Анна и не думала обижаться. Ну, кто она по сравнению с Дали. Любитель – любитель и есть.
– Мне «Ботифару»[3] и бокал «Бина Реаль Плато». И, пожалуй, я готов съесть свежий апельсин, – сделал заказ художник. – А кофе, я уверен, ничем не полезен. Скорее наоборот. Гораздо лучше вишневый компот.
Официант отошел, и Дали тут же огорошил девушку фразой:
– Они сволочи и тупицы!
– Кто? – Анна сконфузилась, подумав об официанте. Он показался ей вполне любезным и совсем не глупым.
– Мэрия Фигераса и эти ужасные мадридские чинуши.
– О! – только и произнесла девушка.
– Вообразили меня… Меня! Дали! Мальчиком на побегушках, который будет делать все, что им заблагорассудится. Решили, что раз я десять лет вел разговоры о музее, мною можно вертеть, как начинающим писакой. Гала будет вне себя!
Анна поерзала на стуле и выдавила из себя:
– Что произошло?
– Что?! – Художник закатил глаза. – Она еще спрашивает что! Это не «что»», это «что-то». Они наконец согласились подписать бумаги и позволить мне создать Театр-музей, но условия, условия! – В негодовании он вынул из кармана свой белоснежный платок и промокнул лоб. – Они требуют оригиналы картин!
– О! – снова изрекла Анна. В красноречии ее было не упрекнуть. Да и что еще сказать, она не знала. Не говорить же, что любой музей вправе рассчитывать на подлинники произведений. А уж если музей будет создавать сам автор, то к чему размещать там копии?
– Оригиналы гораздо хуже фотографий. – Дали словно услышал ее вопрос. – Фотографии четче и современней. Именно их и надлежит показывать публике. А в оригиналах она еще успеет разочароваться. Десять лет мэрия Фигероса стойко сражалась с Главным управлением изящных искусств в Мадриде и убеждала этих упрямцев финансировать проект. Десять лет тяжб, переписок, бесконечного ожидания. Десять лет надежды. И что теперь? Мне говорят: либо оригиналы, либо никакого тебе музея.
– О! – Анна уже готова была себя возненавидеть за эти бессмысленные восклицания, но ничего более умного в голову не приходило.
Подошел официант с кофе для Анны, апельсином, яблоками и бутылкой минеральной воды.
– Вино, кофе, апельсин и яблоки для «Ботифары», – объявил он и, поставив на стол железную миску, начал ополаскивать в ней фрукты принесенной минеральной водой.
Анна едва не произнесла очередного удивленного «О!».
– Никогда ничего не мой водой из крана! – категорично посоветовал Дали. – Тиф не дремлет, да и другие микробы тоже.
– Не все могут позволить себе так расходовать минеральную воду. – Анна ожидала, что Дали устыдится, но ведь это был Дали. Он воздел глаза к небу и изрек:
– Слава богу, я могу! Пей свой кофе. В нем, надеюсь, вода кипяченая. Нет, ну каковы мерзавцы, а?! – Он снова вернулся к теме разговора, но тут же оборвал ее, неожиданно спросив:
– А почему ты такая грустная?
И тут же ответил сам себе:
– Хотя, если бы я стоял под палящим солнцем и писал никому не нужный городской пейзаж, я бы тоже грустил.
Можно было бы поспорить, сказать, например, что городские пейзажи Моне, Писсаро или Ван Гога – весьма ценные экземпляры. Но вместо этого девушка объявила:
– Вчера у меня умер брат.
Только произнеся это вслух, Анна почувствовала, что наконец осознала случившееся. На глазах выступили неожиданные слезы, ей стало стыдно и горько за то, что она ощутила облегчение от ухода маленького Алехандро.
Художник смотрел на нее, не моргая. Во взгляде – ни сочувствия, ни понимания.
– Брат умер, – уже всхлипывая, повторила Анна.
– Старший? – резко спросил Дали.
– Младший. Маленький совсем. Два годика.
– А. – Художник небрежно махнул рукой, будто потерял к разговору всякий интерес, потом изрек: – Повезло тебе.
Анна, онемев, выронила ложечку, которой собиралась размешать сахар. Конечно, сеньор Дали эксцентричен, но чтобы до такой степени… Художник, не обращая внимания на состояние спутницы, проследил за полетом ложки и продолжил как ни в чем не бывало:
– Повезло, что младший. Но в любом случае советую тебе не тянуть и написать его портрет. Мне понадобилось слишком много лет и страданий, чтобы избавиться от призрака.
«Ну, конечно!» – Анна чуть не хлопнула себя по лбу. «Брат художника, умерший до его рождения». Как она не сообразила?!
– Мой Сальвадор, – Дали откинулся на спинку стула и скорбно закатил глаза к небу, – покинул мир за семь месяцев до моего рождения. Родившись, я и не подозревал, что меня назвали его именем. Но это так. Родители создали меня, чтобы избавить себя от страданий. Они этого и не скрывали. Водили меня на его могилу, постоянно сравнивали нас, а когда мне исполнилось пять, и вовсе объявили, что я – его реинкарнация. Ты представляешь? Представляешь, что значит быть копией умершего? – Художник вскочил, тут же снова сел и изобразил на лице печать неуемной печали. Он тяжело вздохнул и продолжил:
– Надо ли удивляться, что я поверил в то, что я – это он? Но вместе с тем мне постоянно хотелось избавиться от его присутствия. По мне так один Сальвадор гораздо лучше двух. За что я ему благодарен, так это за имя. Мне оно подходит невероятно. Родители думали, что я послан им спасти семью. Но я – спаситель мира. Это тяжкое бремя, но я несу его ответственно и не собираюсь отказываться от своей миссии[4].
Если бы Анна в этот момент не видела лица художника, она бы, наверное, позволила себе рассмеяться такому бахвальству. Но сидевший перед ней Дали был настолько уверен в своей избранности, что и всем, кто видел и слышал его в такие моменты, не приходилось в ней сомневаться.
– Это тяжкое бремя – носить в себе умершего брата. Я тяготился им и постоянно хотел избавиться, пытался сделать это через сюжеты своих картин. Я уже рассказывал об этом. Ты слышала?
– Что-то такое… – начала Анна неуверенно…
– Не могла ты ничего слышать! Сколько тебе было девять лет назад в шестьдесят первом? Лет семь-восемь? Ты никак не могла быть на лекции Дали в Политехническом музее Парижа. А Дали там признался: «Все эксцентричные поступки, которые я имею обыкновение совершать, все эти абсурдные выходки являются трагической константой моей жизни. Я хочу доказать себе, что я не умерший брат, я живой. Как в мифе о Касторе и Поллуксе: лишь убивая брата, я обретаю бессмертие». И только спустя два года, в шестьдесят третьем, я наконец понял, что должен сделать, чтобы обрести покой. Вовсе не надо было никого убивать – надо было написать портрет брата, показать всем, что он не имеет ничего общего со мной, и унять наконец свои страхи. Почему я не догадался раньше, почему потратил почти шестьдесят лет на муки и сомнения? Даже когда Гарсиа Лорка предложил написать стихи об этом, я не додумался, что раз поэт хочет выразить переживания в стихах, художник должен найти способ избавления на холсте. И если выбранные раньше сюжеты не действовали, то надо было их поменять. Как только «Портрет моего умершего брата» увидел свет, я наконец избавился от несуществующего двойника.
Анна, слушая монолог художника, вспоминала картину. Лицо мальчика, значительно более старшего, чем брат Дали к моменту смерти, написано точками. Кажется, этот прием был довольно распространен в поп-арте. А в данном случае намекал и на призрачность своего обладателя. Само лицо будто вырастало из закатного пейзажа. Спереди на него наступали странные фигуры с копьями, а слева Дали изобразил в миниатюре «Анжелюса» Милле. Кажется, сам художник говорил, что при помощи рентгеновских лучей можно доказать, что первоначально Милле хотел изобразить не корзинку, а гроб ребенка. На идею смерти намекали и крылья ворона, словно вырастающие из головы юноши. Мрачная, тяжелая, безнадежная картина.
– Необыкновенно светлое произведение! – огорошил Анну художник.
Видимо, она не смогла смыть с лица неподдельное удивление, потому что маэстро снизошел до объяснений:
– Дали стало светло и легко. Дали стал самим собой. И вот уже семь лет не ведает страха быть поглощенным давно умершим родственником.
– Понимаю, – медленно кивнула Анна.
– А ты напиши портрет своего брата, чтобы избавиться от скорби и чувства вины. Чувство вины делает жизнь пресной и блеклой. А в ней очень много красок, которыми никто не должен пренебрегать. А уж художник тем более!
Анна вспыхнула. Дали назвал ее художником!
– Ваша «Ботифара», сеньор Дали.
Художник пододвинул к себе блюдо и придирчиво осмотрел его и обнюхал. Осмотр его, видимо, удовлетворил, так как он отрезал маленький кусочек колбасы и с умильным выражением лица отправил его в рот.
– Вы действительно думаете… – начала Анна.
Дали вскинул указательный палец правой руки вверх, призывая девушку замолчать, наколол очередной кусок колбасы на вилку и прикрыл глаза. Следующие пятнадцать минут он очень медленно наслаждался своим блюдом. За столом царило молчание.
Глава 2
«Дон Кихот был сумасшедший идеалист. Я тоже безумец, но при том каталонец, и мое безумие не без коммерческой жилки».
Покончив с колбасой и не выпив и половины бокала вина, художник снова вернулся к животрепещущей теме.
– Я живу этой мыслью о создании музея уже шестнадцать лет. Да-да, не смотри на меня так! Всю твою маленькую жизнь я думаю об открытии своего музея в здании театра. Он обязан существовать здесь и только здесь! В пятьдесят четвертом году в Милане, в Зале кариатид Королевского дворца, состоялась выставка картин, рисунков и ювелирных работ Дали. Ты знаешь, что это за дворец?
Анна отрицательно покачала головой.
– Он сохранил следы бомбардировок, и именно это заставило меня мечтать об обгоревших стенах театра в родном Фигерасе. Я заявил о своем желании уже девять лет назад. Но откуда тебе знать? Ты же была совсем малышка. А я уже тогда пообещал родному городу музей. Знаешь, что я сказал? Что «нашему театру предопределено свыше стать музеем Дали. Здесь прошла моя первая в жизни выставка. Каждый сантиметр этих полусгнивших стен – абстрактная картина». И знаешь что? Ведь меня не просто поддержали. Город праздновал. О! Он был охвачен эйфорией в честь своего Сальвадора! Было столько мероприятий. Но самым главным, конечно, коррида. А на афише – рисунок Дали. Ты видела быка, что возносится в небо?
Теперь Анна энергично закивала. Ну кто же не знает этот плакат?
Художник удовлетворенно хлопнул в ладоши:
– Я надеялся воплотить свой рисунок в жизнь, поверженный бык должен был воспарить в небо, привязанный к вертолету. Но проклятый ветер помешал планам Дали. Хотя что для Дали ветер? Был еще гипсовый бык. Его-то и взорвали перед началом фейерверка. Город радовался, и Дали радовался. Царило полное согласие между мной, горожанами и мэрией. Все понимали: театр – это единственное правильное место для музея Дали.
– Почему? – Девушка вставила вопрос просто для того, чтобы напомнить художнику о своем присутствии. Дали, казалось, забыл, что он говорит с ней. Он вещал в пространство, как одержимый, и выглядел так, будто выступает перед огромной аудиторией. Еще мгновение, и он бы наверняка вскочил и начал бы подкреплять свои слова экспрессивными жестами.
– Почему? – Он обиженно фыркнул. – Она еще спрашивает! Я же тебе говорил. Здесь прошла первая выставка моих картин. Еще в девятнадцатом году. Мне было всего пятнадцать. Да-да, младше тебя, а уже целая выставка. И не где-нибудь, а в театре. А знаешь почему? Потому что я всегда рисовал необычные образы и не утруждал себя стоянием на солнцепеке и копированием деталей какой-то там церквушки. Хотя тебе простительно. Это ведь не какая-то там церковь, а совершенно особенная. В ней крестили Дали, а Дали – католик до мозга костей. Так что эту церковь можно и увековечить на холсте. И где же находится это святилище, открывшее Дали путь в вечность?
– Напротив театра, – ответила Анна, хотя ответа и не требовалось.
– Именно! – Художник поднял вверх указательный палец правой руки. – Это ли не знак свыше? И еще: где же открывать музей Дали, если не в театре, если Дали прежде всего театральный художник. Картины картинами, но как быть с мебелью, с инсталляциями, с афишами, в конце концов? Сам Дали – это театр, скажу я тебе. И все, все – и горожане, и мэрия, и мировая общественность – понимают, что Дали в этом вопросе надо слушать и потакать. И только Мадрид ничего не хочет слушать и понимать! Подавай ему оригиналы! И главное, они давят потому, что понимают: Дали, в конце концов, отступит. Дали некуда деваться. Дали объявил строительство делом своей жизни, и Дали просто обязан пойти до конца. Боже! Гала будет вне себя!
– Люди будут рады увидеть подлинники, – робко предположила Анна.
– Ты считаешь? – Художник впервые взглянул на нее с неподдельным интересом.
– Ну, конечно. – Девушка оживилась и на мгновение даже забыла, с кем разговаривает. – Представляете, вы приходите в Прадо и светитесь от ожидания, и спешите, и даже нервничаете. Вы уже практически начали испытывать удовольствие, вы уже смотрите на шедевр, а потом читаете указатель и понимаете, что перед вами всего лишь копия «Менин». Неужели вы не будете разочарованы? Вы шли на свидание к самому Веласкесу, а его от вас спрятали.
– Оу! – Дали замер и теперь смотрел на Анну с уважением. Она упомянула Веласкеса лишь потому, что он первый пришел на ум. Но теперь девушка вспомнила: Веласкес для Дали – вершина мирового искусства. Кажется, он говорил, что полотна Веласкеса – это «золотая россыпь точных, выверенных решений».
– Пожалуй, из тебя выйдет толк. – Художник энергично кивнул и, не делая паузы, спросил: – Почему ты пишешь церковь?
– Хочу отправить рисунок в Академию Мадрида.
– Считаешь, тебя примут?
Анну смутила бесцеремонность художника:
– Надеюсь…
– Покажи холст! – Никаких «пожалуйста» и «разрешите». Разве может кто-то отказать Дали? Видимо, кроме мадридских чиновников, никто. Анна послушно встала и открыла мольберт, который лежал у стены.
Художник бросил один короткий взгляд:
– Городской пейзаж, и только.
– Да я, собственно… – Анна хотела возразить, что именно это она и собиралась написать: городской пейзаж и только.
– Как тебя звать?
Она думала, Дали никогда не спросит.
– Анна.
– Просто Анна, просто пейзаж! – Дали хлопнул ладонью по столу так, что его бокал с остатками вина едва не опрокинулся.
Анна вздрогнула, но поспешила ответить:
– Анна-Мария Ортега Буффон.
– Другое дело! – Маэстро кивнул и небрежно махнул кистью руки в сторону картины: – Ну и где же, позволь спросить, здесь Анна-Мария Ортега Буффон? Это просто картинка, которую может написать кто угодно, владеющий кистью и красками. Где твоя индивидуальность? Где стиль? И что, черт возьми, ты хочешь делать? Просто рисовать или зарабатывать деньги?
– Я… – Анна растерялась. Пока что ее амбиции не простирались дальше мечтаний об учебе. – Я не знаю.
– Вся эта галиматья о том, что художник должен быть голодным, – сущий бред! Я никогда не собирался жить в нищете. И я понимал, что для этого надо стать особенным, отличаться от всех. Можно ли это сделать, рисуя обычную церковь?
– Наверное, нет. – Анне показалось, что она еле пискнула, но художник услышал.
– Вот и я о том же. – Вид у него был внушительный и назидательный. – Считаешь, я стал бы Дали, если бы просто рисовал горы Кадакеса? Никогда. Первые же картины кричат о том, что Дали – это Дали. Взять хотя бы мой «Автопортрет с шеей Рафаэля»[5]. Вспомни, какие там краски. Неужели натуральные? Кому нужна эта скучная натуральность! Лиловый с оранжевым, на мой вкус, гораздо интереснее. Лиловое море, оранжевые горы Кадакеса, сама деревушка будто размыта на заднем плане. А мое лицо? Ты помнишь эту неестественную бледность, эту пронизывающую меланхолию? Это был год смерти моей матери[6] – конечно, я не мог веселиться. Но естественная цветовая гамма и не могла передать достаточной удрученности. Я нанес на себя грим матери, чтобы казаться еще бледнее, еще печальнее. И получил должный эффект. Первая же выставка принесла дивиденды. Хотя Дали тогда был еще подражателем. Что-то среднее между неоимпрессионизмом и полукубизмом. Что ж, я искал себя и всегда верил, что найду. Но искать тоже надо с умом. И не водиться абы с кем. Гарсиа Лорку и Бунюэля, с которыми я познакомился в столице, так никогда не назовешь. Но представь, что было бы, если бы мы вместо «Андалузского пса» и «Золотого века»[7] представили публике какую-нибудь ерунду вроде «Мадрид – любовь моя»? Нас никто бы не знал, имена канули бы в безвестность. А вот мертвый осёл на рояле, разрезаемый бритвой глаз, морские ежи под мышками у девушки, голые груди – все эти скандальные образы заставили о нас говорить и критиков, и публику. Зрителям приходилось ломать голову над немыслимой логикой совмещения. И пусть многие не поняли и осудили, но цель была достигнута: о нас узнали и нас запомнили.