И вовсе не удивительно, что Хайдеггер, написавший создавшую ему славу книгу «Бытие и Время», занимавшийся проблемой Бытия и Ничто, их взаимовлиянием и вторжением одного в другое, именно в эти страшные для Европы годы обращается к «Воле к власти» Ницше. В этой книге ему видится ключ к феномену «воли власти», обретающему реальность на глазах в истинно тевтонском исполнении.
Страх ли, восторг ли соприсутствия при воплощении этого феномена, обожание ли пророка Ницше покрывает малейшее сомнение, дурное предчувствие, что весь этот триумфально-победный вал «воли к власти» в течение считанных лет (миг истории, кровавый, безумный, беспощадный, но все же – миг), разобьется о стену сопротивления и рухнет в Небытие, в Ничто – не философское, а самое что ни на есть реальное. И останется, по выражению Ницше, «полем обломков».
Цитируя Ницше, Хайдеггер в ослеплении говорит о сверхчеловеке и ничтожности «человечества», сам того не понимая, что предсказывает, вопреки Ницше, обратное: «Ценность есть наивысшее количество власти, которое человек может себе усвоить – человек, а не человечество! Человечество, несомненно, скорее средство, чем цель. Речь идет о типе: человечество просто материал для опыта, огромный излишек неудавшегося: поле обломков».
Dasein – выражение Хайдеггера, означающее сущее в настоящий миг существования, безотносительно от состояния духа и тела. Одно «чистое» сущее.
Рассуждая о сущности сущего и его постижении в цепи поколений, не как о прихоти какого-либо одного философа или их цепочки, а как о «необходимости истории вот-бытия» – Хайдеггер ни на секунду не делает скидки на возможную ошибочность этого пути. А ведь путь этот уже на его глазах превращается в «прокрустово ложе», которое отольется кровью и гибелью сотен миллионов жизней.
Этакая «смертоносная самоуверенность», дорого обошедшаяся миру. Путь всегда опасен тем, что может оказаться тупиком или оборваться пропастью.
Развязывая инстинкты толпы, навязывая ей свою волю, философ или политик уже повязан с этой массой и массовой всегда разрушительной волей к власти над ближним и желанием гибели дальним.
Самое страшное, когда эта разрушительная воля массы стискивается маршеобразными формами и ненависть обретает волю «строя». Тогда гибель структурируется, становится теорией – расовой ли, классовой – и начинает косить в официальном порядке человеческие жизни вне зависимости от вины или невиновности. Скорее всего – невиновности.
И навязавший волю, уже не властен над нею и становится убийцей по необходимости, хотя конец его известен «наперёд».
Эта слепая, сама себя освобождающая от всяческих уз сдерживания сила, принимается за «волю к власти». Она разворачивается сама собой, параллельно ли, вне зависимости от цепочки бредущих слепцов, развязавших эти узы.
Мысль, как феномен, сама по себе, в своей основе, и есть миф, хотя позже и выставляет себя логосом в противовес мифу. И в течение всего своего существования борется с этой своей основой. Ее влечет соразмерный холод абстракции. И при этом она как бы даже любит запутываться и нередко выдавать ложные постулаты за истину.
Забыв свою родословную, мысль дорого платит за это. Мир ее возникновения ускользнул в забвение, за грань бытия, но продолжает его держать…
В своей погоне за вопрошанием Хайдеггер иногда походит на прилипчивого зануду, не отстающего от цепочки мыслей, которые пускают дымовую завесу, чтобы сбежать от него хотя бы на время.
Хайдеггер видит мир как массу предметов, число и теснота которых все увеличивается, загружает, а вернее, перегружает все пространство.
И все же они погружены в некий свет, некое беспредметное «озарение», которое и таит в себе истинную сущность мира. И это озарение дает ощущение ненадежности всего сущего.
Как же, докопавшись до этого, Хайдеггер пошел на поводу опредмеченности сверх меры нацизма, его техники уничтожения человека, определенного Хайдеггером, как «зияние»?
Неисповедимы, но все же существуют пределы человеческих возможностей. Пытаясь их преодолеть в борьбе с Высшим началом, скажем прямо, Богом, Ницше впал в безумие. Это было физическим спасением, но душа и разум были потеряны.
Эта борьба не менее сильна, чем борьба Иакова с Ангелом. Иаков не впал в безумие, а лишь охромел.
Итак, Ницше в экстазе, он подобен огненному глашатаю, который зажигает массы своими речами, гениальность которых кажется слушающей массе бредом, но, тем не менее, охватывающим ее неистовством.
Он подобен гиене пера, в хищном порыве забывшей начисто о гигиене творчества.
В какой-то миг Ницше внезапно понимает, что не воля к власти, а озверение вырывается из глубины массы, но нет уже хода назад, – созданный им Франкенштейн вырвался на волю, чреватую не властью, а гибелью. Ощутив это, как провал всей его борьбы с миром, с расклеванной печенью, подобно Прометею, он впадает в безумие.
Мир слишком дорого заплатил за гениальные изыски Ницше, открывшего ящик Пандоры вечной человеческой неудовлетворенности и гибельно-слепой ярости масс.
В России под знаменем Маркса, по сути, вершили всё по Ницше, открещиваясь от него как от черта лысого. Начнем со «смерти Бога», разрушения храмов, создания Сверхчеловека в лице недоучки грузина.
Публикация «Воли к власти» на русском языке заново открывает слегка уже затянувшиеся раны прошлого XX-го столетия в одной «отдельно взятой стране», составлявшей в дни разгула государственного терроризма одну шестую часть земного шара.
И все же, при невероятном углублении в Ницше, вплоть до темной непробиваемой стены его безумия, Хайдеггер не мог отрешиться от поверхностной оглядки на собственное время, не замечая или отчаянно желая не оглядываться на его ужасы, ибо в Хайдеггере глубоко гнездился страх, преодоленный Ницше его впадением в безумие.
Где здесь гнездится грань между страхом, желанием выжить и преступлением?
Гитлер – воплощенное безумие Ницше в его плоском физическом, истерическом выражении – довел его до физически осуществимого конца – жажды уничтожения человечества, как феномена. И выходит, что сверхчеловек, мыслимый Ницше, по сути, открылся миру как могильщик человечества, в окончательном варианте доказав, что благими намерениями вымощена дорога в ад.
Вот уже более 70 лет мы не можем выбраться из этой бездны, подобной яме для ловли животных, перекрытой лишь охапкой веток и листьев.
Что позволено быку, не позволено Юпитеру
В рамках дискуссии, а, вернее, многолетнего философского противостояния французских постмодернистов и немецких постхайдеггерианцев, в издательстве "Владимир Даль", в 2007 году вышли два тома намечаемого четырехтомника Жана Бофре «Диалоги с Хайдеггером".
Бофре назначается переводчиком Быстровым «послом Хайдеггера во Франции».
Переводчик пишет: «Всеобщему (и, надо сказать, справедливому) осмеянию подвергаются бездарные попытки дознания, в каких отношениях состоял Хайдеггер с национал-социализмом (особенно забавно наблюдать это в России, где книжные прилавки совсем недавно освободились от печатных выделений партийных философов по поводу очередных съездов)».
К сожалению, стиль этого фрагмента и сам напоминает вовсе не «забавные» разносные статьи, а те самые «печатные выделения» «недавних» лет.
И кто исследовал, является ли «осмеяние бездарных попыток дознания» всеобщим. Слишком серьезна и, по сей день, болезненна тема, чтобы зубоскалить по ее поводу.
И вообще ответственность философа за свои «печатные выделения» прямо пропорциональна его месту во всемирной философии двадцатого и двадцать первого веков.
«Философы», печатавшие свои «выделения» по поводу очередных съездов» вообще не занимают во всемирной философии никакого места, провалились в Ничто, как и не существовали.
С Хайдеггера, выдающегося философа в ряду великих, спрос иной, счет ему предъявляется по планке Сократа, который не поступился жизнью во имя своих принципов. И ставить его в один ряд с ничтожествами, если пользоваться термином «всеобщее осмеяние», я бы сказал – «большая передержка».
Говорят, «то, что позволено Юпитеру, не позволено быку», но ведь формула работает и в обратную сторону – «то, что позволено быку, не позволено Юпитеру».
Тот же Николай Орбел пишет: «Для меня вопрос о личной ответственности Ницше за Освенцим и Маркса за Гулаг лишен позитивного содержания…»
Пришло время опровергнуть этот тезис в ретроспективе прошедших десятилетий.
Нордическая тяга к земной не заёмной мистике – без традиционного Бога – по сути, тяга к самоубийству.
Август Стриндберг, имя которого веяло на меня со всех углов пасмурного Стокгольма, пишет письмо Ницше:
"Вот уже три дня я не могу отвязаться от вашего облика. Я пишу вам в надежде выжать, в конце концов, из моего сознания ваш портрет, чтобы обратиться к более приятным темам, питающим глаз и душу.
Безотрадное это дело началось с того момента, когда я наткнулся на ваше фото в нижней части четвертой страницы моей утренней газеты. Я полагаю, что это, в общем-то, важно, но все же не обязательно выбирать такой способ явления народу.
Боже, какой портрет! Действительно ли вы так выглядите? – Как Мефистофель в любительски ничтожном уличном представлении "Фауста"! Подожду, пока этот портрет сотрется из моей памяти, и только тогда напишу вам снова".
Ницше отмахивается от Стриндберга, считая его склочником по природе, стремящимся раздражать его любыми способами, ибо тот ревнует его к датскому критику еврею Брандесу, способствовавшему мировой славе Ницше. Но дело здесь гораздо глубже и требует исследовать различие германской, среднеевропейской души, столь расположенной к антисемитизму, и души нордической, хоть и находящейся в психологическом ареале германского характера, и все же не позволившей им породить чудовищную бойню, в которую именно германцы ввергли мир в середине двадцатого века.
Но не стоит забывать норвежца Кнута Гамсуна, восхищавшегося Гитлером и, в отличие от Хайдеггера, поплатившегося за это.
И все же, могли ли это быть последними мысли Ницше перед тем, как он впал в безумие в Турине, увидев ожившую сцену из Достоевского: возницу, избивающего лошадь?
Возникло ли это, как вспышка, или было результатом долгих размышлений, навязываемых ему приближающимся безумием?
Думал ли он о невозможности оставить одежду на берегу реки, как Сакья Муни (Будда), и начать новую истинную свою жизнь на другом берегу?
Всю жизнь Ницше указывал другим дорогу, сам от нее отклоняясь.
Отвергая христианство, говорил устами Христа, ибо воскресни Христос насамом деле, он бы отверг христианство в интерпретации Павла.
Ницше говорил тоже: оставь жену, мать и отца, детей, иди за мной. Но сам не порвал ни с матерью, ни с сестрой, по сути. Мучился любовью к Лу Саломе. Эти три нимфы внесли большой вклад в его трагическую судьбу.
Но, при этом, он не мучился угрызениями совести, что остальные, идущие за ним, более слабые не только психически и физически, но и умом, шли по тропке, протаптываемой им… в бездну.
Учение его было эклектическим вариантом буддизма, который он перенял у Шопенгауэра, придав нирване несвойственную ей активность, перетолковав буддистское отсутствие Бога вне нас в "смерть Бога", и все во имя власти, толкуемой им как свобода за счет других.
Ему мерещилась гибель масс, но он никогда не признавался себе, что гибель их будет в значительной степени по его вине.
Записи его – последние вспышки памяти на пути к тому, чтобы все еще – со все угасающей силой – рваться к свободе – а, по сути, к смерти.
В своей внутренней органике это противопоказано не только физиологии ее творца, но и самому духу Божественного мироздания. Даром это не проходит и неудержимо несет к смерти, и человек, теряя последние силы, в угасающем разуме, уже понимает это, но ничего поделать не может.
Только евреи, открывшие Бога, изобрели нечто, приближенно напоминающее бессмертие. За это они платят высокую цену, но зато обрели умение – устоять в потоке сшибающего всё времени, пережив времена и народы.
Сестра Ницше еще долго паразитировала на его жизни, направляя ее в русло антисемитизма, каким он и предстал XX-му веку.
Мог ли Ницше взять на себя роль ниспровергателя Бога, чтобы стать его поверенным соглядатаем, как подсаживают в камеру того, кто должен разговорить подозреваемого, войти в доверие, выведать его тайны, заведомо ругая и разоблачая, чтобы вызвать исповедь и проникнуть в истинную запретную тайну величия еврейского Бога, столь опрощенную христианством? Не на этом ли он сломался? Это оказалось для него непосильным.
Является ли генетической память о свободе, как об этом иногда проговаривался Ницше, особенно упорной у евреев?
Именно ли это выделяет и отделяет их от остальных особей мира людей?
Судьба Ницше, как и судьба последних веков, будет еще долго оставаться загадкой, ключ к которой потерян, как и его последние рукописи, и вряд ли будет найден, быть может, по воле самого Ницше не оставляя в покое смертное любопытство людей.
Умение закрепиться в контексте мирового сознания при любом раскладе, по паучьи повиснуть над всеми во всех углах очаровывающей убедительностью, цепкостью клещей, заражающих духовным энцефалитом, отличает "злых гениев" немецкой закваски.
Ни одна теория, идея, проблеск мысли – не могут быть глубинными, если они связаны с насилием и смертью. Каждая точка в этих на первый взгляд невинных теориях подобна отверстию пистолетного дула. И такое плоское мышление сыграло не просто злую шутку, а привело человечество на грань самоуничтожения в середине XX-го века.
Но берясь и борясь с какой-нибудь философской проблемой, подобной "ловушке", отрицая, порицая, нарекая или обрекая, натыкаешься на их мгновенно всплывающие имена.
И бродят, перебираясь с конференций на симпозиумы, с форумов на конгрессы, сотни статистов, уверенные в том, что участвуют в делании Истории.
Ницше в мире безумия соединяет с прошлым слабый, местами истертый веревочный мостик над пропастью прошлого. Он бы хотел этот мостик, изъеденный постоянным желанием его разрушить, оборвать. Но мостик крепче стальных мостов.
Кажется, стоишь над пропастью в относительной безопасности. На самом же деле из пропасти прошлого тебе не вырваться.
Да, на этой высоте не видно суши и моря – ни Летучего Голландца, ни Вечного Жида.
Но зато совсем близок к тебе Ангел смерти – Самаэль. Только он может оборвать все эти веревки, но он лишь раскачивает мостик, временами весьма сильно. А тонкая жилка жизни на виске продолжает пульсировать.
Иногда в просветах памяти нападал на Ницше страх.
Не мстит ли ему Бог, которого он высмеял и унизил, сказав, что у Бога помутился разум. И тот, в отместку лишил его разума, но оставил эти просветы, чтобы Ницше ощутил отчаянную боль пришедшей в себя души каждый раз на грани надвигающегося нового приступа безумия, провала в "по ту сторону".
Память не подводила, а включалась и выключалась при полном ощущении тела, но стояла, как постоянная угроза за краем разума – черной бездной, подкатывающейся к горлу сигналом полного исчезновения – смерти.
Не мстит ли ему Бог за то, что в домашнем халате, как Гегель в ночном колпаке, он размышлял над судьбами мира, пророча ему всяческие беды под прикрытием ненавистного ему гегелевского изречения "все действительное разумно, и все разумное – действительно"?
Не мстит ли ему Бог, за то, что он коснулся христианства, как касаются ложного корня мира? Ведь стоит убрать все эти виртуальные понятия христианства, и вера эта рухнет в бездну и исчезнет.
И что это – вера Лютера, который всегда говорил о вере, а действовал по инстинкту?
Но как же быть с Ветхим Заветом, этой мощью, которую мог создать лишь Бог. И как быть с тем, что именно евреям это было дано открыть?