– В части его нет – выехал утром.
– Когда обещал быть?
– Ближе к вечеру.
– Командиров собрать можно?
– Всех?
– Всех, кто находится в расположении части. Срочно!
– Извините, а к чему такая срочность, товарищ…
– Никодимов.
– Товарищ Никодимов?
– Такое распоряжение поступило из Москвы.
– Понятно, – дежурный достал из стола потрепанную амбарную книгу с командирским списком, подтянул к себе громоздкую, как ящик граммофона коробку с торчащей из бока заводной ручкой. Это был полевой телефонный аппарат.
Сделав несколько оборотов ручкой, дежурный выкрикнул в трубку:
– Первая рота! Первая рота, чего вы там шипите, как пескари на песке? – Пожаловался: – Очень плохая слышимость, товарищ Никодимов… Первая рота!
Наконец первая рота отозвалась, дежурный передал им распоряжение Никодимова и начал накручивать вторую роту.
В это время дверь распахнулась, и на пороге дежурной комнаты появились пограничники с карабинами.
– Вторая рота, вторая ро-о-о… – увидев пограничников, дежурный неожиданно побледнел. Человеком он был сообразительным, понял все мигом и потянулся к рубильнику тревожного ревуна, способного поднять на ноги не только весь полк – всю станицу.
Никодимов отбил руку дежурного в сторону. Рявкнул сурово:
– Не сметь!
Лицо у дежурного сделалось еще более бледным, почти белым, руки задрожали мелко, сделались потными. Никодимов выдавил дежурного из-за стола, уселся на его место сам.
– Вторая рота, говоришь, – произнес он громко, выдвинул ящик стола. Дежурный доставал оттуда амбарную книгу, значит, там могло быть еще что-нибудь интересное. Впрочем, Мягков в ящике ничего особого не заметил, а Никодимов, видать, заметил, выдвинул побольше.
Хороший глаз был у Никодимова – в глубине ящика лежал револьвер. Барабан был целиком набит патронами, когда Никодимов откинул ствол, латунные капсюли призывно заблестели в тусклом свете помещения. М-да-а, дежурный словно бы приготовился в кого-то стрелять: револьвер стоял на боевом взводе.
– Так-так, – проговорил Никодимов спокойно, побарабанил пальцами по столу, – так-так. У дежурного должен быть помощник… Подать сюда помощника!
Помощник находился здесь же, в соседней комнатушке, его подвели к Никодимову.
Без особого страха, – видать, не чувствовал за собой никаких грехов, – он козырнул, доложился четко, – как, собственно, и положено по уставу:
– Помощник дежурного по штабу полка Белоусов!
Лицо у парня было загорелым, улыбчивым, широко поставленные светлые глаза дружелюбно изучали Никодимова.
– Вот что, товарищ Белоусов, давай-ка, дорогой мой, садись за телефонный аппарат и вызывай сюда всех командиров, которые на этот момент находятся в полку. Исключений ни для кого не делать, ни для единого человека. Понятно?
– Так точно!
Когда командиры собрались, Никодимов проверил их по списку, – поименно, несмотря на недовольные возгласы, – не хватало нескольких человек, вполне возможно, что они находятся здесь же, в станице, – взял в руки револьвер, лежавший на столе, и приказал:
– Арестовать!
Сопротивляться было бесполезно, в помещении дежурного находились пограничники с карабинами, – командиров, имевших при себе пистолеты, разоружили и заперли в канцелярии. У окон и дверей Мягков поставил часовых. На всякий случай, чтобы вид голубого неба в оконных стеклах не вскружил никому голову и не сподвигнул на какой-нибудь необдуманный поступок.
– Значит, так, комендант, – сказал Никодимов, – ты построй полк и объясни бойцам, что происходит, а я – в канцелярию… Хочу разобраться с господами офицерами, выяснить, кто из них есть кто. Договорились? – В ответ последовал молчаливый кивок, Никодимов также кивнул, засунул револьвер себе в карман и произнес буднично: – За дело!
Построить полк помог Белоусов – второй человек в дежурке. Если сам дежурный был в курсе того, что происходит в полку, участвовал в заговоре – это было видно невооруженным взглядом, – то для помощника его новость эта была громом среди безоблачного неба, от таких новостей люди, бывает, хлопаются в обморок, но славный парень этот лишь пошатнулся, в обморок не упал, на ногах устоял и теперь изо всех сил старался доказать, что он нужен… На лице его прочно отпечаталось виноватее выражение.
Мягков неторопливо прошелся вдоль длинной шеренги выстроившихся бойцов, пристально вглядываясь в загорелые солдатские лица и пытаясь найти ответ на очень важный вопрос: «Являются эти люди врагами советской власти или нет?»
Всякую жестокость по отношению к человеку, не являющемуся врагом, Мягков не принимал, порицал, ему не нравилась жестокость, с которой осуществлялись расправы с русскими людьми… Да и не только с русскими. Разве калмык или татарин, казах или свой брат-хохол не ощущают боль так же остро, как и русский человек, разве кровь у них не такая же, как у Никодимова с Ярмоликом и Ломакиным, а?
Жестокость – отвратительная вещь, с чьей бы стороны она ни проявлялась. Мягков не принимал жестокость, проявленную даже по отношению к врагу. Зачем, спрашивается, надо было расстреливать белых офицеров, оставшихся в Крыму после ухода Врангеля? Ведь они согласились служить новой России, подписались под этим и готовы были служить, но их поставили к стенке. Нет, крайняя жестокость Белы Куна и Розалии Землячки ему непонятна совершенно, и он никогда не поймет ее… Сколько бы ему ни вдалбливали, что иного пути не было.
Был иной путь, был, и главное было не уничтожить врага, а переделать его, перевоспитать, из белого превратить в красного. Слишком уж легко порою записывают ничего не подозревающих людей в заклятые враги. Ну, какие могут быть враги из этих плохо обмундированных, с простыми крестьянскими лицами парней? Физиономии абсолютно бесхитростные, такие ребята не умеют обманывать, они вообще не способны строить козни и ставить ловушки.
Мягков дошел до конца шеренги и повернул назад. Вновь начал цепляться глазами за лица бойцов. Такие же солдаты были и в белой армии. С такими же лицами. И вот надо же – насмерть схлестнулись друг с другом в жестокой Гражданской бойне. Мягков помрачнел, сдержал готовый вырваться из груди сожалеющий вздох. Остановился.
Глянул поверх голов в желтоватое горячее небо, у которого ни начала не было, ни конца, оно было бездонным и рождало в душе беспокойство, тревожные мысли о завтрашнем дне – что ждет там? Будет такая же прокаленная бездонь, окрашенная в легкую яичную желтизну, или к безмятежной желтизне добавится тяжелый красный цвет – цвет крови?
Очень не хотелось бы этого – хватит проливать кровь. Он зябко передернул плечами, выпрямился и заговорил звучно и сильно:
– Бойцы! Командованию стало известно, что сегодня ночью в городе должны быть произведены аресты членов ревкома, пограничников, сотрудников чека, большевиков и вообще тех, кто поддерживает народную власть…
Сделалось тихо, очень тихо. Было слышно, как поет свою песенку ленивый, одуревший от жары ветерок, прилетевший с лимана, да лают собаки, гоняющие двух коз на утоптанной, совершенно лишенной травы, – не росла трава на ней, – площади, где казаки собирались на станичные круги, – общие собрания.
Шеренга красноармейцев не шевелилась.
– Аресты, о которых я говорил, а потом и расстрел арестованных, собрался произвести ваш полк, – продолжил свою речь Мягков.
Откуда-то из-под земли, – именно оттуда, как показалось Мягкову, – донесся глухой нестройный гуд, вырос, сделался громким, строй бойцов качнулся возмущенно, заволновался.
– Это как же так, товарищ командир? – раздался вопрос, голос хоть и был звонким, а дрожал, словно бы угодил в лютый ветер. – Поясните это, будьте так любезны.
– Буду любезен, – пообещал Мягков, – буду. В результате предательства своих командиров вы сегодняшней ночью должны будете стать орудием контрреволюции… Вот так-то, дорогие товарищи.
– Не может этого быть! – воскликнул кто-то возмущенно.
– Может. Еще как может! – Мягков взмахнул кулаком и словно бы вогнал в воздух острый гвоздь. – Меня, как я полагаю, тоже должны будут арестовать и расстрелять.
Тут шеренга сломалась, воздух заколыхался от возбужденных вскриков, возбужденные бойцы даже начали подпрыгивать в шеренге, взмахивать кулаками. Мягков, призывая людей к тишине, поднял обе руки и ладонями придавил воздух. Выкрикнул:
– Тихо, бойцы!.. – Когда шеренга замолчала и выровнялась вновь, объявил, что он не собирается устраивать допросы и проверять, как полковой народ относится к советской власти, но кое-какие меры все-таки вынужден предпринять. Например, всем бойцам запрещен выход за пределы полка… Строжайшим образом.
– А если мне сегодня с невестой предстоит расписываться? – повис над шеренгой вопрос, скажем прямо, непростой, голос был тонким, обиженным.
– Я же сказал: запрещено строжайшим образом.
– За тебя распишется кто-нибудь другой, – шеренга мигом отреагировала на это заявление, – а ты… У тебя, друг, женилка должна еще немного подрасти.
Обиженный жених пискнул что-то в ответ и умолк.
– А если мама умирает? – послышалось с другого конца шеренги.
– Я же сказал – строжайшим образом… – тут Мягков умолк, подумал: «А ведь мать – это мать, это – святое, здесь вопросов быть не должно», – проговорил глухо и жестко: – К умирающей матери отпустим обязательно. Еще вопросы есть?
Вопросов не было. Кажется, бойцы поняли, в какую скверную историю они могли попасть – и почти попали, лишь в самый последний момент судьба уберегла их от неприятностей… На лицах не было ни одной улыбки. И никому никого уже не хотелось подначивать.
Тяжелые сильные птицы, которые парили над землей, когда Никодимов, Мягков и их люди ехали сюда, переместились в станицу и теперь крутили медленные виражи над домами Петровки.
– Раз вопросов нет, прошу всех вернуться в казарму, на свои места, – миролюбиво произнес Мягков, – и носа за дверь во избежание неприятностей не казать.
– А ежели приспичит?
– Ежели приспичит, то – можно, – разрешил Мягков. – Теперь – разойдись!
Никодимов допрашивал командирский состав полка – по одному, допрашивал быстро и жестко, порою загоняя людей в сложное положение, задавал вопросы неожиданные, переключался с одного на другое, совершая повороты на девяносто и сто восемьдесят градусов, потом сопоставлял ответы и выискивал неточности – опыт по этой части был у него богатый.
Когда Мягков появился у Никодимова, тот допрашивал командира четвертой роты, – батальонов в полку не было, только роты, – тщедушного, с вялым больным лицом, бывшего штабс-капитана. Допрашиваемый ничего скрывать не стал, понял, что бесполезно.
Подтвердил, что в середине ночи полк собирался выступить в город, сообщил сведения совершенно новые – к полку должны будут присоединиться «камышовые коты» – пятьдесят человек, прячущиеся в лиманах, в глухих сомовьих местах, такое же выступление должно произойти и на бывшей территории Войска Донского.
На что рассчитывали восставшие, Мягков, честно говоря, не понимал. Возможно, существовал какой-то блистательный, умный, совершенно неожиданный план, подкрепленный выгодными оперативными обстоятельствами, но ни командир четвертой роты, ни его коллеги-краскомы о плане ничего не знали.
– Уже известны пароль с отзывом, которые будут действовать ночью, – надсаженным сиплым шепотом сообщил Никодимов Мягкову на ухо. – Вовремя мы наступили этому змею-горынычу на хвост. Охо-хо, – покряхтел он неожиданно по-старчески, – хо! – Взялся обеими руками за спину, согнулся, разогнулся… Пояснил: – Это у меня с Карпат, с тамошних окопов. Зимовал в Первую мировую там, хребет застудил на всю оставшуюся жизнь.
Вскоре стало известно еще одно обстоятельство: «коты», обитающие в плавнях, должны будут получить сигнал с ветряка – старой, но еще способной скрипеть и молоть зерно мельницы, по сигналу этому покинуть свои камышовые норы и с оружием в руках двинуться в город – вешать большевиков.
– Подготовились, сволочи, – удивленно покачал головой Никодимов, – и неплохо подготовились… Коммунистов вешать задумали. Ну-ну!
Такие же показания дал командир хозяйственной роты, израненный простоватый мужик, в прошлом выбившийся в офицеры из унтеров, по происхождению из саратовских крестьян, плосколицый, со светлыми и прозрачными, как вода, глазами, перетянутый двойной кавалерийской портупеей, следом за ним – заместитель командира пулеметной команды.
Картина была ясная.
Правда, в картине этой не хватало одной персоны – командира полка Попогребского. Он исчез – словно бы сквозь землю провалился – ни в станице его не нашли, ни в городе, даже в Екатеринодар по его поводу телефонировали, – там жил его брат, но и из Екатеринодара поступило короткое телеграфное сообщение: «Командир полка Попогребский у нас не появлялся».
Так где же он появлялся, где находится сейчас?
В этот день Мягкову везло невероятно – он вновь встретил Дашу. Судьба словно бы специально сталкивала этих двух людей, сводила в одном пространстве, в одном месте.
Даша, в легком платье, привычно покрытая красной косынкой, шла по улице, держа в руках пакет, свернутый из давней, здорово выгоревшей на солнце газеты. Был виден крупный рисованный заголовок издания «Кубанские областные ведомости». Бумага, казалось бы, должна была ссохнуться, стать ломкой, трескучей, но была она свежей, мягкой, прочной, словно бы ее только что вынули из-под валов бумагоделательной машины… Умели раньше производить продукцию, не то, что сейчас.
Увидев Дашу, Мягков не сдержался, улыбнулся широко, рукавом гимнастерки смахнул внезапно возникший на лбу горячий пот, а вот внутри у него, наоборот, возник некий томительный, сладостно-острекающий холодок.
Даша была крепче закаленного орденоносца Василия Мягкова, никакой влаги на чистом загорелом лице, блеснула улыбка, глаза сделались радостными, большими, на ходу она развернула газетный кулек:
– Угощайтесь, Василий Семенович!
Вон ведь как, Дашенька, оказывается, даже его имя с отчеством знает! Мягков благодарно закрутил головой, заморгал, поймал себя на том, что может раскиснуть, но в следующий миг взял себя в руки.
– Угощайтесь!
В пакете темнела крупная ранняя черешня.
– Надо же, диво какое дивное, – Мягков заглянул в пакет и удивленно покачал головой. – Откуда, из каких сказочных краев?
– Да ребята-абадзехи к нам, в комитет комсомола, с гор привезли… У них черешня поспевает рано – влаги там больше, солнце не так сушит, день на высоте длиннее, чем внизу. Угощайтесь, Василий Семенович!
Комендант аккуратным, почти робким движением подхватил одну лаково поблескивающую черешину, сунул в рот, сощурился от удовольствия – черешня была спелая, сладкая. Редко когда ранняя черешня бывает такой сладкой.
– М-м-м… – не сдержавшись, покрутил он головой от удовольствия.
– Берите, берите еще, Василий Семенович, – Даша протянула ему пакет, – берите больше. Жалко, газеты какой-нибудь нет, я бы отсыпала вам…
Мягкову показалось, что он может задохнуться от нежности, от тепла, возникшего внутри, от того, что в воздухе было слишком много солнца, свет солнечный подрагивал, колебался, переливался, то исчезая, то появляясь вновь. Мягков взял еще одну черешину, – крупную, темную, – отправил в рот.
– М-м-м!
– Нас в комитете комсомола предупредили: сегодня вечером мы поступаем в ваше распоряжение.
Коменданту показалось, что он не рассчитал свой шаг и на ходу налетел на какой-то жесткий штакетник, больно сделалось не только в груди, больно сделалось рукам и ногам. Косточка от съеденной черешни едва не застряла в горле.
– К-как? – неверяще спросил он. – Зачем? Ничего не понимаю…
Даша приподняла одно плечо.
– А я думала, вы знаете это лучше меня.
– Да вы же молодые, необстрелянные, пороха еще не нюхали… А там может быть такая стрельба, что воробьи от страха с деревьев будут сыпаться, как горох, – Мягкову показалось, что воротник гимнастерки слишком сильно сдавливает шею, он расстегнул верхний крючок. – Это глупость, Даша, не надо комсомолу участвовать в этой операции.