Крио - Марина Москвина 11 стр.


– “Задача рабочего класса, – начал он степенно, – и цель его борьбы…” – он бросил надменный взгляд на Стожарова, а тот ответил ему ободряющей улыбкой.

В ту же секунду в районе солнечного сплетения Меркулов ощутил ужасную энергетическую вспышку, какие-то конвульсии побежали по телу, он хотел скрепиться и замолчать, но не смог воздержаться от ликующего:

– “…это свержение царизма! А также завоевание политической власти пролетариатом, опирающимся на революционные слои крестьянства!”

Повисла тягучая пауза.

Товарищ прокурора вытянулся во фрунт перед Макаром и неотрывно глядел на него во все глаза, будто на какого-то сфинкса, которого никак не разгадаешь. Публика в зале тоже стихла. Только Дарья Андреевна, мать Макара, шевелила губами, повторяя про себя:

– Вонми убо молению нашему, и путь нашего земного скитания управи, в жизнь вечную сей приводящи и всем нам чистоту помышлений подаждь…

– Подайте-ка сюда Обвинительный акт, милостивый государь, – нарушил тишину Дулетов.

– Да-да, Игнатий Константинович, – поддержал прокурора судья. – Уж вы, голубчик, сядьте, отдохните, а то и врача можно вызвать.

– Извольте, – ответил Меркулов, испуганно моргая глазами.

– Так вот, на основании изложенного, – объявил Дулетов, – за участие в преступном сообществе – Московской организации российской социал-демократической рабочей партии, а также за хранение на своей квартире библиотеки, возбуждающей к ниспровержению существующего в России государственного и общественного строя, считаем, что преступление это предусмотрено первой частью сто второй статьи Уголовного Уложения.

– Иными словами, ссылка в каторжные работы, – подвел черту прокурор.

– За что? – закричал Макар со скамьи подсудимых. – Я нищий безграмотный чаеразвесчик!

– Какой же ты неграмотный, когда уйму книг имел? – нашелся Дулетов и победоносно взглянул на судью с присяжными, дескать, видали, лжеца и самурая? И не крестьянин он вовсе, а бунтовщик и вольтерьянец.

– Ваша честь, – обратился к судье защитник Истомин. – Позвольте обвиняемому сообщить, каким путем попала к нему найденная при обыске недозволенная литература.

– Получил при таких обстоятельствах, – с готовностью отвечал Стожаров. – Тридцатого апреля в девять часов вечера зашел я в трактир Обрасова на углу Сыромятниковской улицы и Земляного Вала. Там сел за столик и выпил водки. В это время ко мне приблизился черный человек и, спросив, где я служу…

– Негр? – перебил его Дулетов.

– Может, и негр, ваша милость, не знаю, пьяный был, убей меня на этом месте! Сунул сверток: “На, – говорит, – раздай там, у себя, в чаеразвеске, и за это держи тридцать копеек”. А я как раз задолжал буфетчику за бутерброд с селедкой и вторую рюмку. Он – шмяк – на стол сверток и дал мне тридцать копеек серебром. Ну, кто от такого откажется? Я и не отказался, спасибо, сказал, тебе, черный человек, взял тридцать сребреников и положил в карман. Мужик этот сразу ушел, но пообещал, что найдет меня и еще даст денег. В тот вечер я крепко выпил, как домой пришел не помню, а первомайскими воззваниями решил воспользоваться в качестве ватерклозетной бумаги.

– Приметы субъекта, оставившего тебе сверток?

– Приметы такие, – с воодушевлением откликнулся Макар. – Одет незнакомец был в черную шляпу. Когда я протянул к нему руку, желая удостовериться, что это не сон, рука моя прошла сквозь него, но в этом, ваша честь, ничего нет удивительного, поскольку все вокруг, и сюртук прокурора, и сами вы, ваше благородие, – не являетесь большой преградой. Как ваши бородавки на левом плече и в паху – вас не беспокоят? Мать моя, Дарья Андреевна, великий мастер заговаривать бородавки.

– А ты, я вижу, Стожаров, – заерзал на стуле прокурор, и правда под сюртуком весь усыпанный бородавками, – великий мастер заговаривать зубы.

– Что поделаешь, ваше высокородие, все в этом мире просвечивает, – вздохнул Макар. – Виноват я перед тем черным человеком, деньги пропил, а дело не справил!

– Врет, врет, бармалей! – крикнул прокурор, так что за окном с жестяного карниза вспорхнули голуби.

– Нет, а почему? – возразил судья. – Какая, говоришь, у него была шляпа?

– Черная, ваша светлость, господин судия, – ответствовал Макар. – С большими полями. Глаза прячет и деньги сует. Я взял монетки-то, а они горячие, пальцы жгут.

– Но вы их не бросили, а прикарманили, – заметил судья Белоцерковский и осторожно кашлянул в кулак.

– Я ж пьяный был, а когда я пьяный… вон, матушку мою спросите, когда я пьяный – могу уголья из печки достать и не обжечься!

Все замолчали. Видимо, представили, как Стожаров достает уголья из печи и жонглирует ими с усмешкой, да еще танцует вприсядку.

– Ах, он не может читать! – Дулетов выложил последний козырь. – А сам красивым почерком без помарок накатал целый каталог преступных книг и брошюр, да еще для партийных нужд законспектировал лекции по вопросам программы и тактики социал-демократии.

– Писать могу. А читать нет, – не раздумывая, ответил Стожаров. – Ибо чтение, ваша светлость, считаю напрасной тратой жизненного ресурса.

Тут секретарь Зенькович открыл свой брегет и произнес:

– Прошу встать. Суд удаляется на совещание.

Все зашумели, загремели стульями и вышли из зала.

Летними вечерами Иона играл на кларнете в витебском Городском саду.

Там была деревянная эстрада и в пять рядов скамейки, потом клумбы с королевскими бегониями, настурциями и ночным табаком, дальше танцплощадка – под сенью лип, дружно расцветавших в июне, с гудящими шмелями в листве.

Ботик одуревал от запаха цветущей липы, он пригибал ветки и совал голову в самую гущу, вдыхая медовый аромат, так что носы у них с Марусей Небесной были вечно в пыльце. Оба они являлись заранее, усаживались перед эстрадой и смотрели завороженно, как Иона вынимает из чехла колена кларнета – верхнее и нижнее, завернутые в мягкие зеленые полотенца, раструб и мундштук с тростью, превращая сбор своей дудочки в некое священнодействие.

Иона любил эту “ракушку”, хотя впоследствии, когда слава коснулась его чела, он воздерживался от игры на открытом воздухе. “Даже в самых благословенных местах, – говорил Иона, – редко сходятся три важнейших фактора – тишина, отсутствие излишней влажности и прекрасная акустика. Но когда я бываю в нашем Городском саду, ты, конечно, помнишь, Ботик, ту эстраду? – я немного становлюсь другим, как будто душа моя исцеляется, как будто я вдохнул другого воздуха…”

Конечно, Зюся мечтал, что сын пойдет по стопам деда: мальчик с детства неплохо пиликал на скрипочке. Но саксофонист Биня Криворот, у него Иона порой брал уроки, предупредил Мастера:

– Должен тебя огорчить, дружище. Он будет духовиком.

То, что предсказание Криворота сбылось, по сей день помнят старые джаз-клубы Нью-Йорка на 52-й Street, где он самозабвенно играл на кларнете-пикколо, кларнетах “А” и “В”, бас-кларнете, но главное, конечно, – на саксофоне и трубе.

Стеша говорила, у Макара была такая теория, что жизнь – подобна волнам на поверхности океана. А человек, он ей объяснял, как селезень, танцует на волнах. И от этого танца радость надо испытывать, радость, радость! – он нам втемяшивал, старый, больной, прикованный к своему креслу на колесах, переживший инфаркт, инсульт, второй инфаркт. К этому ко всему букету вдруг нам звонит Илария: старик “ни с того ни с сего” начисто лишился аппетита.

Стеша ему из Москвы везет в Кратово черную, красную икру, копченую колбасу, калачи из Елисеевского. Ухнет зарплату, накупит разных деликатесов. Он это нам же и скармливает. Исхудал, глаза ввалились, а все равно горят неугасимым пламенем.

Однажды утром проснулся и говорит жене:

– Сделай мне тюрю!

Приснилось детство, Дарьин холодный суп – самый простой, какой только может быть. Вот они, Стожаровы, сидят за столом, ложками стучат.

Илария мелко нарезала кубиками черного хлеба без корок, прогретого в духовке, нашинковала репчатого лука, два зубчика толченного с солью чеснока, натерла на терке хрена и все это сверху квасом полила.

Весь дом сбежался, каждому было интересно, как Макар тюрю будет хлебать.

– Я за тарелку тюри, – он говорит сладострастно, – за маленькую тарелочку – богу душу готов отдать!

Зажмурился, поднес ко рту ложку, вытянул губы трубочкой, с шумом втянул квасу в рот и такую физиономию горькую скорчил:

– Фу-у! Гадость-то какая!

– Да ты тогда маленький был, голодный! – смеется Илария. – А стал привередливый и старый.

– Мне скоро труба, – ухмылялся Макар, откладывая ложку, – мне есть вообще не обязательно. После того как я по этапу, гремя кандалами, на каторгу шел, в Таганке сидел, на империалистической газами дышал, под пулеметами Сиваш переходил, – еда это пыль для меня. А вам еще жить и жить.

При этих словах взор его сверкал величием и славой.

– А кто говорил, что жизнь – это сон? Что все мимолетно и не имеет под собой никакой реальности? – спрашивала Стеша.

– Жизнь – это пыль для меня, – отвечал Макар, – соринка в глазу. Мы – царство теней, страна сновидений. Но это страшная государственная тайна. Я еще в ГПУ давал подписку о неразглашении.

– Одной тебе скажу, – он ей шептал с горящим взором, – ты всегда была, есть и будешь. Но не такая, какая ты думаешь. Ни я, ни Панька тут ни при чем. Ты то, что было ДО твоего рождения и будет ПОСЛЕ смерти. Ферштейн? Полностью за пределами этого мира!!! Запомни, Стешка, и не удивляйся, ежели вдруг тебя шарахнет. Чтоб в психбольницу не загреметь, когда увидишь, что все пустое. Я чудом не загремел, хотя мне многие большевики ставили на вид: “Все люди как люди, а ты – как хрен на блюде!”

Макар вечно зубоскалил, посмеивался, неважно – над мимолетным или нетленным. Например, он тщательно выбирал для яичницы яйца в холодильнике. Его спрашивали:

– Макар! Ты по какому принципу выбираешь яйца?

– Просто я умею, – величественно отвечал он, – постигать суть вещей сквозь их скорлупу.

Потом он лишился речи – и только огонь в его глазах напоминал нам: радуйтесь, черти окаянные!

Нервы у Макара были нежные и тонкие, как нити паутины, и он обладал невероятно чуткой психикой. То, к чему другие потихоньку подбираются посредством теории или практики, на него обрушивалось, как вспышка озарения. Бац! И перед ним буквально сами собой раскрываются карты противника и весь его незамысловатый ход игры.

– Жаль только, – он щелкал пальцами, – это случается то через раз, то – через два на третий!

Так, по указу Его Императорского Величества Московская судебная палата в публичном заседании под председательством Белоцерковского, в составе членов палаты Зарембы, Стремоухова и Ргартова признали его виновным всего-навсего в хранении крамольной литературы и дали три месяца в Якиманке, за что Дарья Андреевна, залившись слезами, возблагодарила Никиту Столпника.

И тут же сосед по камере Усов, у которого прямо на лбу написано печатными буквами: ПРОВОКАТОР! – настолько расположил к себе Стожарова, что тот распахнул ему душу, с хохотом рассказав, как он там всех паутинил, а сам-де – бывалый большевик, революционер и забубенный подпольщик. Это повлекло за собой, учитывая несовершеннолетие Стожарова, год и шесть месяцев строгого режима в Таганской тюрьме.

Но бедная Дарья Андреевна все равно плакала от счастья, ведь Макара не угнали в Сибирь, куда уж ей не добраться. А в Таганку она любимому сыночку носила шанежки.

Впрочем, каторги Макар Стожаров тоже не миновал.

Ни каторги, ни солдатчины, ни передовой на Первой мировой.

“Здравствуй, доченька! – писала мне Стеша в феврале из Ялты. – Я совсем продрогла, ветер с моря пронизывает меня до костей. Лампочки в комнате перегорели, льют дожди, фрамуга сломалась, перед окном валит дым из длинной кирпичной трубы. Туалета в номере нет. Зато вокруг дома растут кипарисы. На ветку присела птица – пегая, крыло черно-голубое, здоровая, как ворона, но очень ласкового контура – голубиного, не вороньего. Море где-то слева, внизу, под горой, мне его не видно, и не надо. Ну его.

Тороплюсь, каждый день хоть немного продвигаю свою книгу об отце. И если судьба будет ко мне милостива, то я отыщу его, затерявшегося в безначальном времени. Мне кажется, те, кого уже нет в этом мире, но кто живет в моей душе, всё с большей отчетливостью предстают передо мной. И те, кого мы не перестаем любить, становятся незримым, но ясно ощутимым сводом, под которым мы движемся к тому моменту, когда все утонет в любви.

На кучку писателей, которые приходят в столовую отрешенные от мира, погруженные в самое себя, смотрю как на небожителей. Это какую надо иметь отвагу, какое завидное воображение, чтобы из воздуха создавать миры и неведомые доселе судьбы, если, даже имея сундук сокровищ, доверху набитый архивами и дневниками героя, ведая о каждом мгновении его бурной и своевольной жизни, понятия не имеешь, черт возьми, с какой стороны и подступиться.

Ходишь, ходишь кругами, тщетно пытаясь схватить быка за рога, хотя у тебя припасена для этой корриды пара бандерилий, но пока-то осмелишься вонзить их в холку, а ты уж летишь, израненный, на опилки, вот такой твоя мать незадачливый матадор.

Читаю тетради Макара о Таганской тюрьме. Оказывается, немецкому языку его научил сосед по камере Андрей Бубнов, будущий нарком просвещения.

«Немного знаю немецкий язык, – пишет папка в анкете, – понимаю одно слово из десяти». От Бубнова он услышал про софистов, Юма, Спинозу, Дидро, Руссо, энциклопедистов. Категорический императив, трансцендентный мир, Кант, Гегель и, наконец, эмпириомонизм…

Там же, в Таганке, читал ему лекции по истории и естествознанию Николай Бухарин по прозвищу Бухарчик, Коля-балаболка или, как сам он себя называл, Мойша-Абе-Пинкус Довголевский. Всю жизнь этот идеолог пролетарской революции охотился за бабочками (такую коллекцию бабочек, как Мойша-Пинкус, имел только Ротшильд!). Тюремную камеру Коля сплошь изрисовывал портретами Карла Маркса. Надзиратель-татарин ругался: «Шайтан на гайтан!» – до ночи смывая их мокрой холстиной, а наутро всклокоченный идол бородатый сверлил его отовсюду взглядом, даже с потолка! В отверстие «из-за параши» (в стене была дыра, отцу показал ее тот же Бубнов, сидевший до Бухарина) папка наблюдал эту комедию. Отцу восемнадцать, Бухарину двадцать, Бухарин учил Макара марксизму, а тот обучал Колю, как надо свертывать «цигарки», и потешался над ним: «Интеллигент сраный, не может вертеть папиросы…»

Вот так и перебираю – идеи, жанры, сюжеты, как бусины четок, будто мы действительно имеем свободу выбора, а не исполняем единственную нам предназначенную кем-то роль.

Пиши мне, пожалуйста, а то очень одиноко без тебя!

Целую

мама”.

В самом деле, полистать автобиографию Стожарова – он только и делал что веселился: в Таганке, Якиманке, Бутырке… Веселье, как масло, смазывало колеса его жизни. Все тешило взор и услаждало слух, куда бы ни забросила его судьба, старик возбужден, воодушевлен, такой у меня был дед, которому сам сатана показывал фигу в кармане. Недаром он пишет в дневнике, что мир ему представлялся не в виде четких предметов, а в виде вихрей, энергетических вибраций.

Только Макар хлебнул вольного воздуха, выйдя за ворота Таганки-тюрьмы, пересек, пританцовывая, Таганскую площадь, завернул за Новоспасский монастырь, распугав стаю жирных голубей, напевая “Блоха-ха-ха” – Шаляпин навещал узников и пел им арию Мефистофеля, повезло Макару, первый и последний раз услыхал он этого великого певца именно в тюрьме… Прошел до Рогожской-Симоновской, отворил ободранную деревянную дверь родимого дома, как там уже его ждали два солдата, сидели на табуретках и курили ядовитую махорку.

– А во-от и он, Стожаров Макар Макаров, ты нам и нужен, собирай свои манатки и на вокзал, – схватили под локотки, не дали с матушкой попрощаться, только поздороваться, а уже сидит он на деревянной лавке заплеванного литерного вагона с другими молодыми новобранцами, кругом мат-перемат и несознательные речи. Служу отечеству и батюшке царю, так его перетак, так его перетак, – стучали колеса, везли на границу Империи.

Назад Дальше