Из города Сиань мы выехали ранним декабрьским утром, когда почва после легкого, в три-пять градусов, ночного морозца была подернута сединой инея, а пятна снега на крышах терпеливо дожидались обещанных дневных девяти-десяти градусов тепла и ослепительного солнца на голубом небе. От начинающей отогреваться земли поднимался туман и рваными клочьями исчезал в небесах. В его разрывах по обочинам дороги то тут, то там пробивались сиротливо оголенные деревья, навеки пропыленные ветви устало-зеленых лиственниц и пальм, словно лишенные стволов, замазанных белой краской тумана. Впереди идущих машин не видно, и лишь встречные зажженные фары или задние огни медленно блуждали по шоссе.
Когда часам к десяти утра остатки разорванного тумана окончательно бежали от яростных лучей всепобеждающего солнца, мы обнаружили себя на той самой «желтой земле» лессового плато, что считается колыбелью китайской цивилизации: диковатое пыльное пространство, замершее в веках. Его «жизнь» – в глубинных пластах земли, начиненных следами ушедших столетий и тысячелетий.
Но еще и в нас, потомках, не забывающих о них и приезжающих в места, подобные этому, для того, чтобы не прервалась связь времен и поколений. Окрест Сианя энергетическое поле прошлого настолько сильно, что порой притягивает к себе, не отпускает, втягивает в себя, и ты на миг словно переселяешься в какой-нибудь восьмой век. Только на миг, казалось, но миг этот цепок, двоится, троится, удлиняется в некую мистическую бесконечность, и ты уходишь ощущениями из двадцатого века…
…Наступил десятый месяц двадцать восьмого года Кайюань. Много позже люди назовут это 740-м годом, одной из десятков, сотен, тысяч вех бесконечной и равнозначимой цепи летосчисления. Но император Сюаньцзун, за 28 лет до того во славу Империи провозглашенный Сыном Неба, снизошедшим на престол династии Тан великого Китая – Срединного Царства, прозревал бесконечные дали своего могущественного, блистательного правления, открывающего новую эпоху в бессмертной китайской истории. Он так и обозначил его в девизе своего правления – Кайюань, что означает «Открытие Эпохи».
Нет-нет, не подумайте, будто он надменно отвернулся от предков и его «новая эпоха» предает забвению заветы Конфуция и Лао-цзы. Не зря же он взял себе имя Сюань – некий мистический знак черного, не поглощающего свет, а рождающего его, небесный знак, знак таинственных сил, властителем коих был Лао-цзы, великий Первопредок, прозванный Сюаньюань хуанди, Повелитель тьмы: он вложил в души потомков осознание причастности к тайному, способности к постижению непостижимого…
А кто же я? Турист двадцатого века, который в кроссовках, припорошенных чуть красноватой лессовой пылью, бороздит взбудораженный Китай, приподнимающий тяжелые веки от многовековой дремы, – или усталый солдат при мече и копье, сопровождающий разукрашенный паланкин с крытым верхом и спущенными занавесками? В нем со всеми почестями и предосторожностями несут к Сыну Неба очередную наложницу. Несут по этой самой, перегруженной памятью тысячелетий, пропыленной дороге, которую через множество веков заасфальтируют, но разве это скроет нетленную пыль времени, и она все так же будет окутывать, только уже не повозки да паланкины, а автомобили да автобусы, несущие и туристов, и районных работяг, преобразующих усталые древние места в технологически современный Китай…
Наступил десятый месяц. Не октябрь, ибо лишь в двадцатом столетии Китай перейдет на солнечный календарь, а за двенадцать веков до этого его год мерился лунными месяцами и начинался то с конца января, а то и с февраля или даже марта. И хотя Западная имперская столица Чанъань, Вечный покой, раскинувшаяся в центральном Китае, много южнее Лояна – Восточной столицы, не знала северных морозов, но зимний иней к утру сковывал осколки зеркал ночного дождя на зябкой почве, и сырая влажность, приносящая не только ломоту костям, но и тревогу мыслям, гнала расслабленный покой из бескрайних залов державных дворцов…
Император, как делал это ежегодно, повторяя привычки предков, закрепленные в череде веков, оставил свою блистательную столичную резиденцию и отбыл в Лишань – термальный курорт в сорока с лишним ли (около двадцати километров) к востоку от Чанъани.
Высокий островерхий холм, поросший лесом, обвивали прогулочные дорожки, тянущиеся от одной беседки к другой, где утомленный прогулкой властелин мог предаться безмятежному отдохновению в окружении почтительно отдалившихся слуг и, восстановив силы, двинуться дальше – вверх к вершине, а чаще вниз, где горячие источники, бившие из благословенных недр, были введены в иерархическую систему купален походного дворца для императора и его высших слуг, облеченных милостью сопровождать властелина.
Влажное тепло создавало микроклимат этого удивительного места, над которым постоянно висел легкий туман испарений, формируя мистическую ауру. По бесчисленным залам и галереям, заполненным немолчным плеском воды, гулял ветерок, прогреваясь земным теплом, доносимым источниками, и порой императору с удивлением приходило в голову, что тот никому не подвластен, и, кажется, единственный, кто не подчиняется его повелениям.
На этом рубеже осени и зимы императору было как-то не по себе. Вельможи, как всегда, переламывали поясницы, падали на колени, готовые воскликнуть «да!» или редко, крайне редко, опасливо выдавить из себя «нет». К его услугам в шести дворцах двух столиц были три первых жены, девять вторых, двадцать семь третьих и восемьдесят одна четвертая, а тьму наложниц в трех тысячах дворцов по всей стране не могли точно сосчитать даже особые служители специальной канцелярии, которым не удавалось воспользоваться призрачной привилегией своего поста, приближенного к прекрасным дамам, лучшим в Поднебесной, – по той прозаической причине, что попадали туда лишь после несложной процедуры, лишавшей их мужской силы.
А властелину – что ему было до этих тысяч и тысяч прелестниц, многие из которых, прожив в райской роскоши весь краткий век своей земной красоты и ее долгого томительного увядания, так и уходили в небытие, не только не прикоснувшись, но даже и не лицезрев Того, на Чей Алтарь положили свои жизни. Но и счастливицам, приглашенным в полумрак спального покоя, – даже им эта священная ночь не гарантировала повторения милостей владыки. Из походных дворцов растекались по стране дети императора, не имевшие права назвать своего отца, как и он чаще всего не знал их. Но этой ли земной юдолью мог озаботиться Тот, кто вязал собой Вчера и Завтра? Он был Сыном Неба и Отцом всех земных китайцев. По статусу. И этого было довольно для неземного величия.
Еще в пронизывающей зябкости столичного дворца, где глаза пощипывало от обилия жаровен, тщетно пытавшихся согреть бескрайнюю залу, как будто съежившуюся в испуге перед бесчувственными ночными заморозками, императору вдруг вспомнился его восемнадцатый сын Шоуван. Некогда он любил его. Ну, пожалуй, скорее это можно было назвать милостью, а не любовью. Может быть, любил он его мать У, которую удостоил не самого высокого, но почетного титула Хуэйфэй – Любимой наложницы. Она фактически заменила ему императрицу, которая была бездетна и за то утратила благосклонность владыки, а потом под благовидным предлогом и вовсе лишена сана, растворилась в толпе простолюдинок и спустя несколько лет умерла. Оборвалась земная жизнь и у Любимой наложницы. Вот уже три года сердце императора оставалось холодным, предоставляя лишь телу возможность осчастливить то ту, то другую деву. С уходом матери испарились и милости для сына, и тот жил своей жизнью в той же столице, но совершенно безразличный отцу … Властелину.
И отнюдь не по зову отцовского чувства Сюаньцзун в десятом месяце двадцать восьмого года Кайюань вспомнил про Шоувана. Вот уже почти пять лет у того жила наложница из зеленого рода Ян («Тополь») по имени Юйхуань («Яшмовый браслет»), не столь уж и давно начавшая закалывать прическу, как говорили о тех, кто вступил в брачный возраст. Порой на дворцовых церемониях скучающий взгляд императора задерживался на ее прелестях, скромно скрываемых ритуально сдержанными манерами. Бывало даже, что, приглашая одну из череды на миг приближенных наложниц, Сюаньцзун представлял себе, как входит в его опочивальню Яшмовый браслет, драгоценный пион – «царь цветов» – из южной области Шу…
И вот в десятом месяце двадцать восьмого года Кайюань Яшмовый браслет была вызвана к императору в походный дворец у термальных источников под горой Лишань. Зачем? Причина была достаточно очевидна. В те поры и в тех кругах ни сам подобный вопрос, ни откровенный ответ на него не звучали нескромно, но отнюдь не по этой причине никто вопроса и не задал, не осмелился задать. Воля Высочайшего – вот и весь сказ. Не нам же, ничтожным, обсуждать Его волю!
Что же до проблемы отцов и детей… Император, напомню, был Сыном Неба и Отцом всех китайцев. Всех! Но не каждому дано было претендовать на это. Даже подумать страшно. Яшмовый браслет и в мыслях не могла назвать Сюаньцзуна свекром, то есть отцом супруга, а лишь Императором, Властелином, Владыкой. Его повеление – свято. К добру ли, к беде ли – надо ехать.
Яшмовый браслет продумала все: велела подсурмить, изогнуть полумесяцем «брови-бабочки», как обычно восхищенно отзывались о них в стихах и виршах придворные поэты, удлинить веки к вискам, отчего они, не утратив природной хитроватой узости, стали походить на яркие плошки, вроде тех, что зовуще посверкивали в Праздник фонарей, наложить на щеки румяные пятна, какие обычно обнимают покатые бока созревшего, источающего соки персика, тщательно уложить прекрасные пышные волосы в немыслимую башню, закрепленную золотой шпилькой.
Она долго ломала голову над нарядом. В ее гардеробе было много одежд, призванных возбуждать и услаждать властелина, но, похоже, властелин у нее переменился, и она, слегка поколебавшись, решительно отвергла желтоватые тона, считавшиеся привилегией императора: что льстило Шоувану, хотя и отдаленному от престола, но, несомненно, лелеющему тайные о нем мечты, – то могло показаться слишком дерзким в более высоком дворце. Отвергла бирюзовый – цвет мистических глубин, откуда в горах философически неслись мерные удары монастырских гонгов. Остановилась было на зеленом – цвете даоского слияния с природой, цвете весны, столь желанной, уже раскрывающей чувства, зовущей в приближающееся знойное лето, так противоположное нынешней зимней сырости.
Другая сочла бы такой выбор прекрасной находкой. Но Яшмовый браслет не была «другой», она, поговаривали, родилась с отметиной на плече, похожей на браслет из яшмы, за что и была наречена таким именем, а яшма – камень таинственных, непостижимых глубин: именно с яшмовыми жезлами спускались к нам небожители или поднималась могущественная свита Властелина водной стихии…
Она почувствовала, что отныне ее временем становится рубеж осени-зимы, и оставила лишь зеленую полоску пояса – так, легкий намек на грядущее неизбежное бурление чувств. Отчего-то ей неудержимо захотелось надеть платье, казавшееся довольно скромным, неброских, словно предутренней дымкой размытых цветов, из ткани достаточно тяжелой, чтобы не порхать легковесно при каждом движении, а наоборот, подчеркивать строгость нравов. Все пространство наряда заполняло искусное шитье в стиле «бамбук меж камней».
Шпильки в прическе она заменила – такие же золотые, конечно, но не из тех вызывающих, что любят танцовщицы вульгарного вкуса, а с небольшими поблескивающими камушками, в изящной форме птичьего пера – как бы намек на оперенье заоблачной птицы Пэн. А другая – нежный контур горного цветка, раскрывшегося утреннему солнцу.
Она продумала все. А что не додумала, то, наделенная незаурядной интуицией, дочувствовала. Провинциальная девочка из южной области Шу, что лежит в сегодняшней провинции Сычуань, она носила в себе невысказанную жажду высоты. Несметные горы, окружавшие ее с детства, верно, выстроили ее характер из вертикальных линий, которые неостановимо устремляются ввысь, если только не переломит их мощное сотрясение земли. А горы вокруг нее были непростые, одну из них даже знал весь Китай, и поклониться вершине Эмэй, Крутобровой, стекались издалека люди, чьи поступки вела поэзия, волновавшая душу. Вечером, еще засветло, исполненные прекрасных чувств, они поднимались к вершине и коротали там ночь наедине с луной, одной на всех, а на раннем восходе ловили первые лучи просыпающегося дневного светила, еще не яркого, размытого предутренней дымкой – той самой, чей цвет выбрала Яшмовый браслет для своего визитного платья.
Цинь звонкоголосый сжимает монах,
Пришедший с самой Крутобровой горы.
И вот для меня зазвучала струна -
Чу! Шепот сосны в переливах игры.
Потоками звуков омыта душа,
Откликнулся колокол издалека.
Гора погружается в ночь не спеша,
И, мрак нагнетая, плывут облака1.
Не зря эту гору, окруженную ореолом мистического, издавна возлюбили даосы, строили на склонах храмы, сооружали хижины, пропитываясь естественностью Природы, удаляясь от суетного мира, застывшего в ритуальных Правилах. Быть может, предрассветная радуга, когда ее разноцветье еще не высвечено, а чуть заметно, неброско охватывает небосклон, замерший то ли в полусне, то ли в полужизни, – и дала наименование одеяниям отшельников – нишан («радужные одежды»)?
Она уехала, не простившись с Шоуваном. Об этом доложат, и государь поймет, как спешила она исполнить высочайшую волю… Шоуван не осудит ее. Сюаньцзун не был для него отцом. То есть родителем, конечно, был, раз сам не отрекался от этого, но не отцом был, а Властелином, Государем, Высочайшим, Сыном Неба, решающим судьбы человеческие.
Привыкая к одиночеству (впрочем, недолгому) спальни, Шоуван смотрел в окно на по-зимнему закрытый царский паланкин, плавно покачивавшийся на плечах могучих носильщиков. Перед ними шли глашатаи, разгоняя зазевавшихся прохожих и повозки простолюдинов, за ними – солдаты, призванные защитить Избранницу Высочайшего от любых нападений. Впрочем, кто помыслит о такой дерзости? К тому же о перемещении красавицы в заманчиво высокие сферы еще никому ведомо не было. Но кто точно определит, какими путями и с какой мистической скоростью распространяются слухи, порой опережая само событие?!
И когда носилки вплывали во дворец через огромные трехэтажные ворота, обвитые голубыми и желтыми, сверкающими на солнце, всем являя свое надчеловеческое могущество, резными драконами с выпученными глазами, – уже в ближайшем дворе стояло множество мужчин и женщин. Невозможно сказать, что они смотрели на прибывающую фаворитку, – так низко они согнулись в почтительном поклоне, устремив лица долу, и Яшмовый браслет не увидела ни одной пары глаз, ни одного взгляда, с откровенным любопытством направленного на нее.
А любопытства не могло не быть. Более того, все, несомненно, были встревожены, крайне встревожены. Смена фаворита влечет за собой лавинообразную смену обслуги, от самых приближенных до самых удаленных, лишение почестей, привилегий, того уровня комфорта и достатка, к чему они уже привыкли.
Из какого-то окна, скрывшись за занавеской, с таким же, конечно, любопытством и еще большей тревогой смотрела на роковое приближение паланкина Мэйфэй, Слива, нынешняя главная наложница императора. Ее положение еще так недавно казалось довольно прочным. Дарованную Небом красоту она расцветила образованием, писала стихи, развлекала властелина такими придумками, как состязание в приготовлении чая.