Особняк на Соборной - Орлов Владимир Викторович 11 стр.


Правда, когда однажды сильно выпивший новоиспеченный «герцог» вполне пролетарски послал на три буквы всех присутствующих дворян, лично я решил с титулом повременить, мотивируя отказ чистосердечным признанием, что некоторые мои предки больше семи классов не окончили и меньше пяти лет не получили, и уж совсем не за классовые убеждения, которых у них сроду не было, а за пьяную драку на армавирском вокзале в базарный день…

В лужковскую Москву Марина Антоновна Деникина приезжала охотно и не раз, а вот на свою малую родину – Кубань поехать почему-то не пожелала. Дама она была весьма эксцентричная и в решениях неожиданная. Как-то попросила своего друга академика Бонгарда-Левина составить ей компанию для посещения Мавзолея. Тот округлил глаза: «Голубушка, вы ж дочь Деникина!..»

– Почему нет? Я литератор, историк. Мне интересно…

И пошла одна, благо нынче к Ильичу очередь сильно укорочена. Помимо прочего, Марина решала в Москве вопросы получения российского гражданства и имела намерение перезахоронить тут прах отца. «…Хотя всю жизнь я пребывала во Франции, но душа всегда оставалась в России и умереть хочу тоже русской, – обращалась она с прошением к Президенту нашей страны. – Три четверти своей жизни я прожила во времена советской власти и гражданства СССР получать не желала, да и не могла. Но когда режим переменился, я захотела получить российское подданство. И вот сейчас прошу Вас об этом…»

Владимир Владимирович Путин просьбу дочери Деникина уважил, а чуть позже состоялся и перенос останков Антона Ивановича. Этому предшествовало некоторое препирательство – где хоронить? Родственники настаивали на Новодевичьем кладбище, а предводители Российского дворянского собрания пошли дальше и предложили упокоить руководителя Антанты у Кремлевской стены. Ну, о каком же упокоении можно говорить, если рядом будут лежать Буденный и Ворошилов? Новым дворянам терпеливо разъяснили, что это не только нелепо, но и безнравственно.

И тогда инициативу взял в свои «железные» руки Никита Сергеевич Михалков, тот самый, что ночевал в красноярском музее своего прадеда, художника Сурикова. Он решил проблему мудро и оптимально – Антона Ивановича погребли в Москве, на старом кладбище Донского монастыря. Пресса было зашумела о неком завещании покойного по этому поводу, но дочь развеяла слухи:

– Никакого завещания не было. Умирая, папа говорил маме, что оставляет нам незапятнанное имя и жалел, что так и не увидит свободную Россию. Я долго думала, давать ли разрешение на перезахоронение, но в итоге решила, что с таким вариантом папа бы согласился…

Вскоре, к сожалению, умерла и графиня Кьяпп. Судьба ей подарила долгую и удивительную жизнь. До конца она сохраняла ясную память и улыбчивую доброжелательность, и в своих телефильмах о трагедии белого движения Никита Михалков отдал должное ее воспоминаниям – ясным, точным, окрашенным личными впечатлениями о событиях и людях. Она ведь очень многих знала и когда писала книгу о парижских похищениях, проделала огромную работу, встречаясь с участниками той трагедии. Помнила она и Плевицкую, всегда рассказывая о ней с оттенками той добросердечной грусти, которая свойственна русскому, особенно женскому, характеру. Много лет спустя после смерти певицы, Марина поехала в маленький городок в Эльзас-Лотарингии, где за старинной крепостной стеной томилась Плевицкая. Французский издатель заказал ей книгу о русской эмиграции. Марина, собирая материал, захотела своими глазами увидеть темницу, где навсегда умолк «курский соловей». Она хорошо помнила рассказы отца о суде по делу похищения Миллера, куда Деникин был вызван свидетелем. У Антона Ивановича никогда не было сомнений, что Плевицкая – подлая изменница и несмотря на обычную сдержанность, в отношении ее возмущался горячо и искренне.

– Предавать своих, да еще за деньги – самое пакостное дело! – гремел он со свидетельской скамьи – Вот в зале сидит Александр Федорович Керенский. Не скрою, мы с ним часто спорили, во многом не соглашались друг с другом, но он ведь в бытность премьер-министром ни копейки не потребовал за службу Родине! Об участии в этом преступлении присутствующей здесь госпожи Плевицкой я не желаю даже рассуждать. Да, мне нравились ее песни. Мне казалось, что вся загубленная Россия рыдает ее голосом. Я помню ту зимнюю ночь в Екатеринодаре, когда у меня стыла кровь в жилах не от холода и ветра, а от пронзающих душу и сердце слов. Поверьте, я пережил многое и потерял многих, но даже в страшном сне после всего пережитого не предполагал встретиться с коварством, перед которым бледнеют средневековые жестокости. Мне очень не хотелось бы разувериться в людях, их благородстве, но, видимо, наступают времена, которые в прах обращают лучшие нравственные достижения человечества…

Антон Иванович не хотел, чтобы дочь посещала судебный процесс, но она работала корреспондентом известного журнала и бывая в зале по репортерским делам, общалась с известными соотечественниками, писателями Марком Алдановым и Никой Берберовой. Алданов, друг Рахманинова, Бунина, Моруа, Хемингуэя, раскачивался как китайский буддист – никак не мог поместить в свою гениальную голову происходящее:

– Ах, Скоблин, Скоблин! – причитал он. – Как понять – смельчак, умница, самый молодой генерал белой армии – и вдруг чекист… Боже, что творится! – шептал он в седую бороду.

Берберова пристально глядит на скамью подсудимых и быстро пишет в блокнот: «Строит из себя деревенскую дурочку, округляет глаза, причитает, как у плетня: «Охохонюшки, завела-то судьба-судьбинушка! Вот забросила невинную душеньку…» Господи, есть ли предел коварству? – возмущенно восклицала писательница. Бледный, как изваяние, Керенский сидит не шелохнувшись, куда и подевалось его красноречие, тоже понять ничего не может.

И тем не менее, ждали какого-то снисхождения, исцеляющей жалости – все-таки потерявшая все несчастная женщина… Но приговор оказался более чем суров – двадцать лет одиночки, а потом еще десять без права жить во Франции. Но это уже было излишне – летом 1940 года Плевицкая умерла прямо на гранитном полу, не добравшись даже до топчана.

Много позже Марина Деникина разыскала одну из надзирательниц, которая вспомнила русскую узницу, рассказала, что нередко сопровождала Надю в крепостную церковь. Тропа от каземата к храму пересекала поляну, усыпанную маргаритками.

– Боже, как мне хочется дотронуться хоть до одного цветка! Это ж мои самые любимые… – еле слышно шептала Плевицкая, но тюремщица молча, качала головой: не положено!

– Пообещав благодарность, я попросила ту сильно пожилую женщину, чтобы она отвела меня на могилу Плевицкой, – рассказывала Марина, – и она через силу (тоже, видимо, не положено), в конце концов, согласилась. Мы бродили среди старых памятников, но когда нашли, потрясение невероятной силы охватило меня. В дальнем углу небольшого, по-французски ухоженного погоста, я увидела заброшенный холмик без имени и креста, сплошь покрытый ковром цветущих маргариток. Даже не спросив разрешения, я опустилась на колени и сорвала несколько кустиков. Они долго стояли на подоконнике моей парижской квартиры, всякое утро, поворачивая увядающие головки к восходящему солнцу…

Я уже, кажется, говорил, что Яков Исаакович Серебрянский был похож на разведчика, как монах на околоточного. Улыбчивый, с младых лет лысоватый, рыхлый телом и объемный животом, он производил впечатление этакого разини-недотепы из старых одесских анекдотов: «Стук в дверь. Абраша отпирает и сразу под нос ствол:

– Золото есть?

– Да!

– Много?

– Пудиков семь…

– Тащи все!

– Раечка, золотце, иди до выхода, за тобой пришли…»

Сэмэн, молчи!

На самом деле, не дай Бог угодить под оперативную разработку Яши. В отношении Кутепова он предусмотрел, кажется все, кроме измочаленного сердца генерала. Оно и подвело, но Серебрянский сразу пресек паническую растерянность силовой группы, приняв единственно правильное решение. Он приказал «утопить» мертвое тело, но не в мутных глубинах ледяной Сены, до которой было два шага, не в загородных буреломах, где всегда шлялись охотники с гавкающими нервными сеттерами, а на густонаселенной городской окраине, под фундаментом конспиративного домовладения, погрузив сию тайну в неразгаданность.

Яша считался в ОГПУ крупным специалистом по похищениям врагов, разрабатывая и осуществляя на предлагаемые сюжеты многоактовые «костюмные» спектакли. Причем часто в лучших традициях приключен ческой драматургии, будучи Станиславским и Немировичем-Данченко в одном лице. Безусловно, в нем наверняка умер выдающийся режиссер, и, кстати, не только в нем. А что делать? Политическая система хитро завлекала таланты наградами, званиями, подачками, окладами, ощущением всесилия, умело направляя одаренность в нужное ей русло, искусно манипулируя слабостями этой человеческой категории: непомерными амбициями и болезненным честолюбием, а в итоге возложив на этих совсем неординарных людей функции жестоких ищеек режима и изобретательных живодеров.

Не случайно, когда возникла необходимость нейтрализации сына Троцкого, Льва Седова, операцию поручили Серебрянскому. Лев Львович требовался только с одной целью – «выудить» папу, который сразу после изгнания из СССР «понес» Сталина «по кочкам» со всем размахом своего публицистического дарования и неукротимой силой природной ярости.

В 1930 году в Берлине выходит двухтомник Троцкого «Моя жизнь», где не жалея эпитетов и аргументов, он мажет генсека красками самых вонючих оттенков. И это во времена, когда восторженный народ тащит по праздникам через кумачовые площади гигантские изображения усатого вождя и самозабвенно поет из картона репродукторов, развешанных по всей стране: «Сталин, наша слава боевая! Сталин, нашей юности полет…».

Иосифу Виссарионовичу доложили о выходе книги и фельдсвязью немедленно доставили несколько листочков с самыми скабрезными выпадами. Вождь внимательно, буквально построчно все прочел, потом скрутил страницы жгутом, запалил спичкой, прикурил трубку и бросив факел догорать в хрустальную пепельницу, вынес окончательное решение:

– Пэтух бэшеный!

В книге Троцкий вспоминает свои беседы со Склянским. Сегодня мало кто знает, кто «сей таков», а между тем Эфраим Маркович Склянский, врач по образованию и неукротимый большевик по убеждениям, служил при Ленине на высшей оборонной должности – председателем Реввоенсовета республики, причем заступил на нее в восемнадцатом году, 26 лет от роду. Надо ли удивляться, как по-молодецки он был крут, самонадеян и непомерно честолюбив, благо высокий пост и покрови тельство Ленина позволяли себя так вести. Однажды, во время боев за Царицын, когда конная лава атамана Краснова заставила красноармейцев разбежаться, бросая станковые пулеметы, он устроил показательную вы волочку троице «усачей», руководящих обороной города: Буденному, Ворошилову и Сталину, обвинив их в полном непонимании характера современного боя. Покидая вагон Главнокомандующего, увешанный маузерами, шашками, бутылочными гранатами, взмокший до галифе Буденный пообещал «к такой-то матери» взорвать вагон, себя и председателя РВС.

Сталин, тоже поставленный по стойке «смирно», до черноты темнел рябым лицом и хрипло успокоил Буденного многообещающей фразой:

– Сэмэн! Молчи… Пока!

Вернувшись в Москву, Склянский с порога спросил у военного и морского наркома Троцкого:

– Скажите мне, что такое Сталин?

– Сталин? – усмехнулся самоуверенный Лев Давыдович. – Сталин – это наиболее выдающаяся посредственность нашей партии…

Стоит ли удивляться, что сразу после смерти Ленина Склянского с «маршальского» поста переводят на оскорбительную для него должность управляющего трестом «Моссукно». В его подчинении уже не войска, а то, во что их облачают: шинели, портянки, обмотки, кальсоны и прочее.

Через несколько месяцев его посылают в США «за опытом» и вдруг оттуда приходит телеграмма, что советский гость утонул в озере во время лодочного катания. Всех умерших видных деятелей революции и гражданской войны тогда муровали в Кремлевской стене, но стальной сосуд с прахом Склянского, (а он был куда более видный), ЦК распорядился захоронить на дальнем подмосковном кладбище. Возмущенный Троцкий, уже высланный в Алма-Ату, позвонил второму человеку в партии – Молотову, но без всяких объяснений получил категорический и грубый отказ. После короткой перепалки, оба швырнули трубки и привычно обменялись «любезностями»:

– Жопа каменная! – сказал Троцкий.

– Петух бешеный! – ответил Молотов.

Первым из ленинских соратников книгу прочитал Григорий Зиновьев, тот самый, что в 1917 году делил с Лениным шалаш в Разливе, а затем несколько лет занимал пост председателя Петросовета, практически безраздельного хозяина «колыбели революции». Но к описываемому времени его как троцкиста уже вовсю «гоняли по кругу», периодически исключая из партии, ссылая то в Кустанай, то в Казань, но судебно еще не трогали. В марте 1930 года, находясь в Кисловодске, он за ночь одолел второй, самый зловредный том, а утром отбил телеграмму лично Сталину:

«Думаю, оставить книгу Троцкого без ответа нельзя. В ней неимоверное количество мерзостей про всех нас, но прежде всего про Владимира Ильича. Книга во многом писана для «наших за границей», поэтому «легко» читается и легко «обходит» темы, не выгодные автору. Но все же книга остается. Для истории она имеет известное значение. Троцкий описывает ряд вещей как бы из «первых рук» и выступает «свидетелем» первостепенной важности. Ряд моментов могут быть опровергнуты только свидетельскими показаниями (ибо не на все есть документы)…»

С телеграммой Зиновьева Сталин поступил так же – раскурил ею трубку.

– Напрашивается на нужность! – презрительно пробурчал он и был абсолютно прав. В осмыслении конечной цели, понятной только ему, Сталину равных не было. Даже сегодня спорить с этим трудно. Не случайно журнал «Власть» долгое время в каждом номере печатал его портрет в числе десяти наиболее часто упоминаемых на своих страницах политических деятелей. Иное дело – методы достижения цели. У Сталина они были всегда средневеково жестоки, показательно циничны, максимально радикальны и, надо сказать, весьма результативны, хотим мы этого или нет.

Ленинские соратники его раздражали и сильно мешали, особенно Зиновьев. Сталин невзлюбил его еще в ту пору, когда тот без особой нужды увязался за Лениным в Разлив, а потом в период подготовки большевистского переворота сдал всех. Историю с Разливом радикально перепишут и верноподданные деятели искусства начнут создавать произведения, где Зиновьева (точнее – Овсея-Герш Ароновича Радомысльского) даже в образе тени не будет. Когда сняли фильм «Ленин в Октябре», Сталин поручил Шумяцкому, председателю кинокомитета, показать его старым большевикам, чтобы те высказали мнение. На следующий день бледный и трясущийся Шумяцкий докладывал, что ветераны партии камня на камне не оставили на произведении режиссера Михаила Ромма, снявшего кино к двадцатилетию октябрьского вооруженного восстания. Сталин равнодушно посмотрел сквозь руководителя советского кино и сказал:

Конец ознакомительного фрагмента.

Назад