Деревянная книга - Гнатюк Юлия Валерьевна 11 стр.


Нагретый воздух, влившийся в комнату, не принес облегчения. Художник чувствовал себя плохо: слабость, состояние типа начинающейся лихорадки мучили тело, а на душе было и того омерзительней. Вчера Изенбек вернулся с морского побережья уставший и раздраженный. Он так и не сделал ни одного наброска. Море оказалось чужим и холодным, а вдобавок ко всему повсюду сновали немецкие патрули и нагло-самоуверенные военные моряки. Изенбека просто прогнали с берега, едва он разложил этюдник. Хорошо еще, что не отвели в полицию, как шпиона, который намеревался зарисовать военные корабли. Помогли документы, удостоверяющие, что он художник известной фабрики. От всего этого начались головные боли. Не хотелось ни пить, ни есть, ни думать. Ночь он почти не спал, и теперь был вялым и вконец раздраженным.

«Все, хватит, – решил Изенбек, – пойду в кафе. Официант Луи молча поставит на столик привычный заказ, и можно спокойно посидеть, расслабиться. Да, надо выпить, иначе не выдержу…»

Али еще не успел отойти от окна, как внизу у тротуара мягко затормозил серый длинноносый «Мерседес» с большими глазами-фарами и округлым изгибом передних крыльев. Дверцы распахнулись, и из дубово-кожаного салона вышли два немецких офицера с дамами и направились прямо в кафе, о чем-то весело переговариваясь и громко смеясь. Солдат-водитель с крепким как у дородной женщины задом тоже вылез из машины и неторопливо закурил, равнодушно поглядывая вокруг.

– Хозяева, мать вашу!.. – вполголоса выругался по-русски Изенбек. – Веселятся, сволочи! Еще бы, легко, как на дряных маневрах, захватили пол-Европы. А теперь вот Россия…

Перед глазами вновь предстали виденные накануне кадры немецкой кинохроники Wochenschau: вывернутый пограничный столб СССР, горящие, утопающие во взрывах бомб города и села, потоки русских военнопленных, подавленных, растерянных, со скорбными глазами, и веселые немецкие парни с закатанными рукавами и автоматами наперевес рядом с виселицами и горами трупов. Захлебывающийся победным восторгом диктор вещал: этой осенью война с русскими будет закончена!

Похоже, это не пустое бахвальство: прошло двадцать дней с начала нападения на Россию, и уже взят Минск… Изенбеку до сих пор было трудно понять, что происходит на его бывшей родине. Слухи и сообщения о ней так противоречивы: иногда откровенно глупы, порой невероятны до анекдотичности или, напротив, страшны. Какая она теперь, нынешняя Россия, страна, которой правят большевики, страна невиданных строек, страна лагерей и ГПУ, и все же Родина, все же Отчизна… Все эти годы Изенбек жил надеждой, что когда-нибудь придут перемены, но дожил, кажется, до конца Света… Во второй раз… Наступил час расплаты для проклятых большевиков, но вместе с тем опять гибнет Россия, а он, кадровый офицер Российской Армии, вместе с сотнями тысяч таких же патриотов вынужден отсиживаться за границей, не в силах оказать никакой помощи…

Бледное лицо художника покрылось испариной, душевные и физические муки стали невыносимы. Он спустился вниз и позвонил в кафе по телефону, попросив доставить заказ на дом.

Через небольшой промежуток времени услышал знакомые шаги Луи. Поставив корзинку с вином, коньяком и закусками на стол, официант, не считая, опустил деньги в карман, задержал взгляд на постоянном клиенте.

– Вы сегодня неважно выглядите, мсье…

Изенбек лишь вяло махнул рукой.

Оставшись один, подсел к столу, открыл бутылку, достал изящной формы рюмку, выпил две подряд и стал закусывать холодной курицей, залитой прозрачным желе. Проделывая все это, художник вполголоса разговаривал, вопрошал и даже спорил сам с собой, многолетняя привычка одинокого человека. Сегодня ему было паршиво, и еще больше невмоготу оставаться одному. Поэтому взбодренная алкоголем память приготовилась ярко и детализированно извлекать из подкорки и усаживать на стул напротив, образы близких людей. Великая сила воображения дарит возможность встречаться с теми, кто очень далеко, на недосягаемом расстоянии, и даже с теми, кого вовсе нет в живых…

Кто же придет сегодня?

Повеяло тонкими духами, и чья-то нежная рука коснулась его седеющих волос. Знакомый аромат, привычная рука, то же темно-синее платье с блестками…

– Это вы, maman? Здравствуйте! Мне плохо, мама… Только не говорите papa’, что я жаловался, он этого не любит… Хотя на людях я стараюсь никогда не выказывать своих чувств… Может, я не стал хорошим сыном, о каком вы мечтали, но я хранил, как мог, достоинство рода Изенбеков. Не запятнал его низким поступком, предательством либо трусостью. Но сегодня мне так больно, мама, будто изнутри вынули стержень, на котором до сих пор держалась вся моя жизнь…

– Успокойся, сынок, все будет хорошо! – нежные руки матери перебирали и гладили волосы, и художнику действительно становилось легче.

– Ты спрашиваешь, почему я так и не женился? Ты ведь знаешь, мама, что моя единственная осталась в России… Здесь я тоже полюбил женщину… Она замужем… Нет-нет, не знает и не узнает об этом никогда. Она иногда приходит ко мне в гости вместе с мужем, сидит на этом стуле, говорит со мной. Я тоже хожу к ним. Мне достаточно слышать ее голос, веселый смех. Я составил завещание и счастлив тем, что после смерти мои картины смогут скрасить ее жизнь. Я пишу, мама, приходится очень много работать, но в этом и есть весь смысл. Оказывается, человеку так мало нужно для физического существования. Многие удивляются, что я скромно живу. Они не знают, какой я богач, мама! Какой огромный удивительный мир открывается за каждой картиной. Из моей мастерской открываются сотни волшебных дверей, ведущих в прекрасное!

Художник был уже достаточно «разогрет», то есть вошел в то состояние, когда хотелось много и охотно говорить, философствовать. Али привычно извлек из кармана маленькую золотую коробочку. Кокаин всегда помогал усилить воображение, сделать его почти реальным и осязаемым. Увидев, что содержимого осталось мало, Изенбек встал, открыл кухонный шкаф и, пошарив на полке, достал коробку из-под индийского чая. Досыпав в коробочку и водворив запас на место, закрыл шкаф и опустился на стул. Затем, привычно и глубоко вдохнув порошок поочередно в обе ноздри, художник прикрыл глаза и расслабленно откинулся на спинку.

С кем же еще побеседовать, если не со стариной Словиковым, немного едким, но в глубине души справедливым и добрым.

– Будьте здоровы, Петр Николаевич! Сколько же мы не виделись, дорогой мой?

Словиков в офицерском мундире чуть прищурил глаза, налил себе рюмку и с удовольствием выпил.

– Неплохой коньяк, французский? Вы, я вижу, Федор Артурович, тоже пристрастились. Понимаю, тоска, тоска…

Изенбек поднял глаза и увидел, что стул напротив пуст. Оглянувшись, заметил тень подполковника в мастерской и последовал за ней. Словиков разглядывал картину, где была изображена русская церковь в Брюсселе, исполненная, в отличие от многих других полотен, в темных, даже мрачных тонах.

– Тоска, повторил Словиков, – безысходность. От этой картины веет таким же холодом, как от тюремных подвалов НКВД и Колымских лагерей…

– Колымских лагерей? – переспросил Изенбек.

– Да. Я ведь после Гражданской жив остался, хотя и долго выкарабкивался. Женщина одна, вдова, меня из госпиталя забрала, выходила. Потом на заводе работал, вспомнил, что инженер. Даже конструкторским отделом заведовал. А в тридцать седьмом за дворянское происхождение на Колыму угодил. Потом раскопали, что Деникину служил, ну и все – крышка!

– Вы хотите сказать, Петр Николаевич…

– Так точно. Был расстрелян… Догнала-таки пуля… – Словиков печально улыбнулся. – Одно радует, что во всей этой суете, в барахтанье сомнений, я все-таки сделал одно стоящее дело: родил дочь. Теперь, как поэт говаривал, «весь я не умру». А вы, Федор Артурович, не очень изменились…

– Как сказать… Я теперь мусульманин.

Словиков улыбнулся уже веселее:

– Забавно. Вы стали мусульманином, я – атеистом. Но вы пьете водку и балуетесь кокаином, а я, когда приходилось тяжко, внутри продолжал молиться. Только не конкретным богам, а, как инженер, Космическим Законам. Не кажется ли вам, дражайший Федор Артурович, что наше с вами богоборчество и богоискательство – типичный протест русских интеллигентов против извечного ханжества чиновников в рясах? А тут еще победа большевиков, разорение и уничтожение церквей, сжигание икон, репрессии священнослужителей. Все ждали неминуемой кары на их головы, а Господь молчал. И многие, как и я, пришли к мысли, – даже если Он есть, то чего Он тогда стоит, если весь мир живет так, будто Всевышнего не существует… Нет, Федор Артурович, все в мире развивается по природным законам, в том числе и религия…

Силуэт Словикова стал прозрачным и нечетким.

Художник испугался, что друг сейчас уйдет, и он вновь останется один на один со своей невыносимой душевной болью. Сильнее сдавило виски, и сердце забилось чаще.

– Постойте, Петр Николаевич! Мне сегодня так тяжко… Не уходите…

Словиков на миг проявился, стоя вполоборота. Лицо его сделалось участливо-сострадательным.

– Зачем вы мучаете себя, Федор Артурович? Пойдемте! – он неопределенно кивнул куда-то в сторону окна. – Сегодня такой замечательный погожий день…

В квартире Миролюбовых раздался звонок. Резкий, настойчивый.

Жанна Miroluboff – маленькая худощавая бельгийка – поспешила к двери и, что-то спросив по-французски, впустила человека в светлом летнем костюме.

– Юра, к тебе мсье Вольдемар! – позвала она мужа.

Миролюбов, выйдя из другой комнаты, увидел Володю – одного из русских эмигрантов, с которым он иногда встречался у Изенбека и на вечеринках у мадам Ламонт. Но теперь гость был чем-то сильно взволнован.

– Что стряслось, Володя? – обеспокоено спросил Миролюбов по-русски.

– Юрий Петрович, Али умер…

Супруга испуганно вскрикнула. Не зная языка, она, тем не менее, сразу поняла смысл сказанного.

– Изенбек? – удивленно переспросил Миролюбов.

– Да, Изенбек умер, – повторил Володя по-французски. – Я зашел к нему, позвонил – не открывает. Второй звонок нажал, меня впустили в подъезд. Захожу к Али – он лежит на кровати, зову – не откликается. Тронул за плечо, а он мертв… Я хозяина дома предупредил – и сразу к вам, вы ведь его самые близкие друзья…

– Али… Не может быть! – изумленно растерянно повторяла мадам Жанна с округлившимися, полными слез очами. – Я ведь вчера виделась с сестрой, и она говорила, что ехала с Изенбеком в трамвае, они разговаривали…

Миролюбов взялся за шляпу.

– Пойдемте, надо срочно известить полицию…

Глава седьмая. Завещание

– Эх, не казак вы, Юрий Петрович!

Маша Седелкина

Похороны вышли скромными и малолюдными, кроме знакомых и соседей у Изенбека никого не было.

Через неделю Миролюбова вызвали в нотариальную контору. Оказалось, Али оставил завещание, по которому все картины и имущество передавались в его, Миролюбова, полное владение. Юрий Петрович вернулся домой в приподнятом состоянии духа. Завтра он пойдет туда, но не как робкий посетитель, гость, которого запирают на ключ, а как полновластный хозяин!

Осознание того, что теперь он владелец всех картин и древних дощечек Изенбека, приятной волной пробежало по телу. Вот оно, воздаяние за все прошлые страдания и муки. Слава тебе, Господи! До недавнего времени – чего греха таить – он завидовал Али. Еще бы! Отпрыск княжеского рода, сын адмирала, два высших образования, командир артдивизиона, ставший полковником в неполных тридцать лет, к тому же хороший художник, баловень судьбы, одним словом.

А ему, Юрию Петровичу, человеку не меньшего таланта и способностей, отчаянно не везло. В гимназии и духовном училище не любили злые завистливые ученики и такие же учителя. В университетах взъедались преподаватели, из Варшавского пришлось перевестись в Киевский, не выдержал, ответил бездарному профессору: «Я знаю больше вашего…» Потом началась Мировая война, сменившаяся народным бедствием – революцией и Гражданской войной. Бежал с остатками Деникинской армии, скитался по Африке, Индии. Наконец, Европа. Стал студентом Пражского университета, но и оттуда ушел со скандалом. В итоге высшего образования так и не получил. На войне служил в чине прапорщика, а ведь он всего на два года младше Изенбека! Здесь с трудом пристроился лаборантом, а потом и вовсе стал безработным… Да, а Изенбек в это время получал хорошие деньги и спокойно рисовал свои картины, пастушков в Альпах, красивых женщин… Юрий Петрович вспомнил одну из последних картин, изображавшую двух молодых женщин за чаепитием в саду. Одна в красном платье, другая вовсе обнаженная, с небольшой высокой грудью, наклонилась и что-то говорит первой с лукавой улыбкой. Да, и женщинам Изенбек нравился, пожелай только – и толпой бы за ним вились, но он больше предпочитал кокаин, вино и картины…

Кстати, по поводу такого наследства можно и выпить! Юрий Петрович открыл в кухне шкаф, достал початую бутылку сухого французского вина. Налив себе в рюмку, выпил и, аккуратно закрыв пробку, водворил на место. Затем, взяв с подоконника сигареты, приоткрыл окно и сел, продолжая размышлять.

У него с женщинами как-то не выходило. До сих пор звучит в ушах насмешливый голос черноволосой казачки Маши Седелкиной, с которой он познакомился на Кубани, приехав погостить к брату. Маша пригласила его на Рождество, угощала жареным поросенком, поила вином. Ее родители предусмотрительно ушли к соседям, они были явно не прочь породниться с семьей священника и благоволили знакомству. А потом… Слова, как будто только что произнесенные, ранят почти так же больно, и кровь ударяет в виски, как тогда. Миролюбов закурил, руки при этом заметно подрагивали. Картины встречи с Машей снова возникли перед глазами, а может, они хранятся где-то в самом сердце и потому всегда остаются такими яркими и волнующими.

Влетевший в окно нечаянный порыв ветерка пахнул в лицо августовским теплом, загнав струю дыма обратно в комнату, но Юрию Петровичу показалось, что по глазам стеганула январская метелица. И он, семнадцатилетний, опять летит по донской степи на коне, пытаясь обогнать дочь казачьего старшины Ермолая Седелкина, скакавшую сквозь снежную круговерть на вороном жеребце. Еще немного – и его серая кобыла настигнет вороного, на котором гордо и красиво мчится черноволосая наездница. Никогда еще Юра не скакал так отчаянно, как в этот раз. Ледяной ветер свистел в ушах, а сердце замирало от страха и сумасшедшей скачки. Ему казалось, что он сейчас вылетит из седла и насмерть расшибется, но остановиться или хотя бы сбавить темп скачки не мог, словно прочно был связан с наездницей чем-то невидимым. Вдоволь позабавившись над преследователем, лихая казачка легко унеслась на своем быстроногом коне, от души заливаясь веселым смехом. Юра, поняв, что ему не угнаться за Машей, перевел коня с галопа на рысь. Тогда она, круто развернув коня, подлетела и, сверкая очами, крикнула:

– Гляжу, Юрий Петрович, наездник вы отчаянный, а не побоитесь к нам на Рождество в гости прийти?

– А чего мне бояться? – спросил Юра, чувствуя, что и без того разгоряченное лицо его становится пунцовым.

– А вот и поглядим, такой ли вы лихой казак во всем, как в скачках! – воскликнула девушка, «полоснув» его напоследок черно-огненым взглядом, и тут же унеслась, как ветер, взбивая снежную пыль. Юра едва сдержался, чтобы не помчаться следом за ней. Он возвращался, не разбирая дороги и не ощущая встречного колючего ветра. Гибкая фигура лихой казачки, быстрый, удивительной силы взгляд и слова, брошенные на прощанье: «А вот и поглядим, такой ли вы лихой казак во всем, как в скачках»! Только это видел и слышал по дороге домой юный попович.

А потом он сидел у нее дома за праздничным столом, разгоряченный вином и лукавыми взглядами колдовских глаз крепкой – на два года старше его – казачки, которые она то и дело бросала на гостя. Юра, волнуясь, все больше погружался в пучину дотоле неизведанных чувств и желаний. Его словно закручивала и увлекала неведомая сладостная сила, которую нельзя было выразить ни в словах, ни в образах. Судорожно сглотнув, он расстегнул верхнюю пуговицу новой косоворотки с вышивкой.

– Что, жарко, Юрий Петрович? Ой, мне тоже, натопили сегодня от души! – Маша расстегнула блузу и помахала перед своим лицом рукой. А он не мог отвести глаз от смуглой матовой кожи и ямки меж девичьих грудей, туго обтянутых белой тканью. Она не замечала его взгляда или делала вид, что не замечает. Ему же было все равно, что-то сильное и до боли приятное продолжало овладевать им. Подчиняясь этой неведомой силе, он подался вперед. Дивный овальный подбородок и алые уста девушки приближались к его губам, он прикрыл глаза и… встретился с пустотой. Довольный смех Маши, ловко уклонившейся от поцелуя, нисколько не ослабил необычного ощущения, пожалуй, наоборот, оно еще сильнее завертело его и быстрее понесло куда-то. Он облизал вмиг пересохшие губы.

Назад Дальше