...Где отчий дом - Эбаноидзе Александр 15 стр.


«Здравствуй, дорогая сестрица Поля. Пишет тебе твоя старшая сестра Вера. В первых строках моего письма хочу пожелать крепкого здоровья твоим детям, мужу Доментию и тебе лично.

Мы живем хорошо, здоровье мое хорошее, и Алеша тоже взялся за ум, как-никак дочка в институт поступила, и не в какой-нибудь, а в институт культуры, нам теперь деваху нашу срамить нельзя. А Вася будущий год тоже полную среднюю заканчивает и по примеру сестры хочет подальше умахнуть, высшее, говорит, получу в Горьком или аж в самой Москве! Смотря какой выйдет аттестат. Нынче у них какое-то правило чудное, все отметки, что за школу получены, складывают, де­лят и, что тебе остается, с тем и в институт до экзаменов допускают. Объяснял он мне недавно, да я не уразумела, он так и сказал: «Ты у нас, мать, темная, без понятия, в математике не сечешь». Шутник стал, куда там! На Алешу похож, каким ты его знала: бровь соболиная, ще­ки — кровь с молоком, а глаза — как жуки в сметане.

Должна я тебе сообщить, дорогая сестрица Поля, печальное изве­стие, что наша бабушка померла и скоро месяц, как мы ее схоронили. Хотела я тебе сразу тогда телеграмму послать, да Алеша отговорил, от вас сюда путь неблизкий и обойдется в копейку, если ты прилететь на­думаешь, а не решишься — тоже казниться будешь, хорошего мало. Ты уж извини, сестрица, послушалась я его и вот через месяц сооб­щаю тебе про наше горе горькое. Померла бабушка хорошо, не мучи­лась вовсе, дай бог всем такую смерть. А до того, как болела, все шу­тила: напиши, говорит, нашей Полинке, может, она в тех краях ста­ричка грузина мне подыщет, я поехала бы, кости похрела. Холод ее донимал.

Надька-стерва на весь город осрамилась тогда. Ей вот-вот ордер на квартиру должны были дать, она и выхлопотала двухкомнатную вместе с бабушкой, дескать, старая инвалидка, а бабка возьми и по­мри! Надька три дня ото всех скрывала, чтобы двухкомнатную полу­чить, даже от меня утаила. Пришлось потом в спешном порядке хоро­нить, но все путем, Алеша с друзьями постарался, и даже музыка бы­ла, и поминки хорошие.

Посылаю тебе две фотки. На одной мы все по улице идем за гро­бом, но там все мелко получились и никого, кроме Алексея, не узнать. Я подумала, может, ты улицу узнаешь и обрадуешься. Посмотри по­лучше на дом в правом углу, это в начале улицы Конституции, где хлебная лавка, а перед ней еще сирень цветет, как с нашей улицы свернешь, так сразу туда и выйдешь, а на углу почтовый ящик. Вспом­нила? Ты еще говорила, что Доментий сирень для тебя там ломал...

А на второй фотке мы еще дома. Вторая слева — я. Я всегда плохо выхожу, а тут и вовсе ро>]ка круглая, смотреть противно. А рядом со мной Серега, Алешкин товарищ, может, ты помнишь, он как из армии вернулся, все придуривался, поручиком себя называл и подмигивал как-то — умора, на танцах девки за животы держались. Рядом с ним его жена, Алка, надулась, видно, Серега успел сто граммов для храб­рости пропустить, а она у нас шибко культурная, в сберкассе работа­ет. Голова, которая из-за Алки высовывается, это мой Вася, видишь, какая верста? То всю школу с самого краю на физкультуре стоял, а по­следний год как пошел вверх, теперь, говорит, передо мной только трое, одна девка и двое ребят. А на табурете мой Алеша. Ты небось удивляешься, с чего это он на табурет вскарабкался. А это его дру­жок, который и фотки нам сделал, Степа Галкин, сказал, свету, гово­рит, мало, фотки не получатся, вкрути, говорит, лампочку побольше. Алеша и вкрутил двести свечей, а слезть с табурета не успел. А возле его коленок, если хорошенько присмотришься, Надьку нашу узнаешь, ей в тот день все с сердцем худо было, два раза укол делали. Вообще-: го у нее сердце давно барахлит, но, по-моему, ей из-за квартиры пло­хо было, как узнали в жилуправлении, что бабка померла, двухкомнатная-то и накрылась. Ирише мы сообщили, но она не смогла прие­хать, видно, денег не было. Зато на телеграмму не поскупилась. «До­рогие мама папа тетя Надя Василий родственники и друзья ужасно огорчена известием смерти горячо любимой бабушки Матрены сожа­лению не могу присутствовать похоронах сдаю сессию всем сердцем скорблю плачу вместе вами горячо всех обнимаю ваша Ирина Шавкунова». Как тебе? Не напрасно девка в институте культуры учится. Я эту телеграмму так при себе и ношу. Хотела вместе с фотками по­слать, да потом решила, что тебе и переписанной хватит, а для меня гордость. Такую девку вырастила! Дай бог ей мужа хорошего. Только она пока об этом и не думает. У меня, говорит, мама,есть своя прог­рамма-минимум. Это вроде как своя пятилетка или встречный план.

Ну, вот, сколько бумаги извела, а письмо вроде еще и не начинала.

Осенью, если ты помнишь, исполнится мне сорок. На здоровье не жалуюсь — тьфу, тьфу, тьфу, как бы не сглазить. Алеша так даже при­стает еще родить — эти, говорит, батьковна, на крыло встали, а с ма­леньким я и пить меньше буду, а все равно грустно. Уходит наше вре­мечко. Как посмотрю, все теперь другое. Томка Шумакова—может, помнишь, к ней еще Митька-электрик ходил, вы с ней параллельно учились — весной куда-то ездила, в Горький или Куйбышев? Верну­лась, штаны до колен закатала и выступает, красными голенищами сверкает. А наши лопухи за ней, как телята за зеленой веткой. А чего особенного? Как есть выдра! Мой Алешка про таких говорит — рабо­чему человеку подержаться не за что.

Еще я хочу у тебя спросить, дорогая сестра Поля, доходят ли к вам через Кавказские горы передачи по телевизору из Москвы, или ты смотришь только грузинские кина и концерты? Не так давно по­вторно показывали многосерийную кинокартину «Ольга Сергеевна» с Татьяной Дорониной в главной роли. Там была песня «Память», испол­няет Иосиф Кобзон. Я когда ее слышу, всегда вспоминаю нашу моло­дую жизнь, когда у нас стояли танкисты. Девчата тоже часто вспоми­нают, как тебя Доментий увез в свою солнечную Грузию. Спрашивают, как ты там на чужбине среди чужих. Я говорю, что все у тебя хорошо, а сама не знаю, правду говорю или вру. Письма твои приходят редко. Теперь, слава богу, не такие, как сначала приходили. Бабка-покойница тогда часто говорила: «Далеко наша гулена забралась, как назад-то выбираться будет». Тоже думала, что ты на чужой стороне не прижи­вешься. Ан, видишь, как оно вышло.

Что-то я никак с мыслями не соберусь. Хотела и про то, и про это рассказать, да все из головы вон. Женьку Бурдукову в горсовет депу­татом выбрали, обсмеешься. Она теперь важная! Едва здоровается, а хахаль ее черные очки надел и ходит, как шпион.

Ты меня, батьковна, извини, видно, какая я была балаболка, та­кая и осталась. Отпиши про свое житье-бытье, как детишки растут, как Муж, как ты сама себя чувствуешь. Петька твой, я думаю, при­жился там. Молодое деревце, оно легче принимается. Он, когда я при­езжала, уже тогда вовсю по-ихнему тараторил. Отца его раз видела мельком на станции. На башке полтора волоса, во рту три зуба, облез­лый какой-то. Все в старшинах ходит, видно, даже прапорщика не за­служил. Прощай, дорогая и любимая сестрица Поля!

Жду твоего ответа, как соловей лета.

Прощай, душа моя! Крепко тебя целую! Маленьких Доментиевичей поцелуй заместо их бестолковой тетки — ничего-то они от меня не видели, никаких подарков. Доментию низко кланяйся за меня и за Алексея.

Твоя старшая сестра Вера.

Вася уходит в свою велосекцию и передает общий физкультпривет. Физкультурник...»

Сложила я письмо, под газеты подсунула, чтобы никто не видел. Посидела, успокоилась немного. Ноги как с перепугу под скамейку поджала, теперь под стол вытянула. Ну и ладно. И правильно Верка сделала, что про бабушку не сразу сообщила. Второй уже месяц в зем­ле, чего теперь убиваться... Да я и тогда не убивалась бы. Не любила ее. И за что любить? Слова доброго не слыхала. Маленького Петьку иногда с ней оставляла. Придешь, играют. Петька гулькает что-то свое, детское, а она приговаривает: «Ишь, песни играе, голубок! Ишо не знает, что мать его сучка. Пой, милой, пой...» Я цыкну на нее: «Чего болтаешь, старая!» Она поднимется с полу, сама маленькая, руки ниже колен висят. «Ты на меня не шуми! Родила, так терпи теперь!» Я покручусь, покручусь и в слезы: дней пять Петьку по подругам таскаю, им тоже удовольствия мало рев его слушать и пеленки ню­хать. Одна откажется, потом другая, обратно к бабке прибегу. «Ну, не будь ты злюка. Крест же на груди носишь, в церковь ходишь».— «Ты мне крест не тычь, блудница! За мальцом я всегда присмотрю, дите безгрешное, а об тебе ему скажу, пусть знает, кто ты такая есть».— «Он же не все маленький будет. Вырастет, как ему мать уважать?» — «Уважать!.. Ишь чего захотела! Хвост на сторону, и еще уважать!..»

Господи, сжечь, что ли, это письмо? Не дай бог, Доментий уви­дит!.. Да ведь в письме ничего такого не написано. Там только сказа­но, что отца Петькиного мельком на станции видела.

Я вытащила письмо из-под газет, нашла это место и перечитала. Потом побежала в дом, достала у Петьки из ранца авторучку и все про его отца вымарала. Цвет другой оказался, да ладно, сойдет. Те­перь, даже если Доментий прочитает, ничего. Присмотрелась к за­черкнутому и, верно, оттого, что знала, что там, разобрала: «...на баш­ке полтора волоса...» Зачеркнула еще раз, а сердце заныло: господи, это у него-то полтора волоса!.. Куда же кудри его ржаные делись? Может, соврала Верка? Думает, мне приятней. Не жалей, дескать, Полька, он теперь и лысый, и беззубый, а ты вон за каким парнем. А чего радоваться! Я ему зла не желаю. Что было, то сплыло...

Сижу под деревом. По столу и по скамейке красные жучки пол­зают. Ветер с горы потянул, деревья зашуршали, прохладой меня об­дало, полу халата загнуло. Собака наша на заднем дворе залаяла на кого-то, потом подбежала ко мне, а сама назад оглядывается, гавкнет раз-другой, смотрит и хвостом виляет — понимай, дескать! А я не понимаю.

— Чего тебе, Джульбарс?

Отбежал, встал возле дома и лает. Беззлобно лает, но и не успо­каивается. Я фотки в карман, письмо за пазуху, газеты на столе кам­нем прижала и пошла посмотреть, на кого это Джульбарс лает.

Выхожу на задний двор, куда Джульбарс ведет, и вижу: внизу в больших, как лопухи, листьях, там, где Доментий арбузы выращивает, кто-то затаился.

— Кто такой?

Он присел или лег — вовсе под листьями спрятался. Видно, маль­чишка чей-то.

— Ты чего там делаешь, разбойник? Вылезай сейчас же, или со­баку на тебя спущу!

— Это я, мама! — мой Петька из лопухов встает.

Здрасьте! Я думала, он в речке бултыхается.

— Чего тебя туда занесло, горе луковое? Чего там не видел?

— Да я за арбузом...

— Отец же говорил, не созрели еще, потерпите. Или он для себя их выращивает? Совесть надо иметь!

— Меня ребята попросили...

— Какие еще ребята?

— Какие? Наши. Гоча и Темури.

— Ты что, на речке их оставил?! — испугалась я.

— Да нет, у родника ждут.

— Вот и беги к ним!

Поднялся по круче, через лопухи перешагивая, мимо меня прошел, Джульбарсу кулаком погрозил, а я вдруг остановила его, прижала к груди русую голову и прослезилась. Он от удивления обмер, затих. Потом спрашивает:

— Ты чего, мам?

— А что, сынок? Если мама сыночка обнимет, чему тут удив­ляться?

Молчит, а носом прямо в письмо на моей груди уткнулся. Поты­кался, потыкался носом, хитрец такой, и спрашивает:

— Откуда письмо, мама?

— Издалека, сынок.

— Пусти, а то они на речку уйдут.

— Иди, сынок, иди. Глаз с них,не спускай.

Побежал, у перелаза в траве несколько груш подобрал и был та­ков. А я вслед смотрю, думаю: «Ничего, вон фруктов сколько ест... Ножки ровненькие стали и живот тоже. Окреп мальчишка. Первый заводила в селе, бузотер... Доментий к нему хорошо относится, не оби­жает. Да и вся родня тоже. Тут ничего не скажешь, любят грузины детей, балуют. По мне, так даже слишком. Петька — парень бедовый, иногда чего не учудит, взгреть бы его хорошенько, так нет, и сами не трогают, и меня за руки хватают: «Будет тебе, Поля! На то он и ребе­нок, чтоб куролесить». От родной матери Петушка моего защищают. Смех!

Вернулась в дом, воду согрела, принялась посуду мыть, а сама все улыбаюсь чему-то... Слышу, свекровь в стену стучит сперва рукой — мягко, потом палкой. Домыла я посуду, пошла к ней.

— Ну, в чем дело, мама? Что стучишь? Так и дом разрушить не­долго.

— Почему сама посуду моешь?

Вот тоже хозяйка, никак не угомонится! Ноги напрочь отнялись, а все дела ищет: мне помочь или себя занять. Хоть посуду вымыть. В руках никакой чувствительности, хоть коли ее, хоть жги, так она из несчастья пользу для семьи извлекает — моет посуду в крутом кипят­ке, чище некуда! Иной раз засыпает над курящейся миской, видно, тепло действует. Вытащу ее руки, а они такие сырые и распухшие, что, кажется, вот-вот оторвугся от запястий и шмякнутся на пол.

— Пока я тебя подниму да пристрою,— говорю,— сама три раза перемою.

— Не могу, Поля, без дела, извожусь... Семьдесят лет покоя не знала, а тут лежи, как в гробу.

Раньше она частенько выбиралась из постели и. опираясь на стул или табурет, волоча парализованные ноги, тащилась на кухню. Случа­лось, свалится на полпути и лежит, пока кто-нибудь не набредет. Сколько раз дети на нее натыкались и втроем кое-как волокли назад.

— Тебя сегодня не дозовешься. Где была? — спрашивает.

— Нигде не была. Во двор выходила, в тени на скамейке поси­дела.

— С кем?

— Одна.

— Что там одной сидеть, полдеревни мимо ходит. Где дети?

— На речку побежали.

— Одних пускаешь?

— Петя с ними.

— А Доментий еще не приходил?

— Ты же знаешь, он бы к тебе заглянул.

— Да. Он бы заглянул... Переверни меня на бок и ступай, раз за­нята.

Наклонилась я к ней, дыхание придержала и кое-как на другой бок перевалила. Лицо у нее напряженное, жалкое, а тело беспомощ­ное, тяжелое. Выпрямилась я, дух перевела. У нее голос дрогнул.

— Посиди минут пять. Что-то тяжело на душе...

Я присела на стул, вздохнула, руки на коленях сложила.

— Все не приберет меня господь. Ни жить сил нету, ни умереть. Где справедливость?

— Какая уж тут справедливость!

— Ничего! Забывчив господь, нас у него много—просителей. Придет и мой черед, пришлет и за мной архангелов. Ты потерпи ма­лость, не торопи.

— Я не тороплю,— вздохнула я.— Живи сколько хочешь.

— Сколько хочу... Да такой жизни я нисколько не хочу. Обуза сыну. Думаешь, легко мне после всего, что между нами было...— Не смотрит на меня, лежит, как я ее к стене перевернула, и говорит в стенку; глаза' большие, будто остекленевшие, лицо напряженное, се­рое.— Одно хочу сказать: когда умру, сына моего не обижай.

— Ну вот еще, нашла мальчика! — отмахнулась я.

— Не дам тебе покоя, так и знай! Буду являться, изведу. Со свету сживу! Надоумил господь. Предупреждаю.

— Ладно, мать, не стращай. Я уж и так у вас пуганая.

— Три сына у меня... Дочерей не считаю. Доченьки на тебя боль­ную бросили, раз в месяц не приезжают узнать, что с матерью... Ма­ленький Георгий всегда как не наш был, ученый слишком. Не знала, глупый или умный, и сейчас не знаю. Джано — забияка, гордец. То изобьет кого, то обсмеет...— Помолчала, и голос размяк.— Отец, быва­ло, его накажет, загонит в погреб или работать заставит, а Доментий твой рядышком встанет. Я ему: «Ты-то куда, миленький? Ты-то зачем? Брат твой виноват, нашкодил!» А он обнимет брата, отвернется, слез­ки глотает... Иной раз Джано за его проделки не даю сладкого — саха­ру там или пеламуши, а наш тоже не притрагивается, терпит, хоть и любил пеламуши, дрожал, когда видел... Ты, может, думаешь, нароч­но свекровь мужа твоего нахваливает, подластиться хочет?

— Ну уж — подластиться! Ты да подластиться. Скажешь тоже!

— Кто-кто, а ты лучше других должна его знать. Думаешь, легко ему было жену с чужим ребенком в отчий дом привести?

Я привстала.

— Опять ты за свое, мама!

— Погоди! Сядь! Не за свое я. Видишь, твоя взяла. Я как червь, тяпкой перерезанный, а ты в моем доме хозяйка. Твой верх, Полина. Покуда сердце бьется и язык ворочается, дай сказать!

Присела я опять и руку ей на плечо положила, а плечо как камен­ное и дрожит. Жалко мне ее стало.

— Успокойся,— говорю.— Кто старое помянет, тому глаз вон!

— Пусть оба вон, а не забуду!j—вздрогнула и даже дрожать пере­стала.— Было время, когда утопиться хотела или с тобой что-то сде­лать. Не потому, что ребенок. Ребенок что? Записал на свое имя и вы­растил, доброе дело зачтется.— Она вдруг обернула ко мне серое лицо и, глядя страдающими глазами, простонала:—Всю жизнь в церкви лоб расшибаю, а в непорочное зачатие не уверовала. Пресвятую деву в гре­хе подозреваю. Такое уж у меня сердце черное, проклятое, ревнивое... А ты! Ты... Коли он тебя с ребенком подобрал, значит, любит. А коли любит, каково ему? Или у вас теперь все по-другому? Господи, вразуми меня!..

Назад Дальше