Эти слова подполковника больно уязвили Изенбека: кому, как не ему, флотскому офицеру, было хорошо известно, что Морской генеральный штаб Российского императорского флота практически в полном составе перешел на сторону Советов. Оттого ему было еще горше.
– Значит, мы с вами не дворяне? – вызывающе обиженно поджал губу Метлицын.
– Почему же, только революция и проклятая эта гражданская война показали, что есть дворяне по званию, а есть по духу. Причем по обе стороны фронта. А что касаемо черного люда, которого силой мобилизовали в нашу армию, то сами видите, при удобном случае они полками и ротами на сторону красных перебегают…
Начштаба прошел к столу, где часть консервов была выложена на выщербленные роскошные блюда, а остальные так и стояли в жестяных банках. Разнообразила трапезу миска кислой капусты и полуведерная бутыль мутного самогона, видимо, реквизированного у местных жителей. Словиков, саркастически хмыкнув, налил себе в железную кружку и разом осушил ее. Поморщившись, бросил в рот щепоть капусты.
Кто-то из офицеров прислушивался к разговору, иные были вовсе безучастны к происходящему. Прапорщик Черняев смотрел в одну точку и бессмысленно улыбался. «Опять кокаином балуется, – отметил про себя Изенбек, – дисциплина падает, нервы у всех напряжены, по малейшему поводу может вспыхнуть ссора…».
Федор Артурович подошел к другой половине стола, где четыре офицера были поглощены карточной игрой, небрежно бросая в банк мятые пачки «колоколов» – деникинских денег с изображением на них Царь-колокола.
– Присоединяйтесь, господин полковник! – пригласили они Изенбека. Тот отрицательно качнул головой, наблюдая за игравшими и одновременно прислушиваясь к разговорам за спиной.
Голос поручика Лукина горячо убеждал кого-то, что французы высадили в Одессе крупный десант, что он уже под Киевом и со дня на день будет здесь, красные побегут….
– И вы верите в этот бред? – спросил рассудительный пожилой подполковник Новосад, командир первой батареи. – Наш фронт трещит по швам, а греки с французами и носа из Одессы не высунут, потому как, если мы на своей родной земле получили от большевиков под зад, то куда французам соваться? Подумайте, Лукин. Наверное, у самих поджилки трясутся, чтобы большевистская зараза к ним не перекинулась, первыми коммунаров породили, союзнички хреновы….
– А немцы? – вмешался другой голос, – немцы-то каковы? Вильгельма в Германии не стало, они здесь сразу красные банты нацепили, депутатов в Советы выбрали – и домой, нах хауз!
– Говорят, наследника спасли, – снова голос Лукина, – он за границей….
– Без монархии Россия погибнет!
– Скажите лучше – без веры…
– Предлагаю тост: за Россию и самодержавие!
– Да, господа, – невпопад, продолжая какие-то свои мысли, заговорил уже начавший хмелеть Словиков, садясь на любимого конька, – если в паровом котле беспредельно повышать давление, непременно будет взрыв, обязан быть… Это я вам как инженер говорю… Физика, господа, элементарная физика… Были люди, которые это понимали – декабристы, Столыпин, но их убили… Царь наш батюшка в ноги таким людям должен был поклониться, сказать: «Спасибо, люди русские, что за Отечество радеете, путь к спасению указываете» – ан-нет! – Пулю им в грудь да петлю на шею…
– Без строгости нельзя, – мрачно возразил Метлицын, – народ только силу понимает и уважает, на то и государь, и полиция, чтобы порядок был.
– Вы что же, – встрепенулся Словиков, – думаете, если мужика в морду бить и скотиной обзывать, то от этого у него уважение к вашему благородию выйдет? Нет-с, голубчик, – помахал он пальцем в сторону Метлицына. – Именно поэтому теперь это быдло, как вы изволили выразиться, господин штабс-капитан, вырвалось на свободу и воздает сторицею, как в Библии, ха-ха! Вы его плеточкой или шашечкой, а он вас из пулеметика – та-та-та… И случай с вашей батареей – прямое тому подтверждение!
Метлицын, которого эти слова задели за совсем свежую душевную рану, резко вскинул голову, жилы на шее напряглись, глаза округлились.
– Не сметь! – сдавленно прошипел он. – Это вы, вы и подобные вам демократы предали Россию, распустили народ своим сопливым сюсюканьем. Да, вы… – Метлицын хотел вскочить, но рука сидевшего рядом подполковника Новосада удержала его за плечо, а твердый взгляд Изенбека несколько остудил порыв. Метлицын остался сидеть в кресле с подставленным вместо ножки ящиком, желчно поливая жидов-социалистов всяческими ругательствами.
– Нет! – вдруг вскочил на ноги прапорщик Черняев, до которого, наконец, дошел смысл некоторых фраз. – Россия не погибла. Мы победим, клянусь вам! – его глаза на красивом бледном лице горели возбуждением. Он вытянулся и дрожащим голосом, готовым вот-вот сорваться на рыдания, запел:
– Иначе лучше смерть! – его рука потянулась к кобуре.
Изенбек приказал разоружить и обыскать прапорщика. Револьвер и шашку передал Игнатию: «Завтра отдашь!» – А коробочку с кокаином положил себе в карман.
У окна грузный Новосад кашлянул в седые усы.
– Гм, складно вы тут, Петр Николаевич, про судьбу России рассуждали, весьма складно. Только в личной жизни у вас всегда был, пардон, полный конфуз. И с сослуживцами не больно миритесь, выпиваете опять же не в меру-с.
– При чем здесь моя частная жизнь? – возмутился Словиков. – Я о вопросах совсем иного масштаба рассуждения имею…
– При том, милейший, что прежде со своею судьбой управляться научиться надобно, а потом уже и мировые вопросы решать. Так я по-стариковски понимаю, а если не прав, не взыщите…
И Новосад сердито отвернулся, давая понять, что он высказался и больше не желает участвовать в ненужных спорах.
Словиков обиженно засопел, плюхнулся на стул и стал вполголоса ворчать что-то, но никому до этого уже не было дела.
Изенбек, желая направить разговор в другое русло, задумчиво произнес:
– Какой сегодня удивительно тихий вечер, господа, не грех и песню послушать. Спойте нам, штабс-капитан, голос у вас хороший. Что-нибудь задушевное…
Просьбу поддержали, и Метлицын, еще раздраженный спором, все же взял гитару и стал ее настраивать, постепенно успокаиваясь и входя в настроение неторопливого ужина у догорающего камина, что на войне случается так редко.
Была уже ночь. Небо стало очищаться, и в просвет между туч выглянула ущербная Луна, засияв в раме окна серебряной безвесельной лодкой.
Штабс-капитан тронул струны, и полилась песня, тоскливая и щемящая, вплетаясь в ночь растревоженными звуками гитары и красивым баритоном певца, на какое-то время объединяя своих слушателей – таких разных, но, бесспорно схожих в одном – в чувстве безысходности перед грядущим и острой боли за Великую Российскую Империю, которая уходила…
Песня стихла, как пролетевший ветерок, и в гостиной на некоторое время залегла тишина. Потом раздались одобрительные возгласы, просьбы спеть еще.
Словиков, пошатываясь, встал со стула и, подняв кружку в сторону Изенбека, предложил:
– Господа, давайте выпьем… за Федора Артуровича… – язык не очень слушался его. – Нас могут убить завтра… даже сегодня… Но совсем недавно я слышал, как господин полковник сказал Игнатию: все вещи мои можешь бросить… а старые дощечки… ни при каких обстоятельствах! Вдумайтесь, господа… Федор Артурович хочет вытащить из этого пекла… не фамильные бриллианты… не золотые канделябры… а кусок истории… Это же удивительно! Значит, не все погибло… еще жива Россия… Давайте выпьем, господа… за нашего командира… И дай Бог ему удачи!..
– Тут как бы голову сохранить в котле этом, а не какие-то доски, – почти укоризненно заметил Новосад.
Остальные офицеры тоже не проявили энтузиазма, просто молча выпили вслед за Словиковым.
Штабс-капитан снова запел. На этот раз цыганскую песню.
Глава вторая. Художник Али
Не может волна остановиться, не исчерпав своей силы, не может чайка упасть, пока в состоянии двигать крыльями, не может даже камень разрушиться, покуда в нем сохраняется твердость. Все должно пройти свой путь до конца…
Брюссель. Июнь 1924
Ах, цыганская музыка, цыганские песни! Кого не трогали они своей певучей протяжностью, исходящей тоскливо-сладким надрывом, чьих не зажигали сердец шальным дроблением ритма и размахом безудержного разгула, отблеском звездных ночей в черных очах, колдовским пламенем далеких манящих костров и вихрем танца, подобным свободному ветру, где во всем – в каждом звуке, взоре, движении – сквозит неукротимый дух вольницы, дух свободы!
Отчего же именно русской душе так близки эти песни, заставляющие страдать и плакать, забывать обо всем и рвать рубаху на груди, ударяясь в бесшабашный разгул?
Что роднит нас с этим кочевым народом, от которого мы отворачиваемся на улицах, костерим за обман и бродяжничество и который овладевает нашим сердцем, взяв в руки скрипку?
Может быть, то подспудная память и тоска по воле, какой жили и наши пращуры многие тысячи лет тому назад, скифами-скотоводами гонявшими тучные стада по бескрайним зеленым степям, разводившими костры под пологом вечных звезд.
Может, то древнейший голос язычества, подспудно живущий в каждом из нас, напоминает о счастливом времени детства, когда человек еще пребывал в лоне матери-природы, как наивное и непосредственное дитя.
Народные песни, традиции включают в себя генную памятьрода и обладают энергией такой силы, что проходят через все: войны, разрухи, смерти. Может, человечество потому еще до сих пор живо, что имеет в своей основе эти древние мощные корни.
Мелодия, словно ей было тесно в клетке помещения, рвалась наружу, выплескивалась на бульвар, разносилась по ближайшим улочкам и постепенно гасла среди чистеньких и аккуратных домов чужого города и чужой страны.
Потому что десятка два людей, сидящих в небольшом брюссельском ресторанчике знойным летом 1924 года, были в основном русскими эмигрантами. Они пришли «отвести душу», заказать блюда русской кухни и послушать цыган.
Звуки полившейся из открытых окон цыганской музыки заставили мужчину, который прогуливался по тротуару, остановиться. Некоторое время он слушал волнительную мелодию, подняв голову. Затем, достав из кармана и пересчитав свой скромный «капитал», нерешительно шагнул в открытую дверь.
На мгновение он остановился у порога, окидывая взглядом зал. Может, искал свободное место или высматривал кого-то из знакомых.
Яркий электрический свет разом обрисовал довольно крупное телосложение мужчины, облаченного в светлый клетчатый костюм из недорогой ткани. Темно-русые редеющие волосы обрамляли высокий лоб, хотя на вид посетителю было слегка за тридцать. Выпуклые карие глаза и мясистый нос диссонировали с маленькими ушами и тонкими губами, из которых выделялась только нижняя, а верхняя представляла собой изломанную черту.
Звон гитар звучал теперь громко и надрывно, казалось, над самым ухом. Скрипки пели все жалостней, и молодой чернявый парень в красной рубахе и с золотой серьгой в ухе в унисон им выводил песню, азартно прищелкивая пальцами и отбивая такт подошвами блестящих сапог. Бубен, выбивавший четкий и гулкий ритм: та-та, та-та, та-та-там, постепенно перешел в мелкую и частую дробь: та-та-та-та-та…
В буйном кружении замелькали разноцветные юбки цыганок, в такт переплясу зазвенели браслеты, кольца и серьги, лихо застучали каблучки. И вот, охваченная властью танца молодая цыганка опускается на колени, запрокидываясь назад, а грудь и плечи, послушные первозданному ритму бубна, плавными и мелкими волнами, пульсируют, изнемогая…
Размеренней заговорили гитары, и торжественно медленно выплыли звуки скрипки. Грустя и жалея, любя и страдая, они то плачут, то смеются, снова сплетаются с завораживающим ритмом бубна, чтобы опять увлечь, закружить до самозабвения во все убыстряющемся коловращении сладких и томных звуков, обнаженных плеч и манящих глаз, за которыми стоит что-то гордое, свободное и вечное!
– Браво, Милан! Спой еще! – выкрикнуло сразу несколько голосов. Некий тучный господин, зажав в потной руке денежные купюры, протиснулся к сцене и широким жестом бросил их под ноги артистам.
Чернявый парень со смоляными кудрями вновь взял гитару. Мелодия, пробежав по струнам, вдруг замерла, словно зависнув над пропастью, а вослед ей понесся звук плачущей от сумасшедшей тоски скрипки. Потом, рванувшись вверх, он стал тонким и звенящим, как последняя трель жаворонка в бескрайней голубизне жаркого степного неба. Мелодия дрожащей от самозабвения птахой уже готова была пасть в колышущееся море ржаных колосьев, но голос цыгана в атласной рубахе подхватил ее бережно, как любимую девушку, и понес, радуясь и восторгаясь своей драгоценной ношей. Он выводил мелодию, то свечой взмывая с ней ввысь, в бездонную синь, то падая до самой земли жаворонком, который в последний миг расправлял крылья, переходя на долгий полет над просторами вольных полей.
Души слушателей, очарованные песней, улетали вслед за ней в полынно-ковыльные степи, лежащие за тысячи верст, на мгновения забывая, что большинству из находящихся здесь, этого пути, в действительности, не преодолеть уже никогда.
На глазах мужчины, сидевшего у окна, заблестели слезы. Чтобы скрыть их, он оперся левой рукой на стол, заслонив лицо ладонью. Губы то шевелились, что-то повторяя, то плотно сжимались, выдавая охватившие его чувства. Иногда, если прислушаться, можно было различить исполненные тоски и ненависти слова:
– Сволочи! Все погубили, сволочи!
Правая рука мужчины при этом до побеления косточек сжимала ручку ножа со старинным витиеватым вензелем ресторана.
За третьим справа столиком, у перегородки, сидели еще двое мужчин. Один из них, едва закончилась песня, тяжело поднялся и, пошатываясь, побрел к выходу. Второй – темноволосый и худощавый, лет тридцати-тридцати пяти, со слегка выдающимися скулами и тонкими интеллигентными чертами лица, несущими легкий налет восточных кровей, остался сидеть неподвижно, как изваяние, созерцая что-то внутри себя.
Почти все русские эмигранты, плотно населявшие брюссельский район Юккль, знали друг друга, если не лично, то через знакомых. Поэтому голубоглазый азиат не очень удивился, когда услышал обращение:
– Господин полковник!
Выйдя из задумчивости, он увидел перед собой того самого плотного мужчину в клетчатом костюме, который недавно вошел.
– Вы разрешите присоединиться к вам, господин полковник? – повторил клетчатый.
Бывший полковник с еще хорошо заметной выправкой военного молча кивнул, поморщившись на обращение.
Возникший будто из-под земли официант мельком взглянул на нового клиента и спросил по-русски:
– Чего изволите?
– Кофе, пожалуйста…
– И все? – намеренно громко спросил официант, так что некоторые посетители обернулись в их сторону.
– Еще икру, солянку и графин водки, – ответил сидевший за столом. – Если, конечно, земляк согласится разделить со мной скромный ужин… Прошу вас!
Бывший полковник разлил остатки вина из бутылки и пододвинул рюмку соседу.
– Благодарю вас, я, в общем-то, не голоден.… Но если вы так любезны.… Разрешите представиться, – несколько смущаясь, заговорил клетчатый. – Юрий Петрович Миролюбов, ваш сосед, вы ведь на Брюгман-авеню поселиться изволили?
– Точно так, недавно переехал, – отозвался полковник, все так же безразлично глядя перед собой. Голос его был приятным.
– А я уже год здесь. Где только ни носило, по всей Европе и Индии скитаться пришлось, прежде чем к этим берегам прибило.
– В каком чине служили?
– Прапорщиком…
– А чем сейчас, если не секрет, зарабатываете на хлеб?
– В Лувенском университете работаю… – Миролюбов помедлил, – в химлаборатории… Я ведь высшее образование не успел получить… Война, потом эта треклятая революция…
Миролюбов достал портсигар, предложил соседу, но тот отказался, и Юрий Петрович закурил сам. Потом вздохнул и сказал, кивнув на цыган:
– Душу мне травят такие песни. Так и встает перед глазами наша донская степь, – я ведь степняк. И одна казачка как-то мне не хуже цыганки нагадала… – Юрий Петрович запнулся, потом тряхнул головой, словно прогоняя воспоминание, и продолжил. – Да, как наяву вижу: тянутся в церковь, где мой отец священником служил, мужики и бабы в праздничных одеждах, все торжественно, степенно. Колокола трезвонят, по селу хлебный дух идет, везде парят, жарят, пекут. Какие пироги были! А какие у нас росли яблоки, сливы, арбузы, да что говорить! Эх…