Вход со двора. Роман-воспоминание - Орлов Владимир Викторович 2 стр.


Я думаю, что Георгий Петрович Разумовский был образцовым экземпляром многолетней большевистской кадровой селекции, с началом от обязательных пролетарских низов (отец – паровозный машинист) до возведения в недосягаемую вельможность высшего партийного двора, то есть политбюро, кандидатом в члены которого он в конце концов стал, запретив даже ближайшим родственникам помнить его номер домашнего телефона.

А вот теперь я смотрю на него, скорбно склонившего остатки седых кудрей над гробом, и никак не могу отделаться от мысли, что лет пять до этого, в беседе со мной, распнутый и плачущий, битый всеми, кому не лень (а Разумовским, пожалуй, в большей степени), рядовой московский пенсионер Медунов извлекал из русской лексики самые бранные слова, пока не остановился на двух наиболее выпуклых и с размахом припечатал их к незатуманенному ничем предосудительным образу Георгия Петровича Разумовского, который сейчас, на моих глазах, возложил две малокровные гвоздички к хладным ногам покойного и скромно уступил место другим скорбящим. Отойдя в сторону он примкнул опять же к шеренге бывших членов ЦК. Они и здесь держались кучно и особняком. Среди толпы вижу Николая Яковлевича Голубя (бывшего председателя крайисполкома), Ивана Николаевича Дьякова (бывшего секретаря крайкома), Виталия Григорьевича Сыроватко (почти легендарного когда-то руководителя кубанского комсомола).

Подходит уже совсем старенький, но с удивительно живыми глазами Николай Константинович Байбаков (бывший председатель Госплана СССР). Голова трясется, какая-то женщина поддерживает его под локоть. Еще бы! Последний из оставшихся в живых сталинских наркомов.

Постепенно траурный зал центральной клинической больницы, или как ее чаще называют – кремлевской, заполняется до отказа. Помещение, где установлен гроб, мавзолейного типа: огромное, отдающее холодом могильного склепа. Стены в темно-красном граните, под потолком мрачные бронзовые светильники. Каменная помпезность давит, особенно когда включили музыку. Она течет откуда-то сверху, тихая и казенно-торжественная. Рядом, в соседнем зале, идет такая же церемония – провожают в последний путь какую-то женщину, говорят, бывшую руководительницу советского комсомола. По крыльцу торопливо, с пушистыми нарядными венками, бегут какие-то опоздавшие люди. Сначала было сунулись к нам, встали в задних рядах, притихли, потом разобрались, что хоронят мужчину, снова засуетились и побежали искать свою покойницу. Смотрю, распорядитель, высокий элегантный человек, изловил их в вестибюле и повел в нужное место. Вернувшись, подходит к Голубю (тот от имени провожающих ведет процедуру), и громко шепчет:

– Начинайте, у вас осталось сорок пять минут!

Здесь, видимо, конвейерная система. Больница (она рядом, за бетонным забором), хотя и кремлевская, но покойников в эти покои, судя по всему, поставляет безостановочно.

Музыка стихла и установилась шелестящая тишина:

– Дорогие товарищи! – напряженно зазвенел голос. – Сегодня мы провожаем в последний путь…

Я придвинулся ближе. Медунова узнать трудно: расплывшееся одутловатое лицо, совершенно белое, бескровное, лишенное привычных очертаний. Погружен он в здоровенный, как корыто, гроб, тот, что из последних достижений кладбищенского дизайна – с резными карнизами, медными ручками и чемоданными защелками. Как хорошо! Уже не раздирает душу молоток, в ответ на стук которого всегда раздавался вопль родственников – теперь щелкнули замки и… пошел тихо в «райские кущи». Нет уже этого, сугубо нашенского, российского, аккомпанемента по крышке да гвоздям.

Гроб хоть и богатый, дубовый, с медными пароходными рукоятями, но знаю – куплен на кубанские деньги. История о медуновских сокровищах – сущая выдумка. Она придумана теми, кто и в мыслях не допускает, что можно иначе: быть при должности и не воровать. Для тех, кто придумал это, другого варианта просто не существует. Современные нувориши по этим сценариям и живут, по ним оценивают других: раз начальник – значит вор! И гроб, и одежду, и продукты на поминки земляки привезли с собой. В итоге жизни ничего не оказалось за душой у некогда всесильного Сергея Федоровича Медунова. Сбережения малые, какие были, проел, одежду сносил, а в последние годы жил на жестокую нынешнюю пенсию, еле сводя концы с концами… Все говорят долго, возвышенно, словно каждый пытается загладить какую-то свою давнюю вину перед покойником…

А жизнь, однако, продолжалась

В номенклатурном погребении есть что-то противоестественное, лишенное настоящей человеческой печали и теплоты. Много раз я это наблюдал, всякий раз приходя к выводу, что похоронный процесс прежде всего предполагал ритуал – все должно быть расписано: что и куда выносить, кому где стоять и кому что говорить. Люди, знавшие этот ритуал, ценились в партийном и советском аппарате особо.

В бытность мою служения краснодарскому крайисполкому работал там один незаменимый на этот счет человек – Михаил Трофимович Ещенко. Надо подчеркнуть, что был Трофимыч со всех сторон симпатичный «малый», но сильно «ушибленный» двумя вещами: участием в параде Победы в сорок пятом году и похоронными ритуалами. Причем второе увлечение было у него на уровне почти профессии. У нас ведь, в России, в увлечениях удивительные вещи происходят: человек в основной работе подчас бесцветен, как умерший таракан, зато в «хобби» – Моцарт. Помните, еще Алексей Силыч Новиков-Прибой, оценивая стратегическое мышление некоторых русских адмиралов, сетовал, что во флотоводстве они были не более как «усатые дубины», зато один преуспел в парикмахерском деле (перебрил и перестриг весь свой штаб и даже до низших чинов добрался), другой был кулинар, поражавший всех неуемной фантазией.

На наших исполкомовских «галерах» у Трофимыча тоже была какая-то немалая должность, связанная даже с некими секретными делами. Чаще всего он маячил с засургученной папкой возле приемной председателя крайисполкома, стараясь лишний раз засвидетельствовать свое наличие, а через это и усердие. И когда появлялся председатель, Трофимыч вытягивался во «фрунт» и, округлив глаза, переходил на строевой шаг, чем всегда вызывал поощрительную ухмылку большого «шефа». Поскольку мы, помощники руководителей, пребывали в территориальной близости от литерных кабинетов, то Трофимыч нередко появлялся и у нас, всегда с одним и тем же восклицанием.

Ну, и что вы здесь высиживаете? – он растягивал подтяжки на объемистом животе и делал при этом бодливое движение головой в сторону окна. – Посмотрите, сколько девок на улице. Да какие! К нашей кубанской девахе, скажу я вам, если душевно подобраться, то таких увлекательных дел можно насооружать… Помню, был у меня случай… – Трофимыч мечтательно замирал на несколько секунд, давая нам возможность принять удобные позы для лучшего восприятия очередного рассказа. – …Стоит наш минометный дивизион в Калниболотской… Весна, запахи, ночью такой сон приснится, мама родная! Я, можно сказать, пацан, двадцать лет, но уже старший офицер батареи и не какой-то там занюханой пехоты, а из гвардейского корпуса резерва главнокомандования… Красавец! – Трофимыч подтягивает под бабью грудь мятые всесезонные штаны и проводит рукой по лысой голове… – Медаль «За боевые заслуги» (это тогда, у-у-у, как ценилось!), погоны, портупея, кобура новенькая, все сияет и скрипит… Не хухры-мухры!..

И вот знакомлюсь я с одной местной казачкой… Постарше меня, конечно, будет, но красоты неописуемой!

Где, спрашиваешь, знакомлюсь? У колодца, конечно! Все как в кино Ивана Александровича Пырьева. Пью из ведра, а сам глазом на груди ее кошусь. Обустройство фигуры, ну просто невероятное. Жар огненный со всего исходит, как с радиатора орудийного тягача. В общем, вечером, за околицей встречаемся возле одной свежескошенной копешки…

Трофимыч от воспоминаний пламенеет на глазах: очки плотоядно сверкают, ноги переступают, как копыта племенного жеребца, а лысина приобретает алое свечение.

– Я вам скажу, дорогие мои, это был такой… артналет, что раскидали мы копешку, как при прямом попадании бризантного снаряда… Боже, шо она со мной делала!..

Вообще в текущем моменте представить Трофимыча в роли героя-любовника было весьма затруднительно. Его «фигура тела», с преувеличенными нижними частями, была словно склепана на сельской кузне усердным, но малоумелым кузнецом. К тому же застарелый ишиас придавал ей (фигуре) заметную раскоряченность. Трофимыч передвигался в пространстве, широко расставив ноги, оттянув зад в сторону от основной оси, сильно надломившись в том месте, где когда-то была талия. Единственное, что у него действовало без серьезного скрипа – это руки. С их помощью Трофимыч форсировал словесное воздействие на собеседника, размахивая ими, как мельница крылами.

Мы к Трофимычу относились хорошо, поскольку был он из тех шумливых, но добродушных «ноздревских» типов, готовых всегда пить за вечную дружбу с первым встречным-поперечным и идти на помощь даже тогда, когда она и не сильно требовалась. Судя по всему, его угнетала размеренная рутина исполкомовской жизни, зато в чрезвычайных ситуациях он преображался. А похороны были, в его понимании, именно такой ситуацией…

После рассказа о сердечных победах (далее шло, помню, была у меня одна мадьярка в Мишкольце… Красоты невероятной! Ой-ой-ой! Что она со мной вытворяла и т. д.) обязательно следовали воспоминания о знаменитом параде Победы, где Трофимыч шагал в составе сводного полка второго Украинского фронта. В этом повествовании было несколько вариантов, и в зависимости от степени «поддатости» (а Трофимыч всегда был в состоянии некоего хмельного воодушевления, но пил только марочный коньяк, в чем, кстати, понимал толк) наш «герой» перемещался из одной шеренги в другую. В преддверии праздничных дней (тогда «поддатость» была как-бы обоснованной и по этому случаю особенно обильной) Трофимыч всегда «шагал» в первой шеренге и обязательно на правом фланге:

– Шаг печатаю так, что сам Верховный с мавзолейной трибуны обратил внимание… Родион Яковлевич потом лично пожал руку: – Молодец, грит, Миша!

– Родион Яковлевич – это кто? – спрашивает юный референт начальника канализационного управления, забегавший к нам на «огонек».

– Згинь немедленно сквозь землю, несчастный недоросль! – возмущенный гремит Трофимыч. – Маршал Советского Союза Малиновский, вот кто!

Войдя в «образ», Трофимыч застывает посреди нашей просторной комнаты в знаменитой раскоряченной позе и, выпучив глаза, петушиной фистулой начинает иступленно кричать:

– Па-рррр-ад! См-и-ррр-но! Побатальонно… дистанция на одного линейного, первый батальон пряму-у… остальные… напрр-а-ву! На пл-е-чу! Шаг-оу-м… арш!

После этих команд Трофимыч не только с грохотом марширует, выбрасывая руки-ноги в разные стороны, но и сопровождает свое «парадное» движение неким воем, который означает духовую музыку.

Рая, буфетчица руководства, разнося по начальству подносы с чаем, шарахалась от наших дверей, потому что оттуда неслись воющие звуки и грохочущее рычание.

Это Трофимыч произносил речь за командующего парадом маршала Жукова:

– Товарищи солдаты и матросы, сержанты и старшины! Товарищи офицеры, генералы и адмиралы! Трудящиеся Советского Союза! – трубно звучало из-за дверей нашего кабинета…

Но если случалось, что наш несовершенный мир покидал какой-нибудь значимый номенклатурный работник, тут же призванный под траурные знамена Трофимыч моментально преображался.

На своих крабьих ногах он стремительно ковылял по коридору и если ты попадался ему навстречу, начинал уже издали махать руками и быстро говорить:

– Некогда, некогда, некогда! Потом, потом, потом! – и вдруг круто развернувшись, приближался к тебе почти вплотную:

– А ну, дыхни! Ты что, вчера пил? Что значит нет! Я же вижу, что пил! Ну, ладно! – миролюбиво заключал он. – Слушай меня внимательно. Задание исключительно правительственное. Только что скончался… – Трофимыч, переходя на заговорщицкий шепот, сообщал фамилию усопшего.

– А кто это? – спрашиваю.

– Ну, ты даешь! – Трофимыч аж подкидывался. – В шестьдесят втором был секретарем исполкома. Мировой мужик, отечественник. Всех вот так в кулаке держал… Помню, мы однажды с ним в Родниковской, в лесополосе… ха-ха-ха, страшно вспомнить! Ну, да ладно, потом расскажу, напомнишь! Хоронить будем завтра. Я вас с Бунчуком привлекаю. Будете выносить гроб с телом. Учти, я за вас поручился, сказал, что ребята мировые, а главное ответственные. Чтоб у меня ни в одном глазу, быть, как стеклышко… А ну дыхни еще раз! Что-то сомневаюсь я…

– Да, Михал Трофимыч, я вообще почти не пью!

– Что значит – не пью! Как это так – не пью! Пить надо, но с умом, как, например, я… – и Трофимыч устремлялся дальше по коридору, до следующего встречного.

Но подлинный его расцвет, этакий парадный выход короля, наступал во время церемонии прощания. Весь в черном, с креповой повязкой на рукаве, с непривычно строгим и скорбным лицом, он медленно перемещался, сверкая в траурном полумраке лысиной, как Данко горящим сердцем.

– Товарищи, вы из какой организации? – бархатно рокотал он, встречая у дверей очередную депутацию, увешанную венками.

– Пожалуйста, пожалуйста, веночки поставьте вот сюда, – и церемонным жестом указывал, где лучше пристроить венки так, чтобы покойный как можно глубже был погружен в клумбу из еловых лап.

– Спасибо, душевное спасибо! – и снова церемонно склонял голову, обязательно добавляя:

– Покойный очень тепло о вас перед кончиной вспоминал! Очень…

В эти моменты нас, мелких служащих при большом начальстве, приданных в качестве тягловой силы, Трофимыч жучил, как тертый старшина робких и малорасторопных новобранцев.

Перед выносом тела он уводил нашу молодецкую группу в мужской туалет для последнего инструктажа:

– Значит так, обобщим ситуацию! – Трофимыч из-под насупленных бровей осматривал приданный состав, сплошь состоящий из «мировых» и ответственных «хлопцев».

– Значит так! – повторял он, насупясь еще более от результатов осмотра. Радоваться, конечно, было нечему: наши румяные физиономии и вольное расположение фигур, красочно вписанных в редкий тогда для советской действительности кафельный интерьер крайисполкомовского сортира, мало соответствовали предстоящему ритуалу.

Тяжело вздохнув, Трофимыч продолжал:

– Первыми выходят те, кто с венками… Потом награды… Затем крышку, а уже потом, шагов десять-пятнадцать позади – тело… Ясно? Предупреждаю всех: лица должны быть опечалены… Прошлый раз я просматривал у родственников фотографии, и мне было стыдно смотреть им в глаза. С такими рожами, как у вас, переносят только кукурузные чувалы на Сенном рынке. Да, да! Я именно о тебе говорю! – он указывал пальцем в кого-нибудь из нас:

– Улыбаться будешь потом, когда тебя на партбюро вызовут…

И выждав длинную паузу, добавлял:

– Учтите, ожидается сам Сергей Федорович!

…На поминки, под которые снимали обычно какую-нибудь просторную столовую, мы попадали в третью или четвертую очередь, когда начальство уже расходилось, а простой народ начинал по-простецки гулеванить, благо я не помню поминок, чтобы водка не лилась рекой.

Где-то в углу, в компании закадычных друзей, Трофимыч был уже «заряжен» по полной программе.

– Ребятки! – шел он навстречу, хмельно улыбаясь и широко распахнув объятия. – К нам, только к нам… И сразу штрафную! Кузьму Егорыча надо помянуть только полным стакано́м…

Друзья Трофимыча, крепкие еще старички, уже самозабвенно тянули фальцетом:

– … а я люблю жена-а-того…

Галдеж стоял, как на ярмарке. Кто-то еще пытался сказать что-то в честь покойного, но его уже никто не слышал, да и слышать не хотел.

Есть у нас, у русских, с моей точки зрения, замечательное свойство: грустное и плохое быстро забывать.

Армяне, грузины, прочие кавказцы всеми внешними признаками (не бреются, месяцами носят только черное, цепляют фотографии усопших на грудь) долго подчеркивают неизбывную траурную печаль. У нас же грань между горем и радостью очень тонкая: где плачем – там и поем, а где поем – там и радуемся.

Опрокинув с нами по стакану, Трофимыч, дирижируя надкушенным чебуреком, старательно выводит:

Назад Дальше