Один из вечеров удался необыкновенно. Узким кругом, под абажуром, пили чай: Светланка, Вера, Лев и Андрей - на первом месте, конечно, девятилетняя егоза Светланка. Вдохновлённая присутствием публики маленькая артистка копировала больших - нисколько не похоже, но уморительно смешно.
Вера Ивановна с материнскими, колыбельными интонациями читала Лермонтова:
Гляжу в окно: уж гаснет небосклон,
Прощальный луч на вышине колонн,
На куполах, на трубах и крестах
Блестит, горит в обманутых очах;
И мрачных туч огнистые края
Рисуются на небе как змея,
И ветерок, по саду пробежав,
Волнует стебли омоченных трав...
Лев Витальевич, подстукивая себе цыганским бубном и тараща глаза на дочь, пел кабацким баритоном:
...То не лёд трещит,не комар пищит -
Это кум до кумы судака тащит.
Ох, ох, ох, ох...
Светланка визжала от восторга, когда папа приставал к маме, гудел:
Ну, поцелуууй...
Ну, поцелуууй...
- Да, а что? - смеялся Андрюша, смущая Светланку видом железных зубов. - У нас в деревне вот так кумовство и водят! В прощёный день кум целует куму, при всех, имеет право. Пир, кум с подарками. А кума брагу ставит, ждёт. Кумовство у нас - игра в любовь у старших.
- Как?
- Ну, взрослая любовь, она без этой, без итьбы.
- Удмурты тоже целуются? - лукаво удивился Собини.
Вопрос заинтересовал всех, особенно Светланку.
- Да, - понизив голос, сообщил Андрюша. - С языком.
Сообщенье отозвалось по-разному: Лев оглушительно захохотал, Светланка кинулась к матери за уточнениями, а Нина Ивановна этнографически озаботилась:
- Удмуртский язык, Андрей, вы его хорошо знаете?
- Йожытак валасько, - ответил гость. И перевёл: - Немного понимаю. Наша деревня называется Русские Кватчи, удмурты наши соседи, как они целуются, я не видел, но разговор понимаю - если медленно. Выль нуналлы шумпотыса.
Светланка покатилась со смеху.
- Как? Как? А это что значит?
Ей загорелось выучить и позабавить одноклассников.
- Радуйся новому дню. Выль нуналлы шумпотыса.
Девочка, замерев, шевелила губами.
Андрей ещё подбросил:
- А на Сюгинской стройке у нас всё татары: татар ирлере ташкада казак кага - татарин и в камень гвоздь вобьёт.
Татарский камень не заинтересовал Светланку. Она затараторила по-немецки:
Хойте ист дас Вассе варм,
Хойте канс нихт шадн.
Шнель гинунде ан ден Зи!
Хойте гин вир бадн.
- Ви бадн, - поправила мать. - Ви бадн.
- А украиньскою мовою буде: Розумна Парася на усёго здалася, - подмигнул девочке гость.
- Это про тебя, - пояснила мать.
- А что он сказал? Ну, что он сказал?
- Не он, а - Андрей. Он сказал: детям пора спать.
- А сама сказала он сказал!
- Ты уже капризничаешь. Пойдём.
Ноша
- юлле,
Юлле
целен
вир!
Оглушительно, в лад, скандировали немцы.
Андрюша, полыхнув лицом, уронил руку к голенищу - за ножом. Но немцы, расхохотались, кончив представление, и Егоров попридержал руку, пока.
Тут же на столе появилось пиво, стеклянная посуда, вилки, хлеб с колбасой. Боши гомонят, наливают, пьют. И Контин с ними.
Андрюша пить отказался наотрез. К еде не притронулся. Табак курил свой. Сидел сычом, злился: компания веселилась вместе с Тинкой, ей было хорошо без него, он был ей не нужен. Вчера был ой как нужен, а сегодня и не глядит.
Чем не измена? Она не со мной!
Не может понять Андрюша, не согласен он - как это?! Вчерашний ангел исчез, и теперь на его месте, под самым боком, сидит чужой человек, бесчувственный, враждебный.
Душа моя Контин! Что с тобой? Ты где? Услышь меня!
Что происходит, когда исчезает твой ангел? Остаётся пустота, приямок для супостата. А у супостата служба такая: обязан зачистить душу твою от божественных примет, выжечь её адским пламенем.
Андрюша-солнышко горел в аду. На чужих стенах, качались вражеские тени от вычурной нерусской лампы. А тут ещё они запели!
Два немецких запевалы, Бадн и Эльзассер, завели строевой германский марш:
АйнХе-леундайнБа-ацн,
Диваааренбайдемайн.
Я,майн!
Остальные, осклабившись, дирижировали вилками.
ДерХе-левадцуВа-аса,
ДерБа-ацнвадцуВайн!
Пе-ру-ра -
И все вместе, припев:
Хааай-ди-хай-до, хайда,
Хааай ди-хай-до, хайда,
Хайди,
Хайдо,
Хайда.
И снова.
И дальше.
Мерно, в такт, да с подкриком, да с подсвистом, да с разговорцем между строк. Андрюша слышал эту песню, сидя в окопе, - её пели немцы на той стороне, именно так:
Хааай-ди-хай-до, хайда,
Хааай ди-хай-до, хайда...
Только теперь она звучала лучше, она звучала ужасно хорошо - с подпевками-подрисовками. Как может вражеская песня звучать хорошо?! Это же ужасно.
Хайди.
Хайдо.
Хайда.
Длинная песня, заведённая, как часы, оборот за оборотом, - всю душу русскую вымотала.
А потом явился Вильхельм, император ихний. И мир сошёл с ума.
Хайда! Пропала Германия. Шабаш в Донтриере, казалось, никогда не кончится. Заполночь немцы, как сдурели, давай представлять пародию на Вильхельма Второго, своего императора, на глазах у русского унтера, и француженка с ними. То один, то другой, они выскакивали из-за стола и маршировали на месте, выпучив глаза, с поворотами и отданием воинской чести - кому? - гордой статуе, влезшей на посылочный ящик. Надо её нарядить! Притащили штальхельм старого образца, с медным шишаком и германским одноглавым орлом, нахлобучили на голову Континке. Газеты клок сложили в гармошку и пристроили ей под носом, наподобие усов, как у Вилли. Поставили Континку на посылочный ящик, и она, дура, губы дудочкой, прижала усы к своему глупому носу, задрала его кверху и запищала: "Айнемайне гроссе Криг!" - это стоило ей жизни.
Вильхельм - штальхельм. Строевым шагом к ней подошёл русский унтер-офицер и, вместо отдания воинской чести, ударил её ножом точно в сердце.
Ленский
Когда Нина Ивановна вернулась в столовую, мужчины уже пили мадеру.
- Голубушка, - воскликнул навстречу муж, - давай Полтину!
- Какую тебе полтину? Пятака хватит.
Однако села рядом, и они запели на четыре четверти:
С копейкой и с полтиной
Расстанусь я легко:
Копеечку -- на воду,
Полтину -- на вино!
Хозяйки, лишь завидят,
Кричат: "О, Боже мой!",
"О, нет!" -- кричат девчонки,
Когда иду домой.
Пели они на два голоса дивно, в лад, не забывая, меж тем, делать друг другу замечания жестами:
Башмак мой весь разодран,
Камзол дыряв на мне.
А пташки на просторе
Щебечут в вышине.
И нету такой кочки,
По ней чтоб не ходил.
И дырок нету в бочке,
Чтоб я из них не пил.
Голоса переплетались, но не путались. Мерно, в ритме марша, с прихлопом и притопом, - то первый голос вёл мелодию, а второй подпевал, то второй вёл, а первый подпевал, - с покриком и посвистом, да с разговорцем между строк.
Создав такого парня,
Господь был очень рад:
Не будь я вечно пьяным,
Я был бы просто клад!
Хааай-ди-хай-до, хайда,
Хааай ди-хай-до, хайда,
Хайди,
Хайдо,
Хайда.
Дружно качаясь влево и вправо, размахивая воображаемыми кружками, они бы и дальше так распевали, теперь на немецком, но Лев Витальевич, чуткий к аудитории, прервал дуэт и, подавшись всем телом к гостю, произнёс воздушным пианиссимо:
- Что с вами, мой друг?
Андрюша не отвечал, будто окаменел.
- Вам плохо?
- Никак нет, мне хорошо. Разрешите выйти?
Ноша
- Гидахин. - Немец показал рукой на минное поле. - Зактанен...
Он задумался.
- Зак танен: Ихь виль нах Хаузен. Ихь. Виль. Нах Хаузен. Видехоле: Ихь виль нах Хаузен. Видехоле!
Русский молчал.
- Репит?: Ихь виль нах Хаузен!
Русский, не обращая внимания на немтыря, с грузом на плечах шагнул на минное поле. Германец прошипел: Менш - и двинулся в обратный путь. Оглянулся дважды.
Он нёс её сто лет. Когда чужие солдаты взвалили на него мёртвое тело, оно было ещё теплым. Андрюша ждал, когда все уйдут, чтобы дать сигнал Контин. Сейчас он даст сигнал, и она спрыгнет с его плеч. Чмокнет в щёку и пойдёт дальше сама. Они перейдут через поле незамеченными, а там ещё немного пройти, и можно будет нырнуть в землянку и улёчься на нары рядышком. И уснуть. День был трудный. Она, конечно, притворялась мёртвой. Она умела притворяться. Она расшалилась не в меру, но когда он встал с ножом, она поняла его без слов и прекратила этот шабаш, картинно упав с ящика. Она всегда его понимала.
Однако, едва отстал последний германец, саксон Йозеф, Андрюше сразу стало очень и очень одиноко. Так одиноко ему не было никогда. Он стал совсем один. С тяжёлым грузом на плечах. Пришла пора признать - кажется, случилось страшное. Кажется, оно всё-таки произошло. Кажется, ничего поправить нельзя. Андрюша пошёл по полю напрямик. Чёрта ли ему теперь эти мины?
Сколько лет он так шёл по минному полю? Пехота: ноги службу знают, они сами собой пошли по "змейке", грамотно выбирая дорогу. Андрюша не участвовал, всё делали ноги.
Резкий трупный запах на середине пути заставил его сбросить тело на землю. Он видел где-то лопатку. Сходил, подобрал, вернулся. Уложил тело на дно воронки, накрыл дорогое лицо ветошью. Забросал землёй. Побрел дальше пустым. Легче идти не стало.
Русский часовой, незнакомый, лицо - картофелина, встретил его без удивления, спокойно: много таких ныне, гуляют по минным полям.
- Руки подыми, - сонно качнул стволом. Дунул в свисток.
Выглянул начальник команды, незнакомый, лицом не лучше.
- Кто таков?
Заперли.
Ленский
Новая жизнь, полная молодым энтузиазмом до краёв, исключала драматизм из повестки дня. Само понятие безысходности она вытесняла в прошлое, как свет вытесняет мрак. Жизнь, ты прекрасна! - не уставал радоваться Лев Витальевич в свои пятьдесят семь. Но вот парадокс: великий артист, лучший Ленский национальной оперы, Лео Собини на высоте 1920-х скучал по... мраку. По напряжению не коллективной, не всенародной, а личной страсти, по столкновению со злом, без которого невозможно искусство. Он неустанно и с большим аппетитом драматизировал всё вокруг себя - от символики небесных светил до коммунальных неурядиц. Сотню раз умиравший на сцене от руки друга, Лео Собини, как охотник на дичь, выждав приличную паузу, отправился по следу загадочного гостя, покинувшего компанию в таинственном смятении духа.
Дичь сегодня открылась ему в виде старого цветочного горшка, полного окурков. Лев Витальевич онемел в суматохе чувств: окурки - с одной стороны, возмутительная дрянь, с другой стороны, улика уважаемой мужской драмы. Горшок стоял под рукой Андрюши, согбенно сидящего в плетёном кресле на балконе. Лев Витальевич сел в такое же, ближнее.
- Не помешаю? Кур?те, кур?те! Когда погиб мой сын, я тоже закурил. Был уверен, что жизнь моя кончилась.
Лев Витальевич сделал паузу, ожидая участия.
- А она не кончилась, - произнёс Андрюша.
Хозяин с удовольствием услышал в интонации партнёра рифму - одно и то же звучание, но разного смысла.
В доме напротив горело единственное окно, оба вглядывались в него, ничего не ища, но неотрывно.
- Плохо человеку, когда он один, - пришло на ум тенору. - Горе одному, один не воин...
Это было деликатное приглашение к беседе.
- Как вы думаете, Лев Витальевич, от чего погиб Маяковский? - принял приглашение баритон.
Они заговорили об одиночестве человека среди людей. Тенор Лео сокрушался о судьбе поэта, а баритон Андрей пел дифирамбы коллективизму. Оба транслировали чужие мысли: тенор - Ленского, а баритон - Ленина. И обоих это устраивало: тенора потому, что он уступал позиции и погибал во имя искусства; а баритона потому, что он выкарабкивался из своего личного одиночества к людям, к стройке на станции Сюгинской, к общежитию, общечувствованию. Ленский и Ленин - единство противоположностей, диалектика. Дуэт.
- Лев Борисович, - внезапно сменил тональность Андрюша. - А вот та песня - про полтину...
- Да-да?
- Это перевод с немецкого?
- С немецкого, да.
Гость глянул недобро. Окно погасло.
- Но это же строевая, германская?!
- Может быть, а почему нет? Прекрасная походная песня, бодрит!
- Бодрит, да, - сквозь зубы цедил воин. - Мы в окопах её ненавидели.
- Андрюша, война уже десять лет как кончилась!
- Похоже, она никогда не кончится. Или вот - любовь. Кончится она когда-нибудь или нет?!
Плечистый силуэт гостя требовательно надвинулся на Собини, в полумраке стали видны глаза: прицельные глаза стрелка. Прямой вопрос сбил Лео Собини с котурнов, и профессиональный певец любви немедленно провалился в иную стихию беседы - без театра, без метафор, без горящего окна - о главном напрямик и вслух. У него было всё готово, не хватало лишь подходящего собеседника: не театрального, не лукавого, не заинтересованного ни в чём, кроме подлинного слова, кроме истинного откровения или честного признания в бессилии. Этот, Андрей, не знал ответа! Все друзья-приятели вокруг великого артиста знали, а этот, Андрей, не знал и остро нуждался - не в бесплатном супе, не в контрамарках - в любви.
И Лео, как юноша, пустился отвечать, вынимать из-за пазухи и раскладывать перед понимающим человеком свои драгоценности: горькие слова любви несчастной - к погибшему сыну Юрию, к растаявшей в прошлом девушке Нине. Никому он тех слов не говорил, даже случайному попутчику в купе, а если и произносил их, то напрасно, зря. Невозможно: даже если бы явился ему сюда, на балкон, воскресший Юрий, даже если бы вдруг помолодела Нина, разговор с каждым из них был бы другим, и не о том, и не нужен. И нечто, и туманна даль.