучастно ответил Вырвич. — Да и явись к нашему Балтромеусу хоть бы и Платон или Авиценна — он и им за непра­вильные дефиниции разнос устроит.

Коридоры стремительно пустели, студенты высыпали из строения, как сухие горошины из раскрытого стручка. Винцук с интересом всматривался в обличье Вырвича, будто хотел разобрать на нем скандинавские руны. В дей­ствительности хотел приметить хоть какое-то сходство с хищным высокомер­ным лицом Балтромеуса Лёдника. Но Прантиш Вырвич выражение черт имел жуликоватое, рот улыбчивый, волосы русые, непослушные, глаза голубые, честные, как у хорошего вора, а под носом — совсем не клювастым, а всецело пригодным для куртуазного шляхтича, — пробивались светлые усики.

— Послушай, ну хоть мне признайся — слово чести, дальше не пере­дам, — кто тебе пан Лёдник? — не выдержал Недолужный. — Ты в его доме — свой, ночуешь, кормишься. Профессор за тобой, как за сыном, при­сматривает. Опекун, наверное?

Вырвич грустно улыбнулся:

— Напрасно языками молотите — не сын я ему. Мой отец — пан Данила Вырвич герба Гиппоцентавр — в прошлом году на Крещение умер, ты же помнишь, как я на похороны отпрашивался. Я — последний из рода, род­ственников не имею. А Лёдник. — Вырвич встретился с блестящими от любопытства глазами проверенного в проказах приятеля, снова улыбнулся каким-то своим воспоминаниям. — Помни, слово давал — не разболтать. Лёдника мне однажды. продали.

Если бы сейчас в коридоре появилось животное крокодил, кое согласно бестиариям воплощает лицемерие, ибо убивает человека и сейчас же над ним плачет, Винцук был бы не так поражен.

— Как это. продали?

— За шелег. Это все, что я тогда имел в кармане, — Прантиш немного паясничал, но было ясно, что не шутит. — На дороге из Менска в Раков оста­новилась рядом карета. Понимаешь, Лёдник добыл философский камень. Этот может. Упрямый. Но, добывая, наделал долгов и наконец заложил себя самого. А хозяин его разозлился, что Лёдник после этого отрекся от алхимии и астрологии, а добытого из меди золота оказалось не более щепот­ки, и продал его первому встречному. Так мне и повезло его заиметь.

— Так профессор. был твоим слугой? — брови Недолужного, похожие на двух черных пушистых гусениц, полезли на лоб. Вырвич фыркнул.

— Ты можешь представить пана Лёдника чьим-то слугою?

Недолужный в ужасе затряс головою. Легче представить, как литовский

подскарбий Тризна, что в кресло не влазит, для которого король приказал спе­циальную скамью во время сойма ставить, бодро танцует мазурку.

— Ну вот. Лёдник и тогда был таким же. Взялся за мое образование.

— Ой-е... — Винцук, очевидно, представил, как это — когда такой учи­тель около тебя постоянно. — Чтоб он облез неровно. И ты что, не выдержал и отпустил его на волю?

Прантиш отвел глаза и еле заметно покраснел.

— Да нет. Так получилось, что он сам себе добыл свободу и шляхет­ство. По справедливости и соответственно Статуту. На поле боя.

Однокурсник Прантиша помолчал, привыкая к новостям.

— И как же вы сейчас?

Прантиш широко улыбнулся.

— Знаешь, мы с доктором столько раз друг другу жизни спасали, не сосчитать. И, приятель, так случилось, что сейчас самые близкие мне люди на свете — это пан Бутрим и пани Саломея Лёдники. Вот так.

И снова сокрушенно вздохнул.

— Вот только от наказаний это меня не спасает. Холера.

— Холера. — согласился Недолужный, и приятели двинулись в сторону профессорского кабинета, печальные, как деревянные статуи святых в базилианском храме.

Кабинет заведующего кафедрой практических наук напоминал поче­му-то подземелье, хотя и находился на втором этаже: но то ли от тяжелой мебели из черного дерева, то ли от пыли фолиантов, которые своим весом прогибали полки, то ли от зловещего блеска химических инструментов и сосудов с заспиртованным неведомо чем, о коем лучше не знать доброму христианину, — здесь чудился мрак и пробирал, как от мороза, озноб. А наи­больший страх нагонял восковой анатомический муляж, заказанный лично Лёдником во Флоренции. Муляж представлял собой наполовину рассеченный бюст молодого мужчины, причем все содержимое головы и грудной клетки было показано очень правдоподобно. И мышцы, и вены, и глазное яблоко, и кости.

Правда, сам хозяин кабинета, возвышавшийся над столом размерами с небольшой плац подобно черной скале, о которую разбиваются надежды бедных студиозусов, нагонял страху поболе заспиртованных тварей и раскра­шенного воска. Даже Вырвич, которого профессор упорно не замечал, про­должая что-то корябать пером, нервно переминался с ноги на ногу и пытался проглотить вязкий ком боязни. Наконец профессор Лёдник смилостивился поднять глаза на Прантиша и отбросил перо.

Все, раз не положил аккуратно в специальную серебряную подставку в виде грифона с отверстой пастью, а бросил, даже чернила брызнули на стол, значит, сердитый, как этот грифон, и теперь спасай мою душу, святой Франтасий. Точнее, ту часть студенческого тела, через которую происходит про­цесс воспитания посредством розог и кожаных дисциплин.

Дальше