— Кому это? — спросила она.
— А тут есть кто-то еще? — Для пущей убедительности профессор встряхнул розу, и один из ее лепестков, побуревших по краям, отвалился. — Эго тебе.
— Очень красивая. — Она неохотно взяла розу. — Где ты ее раздобыл?
— У мистера Эстебана. Еще он хотел продать мне апельсинов, но я сказал, что у нас свои.
— И кто же я? — поинтересовалась она. — Как меня зовут?
Он прищурился.
— Иен, конечно.
— Конечно. — Прикусив губу, она подавила желание оторвать у розы венчик. Потом поставила ее в вазу на обеденный стол — ради профессора, но через час, когда она подала еду, он уже забыл, что купил ее. С аппетитом поглощая тигровые креветки, поджаренные на гриле, и тофу в соусе из черной фасоли, он оживленно говорил об открытке, которую они только что получили от старшей дочери, работающей в мюнхенском отделении «Американ экспресс». Сначала миссис Кхань внимательно изучила фотографию Мариенплац и только после этого перевернула открытку и прочла несколько строк на обороте. В них дочь обращала внимание родителей на странное отсутствие голубей.
— Мелочи часто застревают в голове, когда путешествуешь, — заметил профессор, приступая к третьему блюду — супу из горькой тыквы. Дети так к нему и не привыкли, но профессору с миссис Кхань он напоминал об их собственном детстве.
— Например?
— Цена сигарет, — сказал профессор. — Когда я вернулся в Сайгон после учебы, то уже не мог покупать себе «Голуаз», как раньше. Они стали казаться слишком дорогими. Что поделаешь — импорт!
Она грустно прислонила открытку к вазе. Когда-то они с профессором собирались после его выхода на пенсию объездить все самые знаменитые города мира. Единственным видом отдыха, который миссис Кхань для себя исключала, были морские круизы. Вода в большом количестве вызывала у нее страх. Она так боялась утонуть, что даже перестала принимать ванну, а когда мылась под душем, поворачивалась к струям спиной.
— Так зачем ты ее купила? — спросил профессор.
— Открытку?
— Нет, розу.
— Я ее не покупала. — Миссис Кхань тщательно подбирала слова, чтобы не слишком расстроить профессора, но ей не хотелось ему подыгрывать: пусть знает, что он сделал. — Это ты купил.
— Я? — изумился профессор. — Ты уверена?
— Абсолютно, — сказала она с удовлетворением, неожиданным для нее самой.
Профессор не заметил ее интонации. Он только вздохнул и вынул из кармана голубой блокнот.
— Будем надеяться, что это не повторится, — пробормотал он себе под нос.
— Думаю, вряд ли. — Миссис Кхань встала, чтобы убрать посуду. Убежденная, что роза предназначалась той, другой женщине, она все же хотела скрыть раздражение. На пороге кухни шаткая пирамида из четырех тарелок, супницы и пары бокалов вдруг оказалась для нее слишком тяжела. Фарфор разбился вдребезги на кафельном полу, зазвенели вилки и ложки, и профессор закричал из столовой:
— Что такое?
Миссис Кхань замерла, глядя на осколки супницы у своих ног. Среди них, в лужице бульона, мокли три тыквенных кругляша с начинкой из свинины.
— Ничего! — крикнула она. — Я уберу.
Вечером, когда профессор заснул, она поднялась к нему в кабинет. Картина, которую она оставила у его письменного стола, теперь была повернута лицом наружу. Миссис Кхань вздохнула. Если он так и будет поворачивать ее обратно, надо хотя бы поменять ей раму на что-нибудь более современное и подходящее. Она присела за стол между двумя стеллажами с несколькими сотнями книг на вьетнамском, французском и английском. Он хотел, чтобы книг у него было больше, чем он когда-нибудь сможет прочесть, и это желание усилилось после бегства из Вьетнама, откуда они не смогли увезти прежнюю коллекцию. На столе тоже лежали десятки разнокалиберных книг, и миссис Кхань пришлось разгрести их, чтобы найти блокноты с записями профессора обо всех ошибках, совершенных им за последние месяцы. Он посолил кофе и положил в суп сахар; когда позвонил телемаркетолог, он согласился купить пятилетнюю подписку на «Космополитен» и журнал для любителей стрелкового оружия; однажды он сунул кошелек в морозильник, превратив его содержимое в твердую валюту — так он пошутил, когда она его там обнаружила. Но никаких упоминаний о Иен не было, и, немного поколебавшись, миссис Кхань написала под последней заметкой: «Сегодня я назвал свою же-ну именем «Иен». — Она старательно воспроизвела завитки, характерные для почерка профессора, убеждая себя, что вносит эту поддельную запись для его же блага. — Больше такое не должно повториться».
На следующее утро профессор приподнял свою чашку с кофе и попросил: «Йен! Передай, пожалуйста, сахар». Через день, когда она подстригала ему в ванной волосы, спросил: «Что сегодня по телевизору, Йен?» Он называл ее именем другой женщины снова и снова, и вопрос, кто это такая, мучил ее целыми днями. Возможно, Йен была его детской любовью, или студенткой, вместе с которой он учился в Марселе, или даже второй женой в Сайгоне — он мог посещать ее по дороге из университета в те долгие предвечерние часы, когда якобы сидел у себя в кабинете, проверяя студенческие работы. Каждый раз, когда он путал ее с той женщиной, она писала об этом в его дневниках, но наутро он прочитывал ее фальшивые записи без вся-кого результата и вскоре опять называл ее Иен, пока ей не стало казаться, что она не выдержит и расплачется, если еще раз услышит это имя.
Скорее всего, эта женщина — просто фантазия, возникшая в расстроенном мозгу профессора, сказала она себе, застав его голым ниже пояса: он стоял на коленях у ванны и яростно оттирал свои штаны и нижнее белье под струей горячей воды. Обернувшись, профессор рявкнул через плечо: «Уйди!» Она отскочила, с перепугу хлопнув дверью. Никогда еще профессор не допускал такой потери контроля над собой и никогда не кричал на нее, даже в их первые дни в Южной Калифорнии, когда они покупали еду по льготным талонам, снимали дешевое жилье со скидкой и носили одежду с чужого плеча, собранную для них прихожанами церкви Сент-Олбанс. Это и есть настоящая любовь, думала она, — не задаривать розами, а каждый день ходить на работу и ни разу не пожаловаться, что ты вынужден преподавать вьетнамский как «унаследованный язык» иммигрантам и беженцам, которые уже знают его и просто хотят получить галочку за легкий курс.
Даже в самый страшный отрезок их жизни, когда они блуждали по лазурной океанской пустыне, простирающейся вокруг без конца и края, профессор не позволял себе повышать на нее голос. На пятый вечер единственными звуками, кроме плеска волн о борта, было хныканье детей и бормотание взрослых, молящихся Богу, Будде и своим предкам. Профессор не молился. Вместо этого он стоял на носу корабля, точно на кафедре, и успокаивал детей, сгрудившихся у его коленей в поисках защиты от вечернего ветра. «Этого не видно даже при дневном свете, — говорил он, — но сейчас мы с вами плывем прямиком к Филиппинам. Нас несет течение, которое было здесь испокон веков». Он повторял эту выдумку так часто, что даже миссис Кхань позволила себе в нее поверить — и верила вплоть до вечера седьмого дня, когда вдалеке наконец показалась скалистая полоса чужого берега. На скалах над каймой мангровых зарослей лепились хижины рыбацкого поселка, сооруженные будто бы из прутьев и травы. Увидев землю, миссис Кхань кинулась профессору на шею, перекосив ему очки, и бурно зарыдала, впервые на глазах у своих изумленных детей. Мысль, что все они выживут, привела ее в такой восторг, что у нее невольно вырвалось: «Я люблю тебя!» Такого она никогда не говорила прилюдно, да и наедине с профессором едва ли, и он, смущенный хихиканьем детей, только улыбнулся и поправил очки. Его смущение лишь усугубилось, когда они добрались до земли и местные жители сказали им, что это побережье Восточной Малайзии.
По какой-то причине профессор никогда не говорил о днях, проведенных в море, хотя вспоминал очень многое из того, что они пережили вместе, включая события, о которых она сама ничего не помнила. Чем больше она его слушала, тем сильнее становились ее опасения за собственную память. Возможно, они и вправду ели дуриановое мороженое, сидя в ротанговых креслах на веранде усадьбы, принадлежавшей владельцам чайной плантации. Но могли ли они кормить бамбуковыми побегами ручных оленей в сайгонском зоопарке? Действительно ли на центральном рынке их пытался обчистить карманник, шелудивый беженец из разбомбленной деревни?
Весна понемногу перетекала в лето. Миссис Кхань все реже и реже подходила к телефону и в конце концов выключила звонок, так что и профессор перестал на него реагировать. Она боялась, что кто-нибудь попросит позвать ее, а муж скажет: «Кого?» Еще более тревожной была перспектива, что он за-говорит с друзьями или детьми о Иен. Когда из Мюнхена позвонила дочь, миссис Кхань сказала: «Ба чувствует себя неважно», однако в детали вдаваться не стала. С Винем она говорила откровеннее, понимая, что все, услышанное от нее, он передаст остальным детям по электронной почте. Всякий раз, когда он оставлял ей сообщение, она слышала на заднем плане другие звуки: или бубнил телевизор, или сигналили машины, или масло шипело на сковородке. Он звонил ей по сотовому, только когда делал что-нибудь еще. Несмотря на всю ее любовь к сыну, он казался ей малосимпатичным человеком; она не скрывала этого от себя и огорчалась вплоть до того дня, когда перезвонила ему и он спросил: «Ну что, решила? Будешь увольняться?»
Прежде чем он погрузился в воспоминания, она читала ему биографию де Голля и до сих пор держала палец на последнем прочитанном слове. Ей не хотелось думать об утраченном доме, и она не помнила, чтобы говорила что-нибудь подобное.
— Дворники или бутылка? — спросила она.
— Бутылка.
— Тогда мне так показалось, — солгала она. — Я не слышала этого звука много лет.
— Мы его часто слышали. В Далате.
— Профессор снял очки и протер их платком. Когда он ездил на этот горный курорт как участник конференции, она была беременна и потому осталась в Сайгоне. — По вечерам ты всегда ела мороженое на улице, — продолжал он. — Но в тропиках трудно есть мороженое, Иен. Разве что в комнате с кондиционером, иначе не успеваешь получить удовольствие.
— От молочных продуктов расстраивается желудок.
— Если берешь стаканчик — оно быстро превращается в суп. Если рожок — течет по руке. — Он с улыбкой повернулся к ней, и она увидела в уголках его глаз клейкие капельки слизи. — Ты обожала эти шоколадные рожки, Иен. Просила меня держать их, пока ты ешь, чтобы самой не запачкать руку.
В саду зашелестела бугенвиллея — возможно, первый признак возвращения Санта-Аны. Тон ее голоса поразил и ее саму, и профессора, который уставился на нее, разинув рот.
— Это не мое имя. Я не та женщина, кто бы она ни была, если она вообще существует.
— Что? — Профессор медленно закрыл рот и снова надел очки. — Тебя зовут не Йен?
— Нет, — сказала она.
— Тогда как?
Она не была готова к этому вопросу: ее волновало лишь то, что муж зовет ее чужим именем. Общаясь между собой, они предпочитали ласковые прозвища — она звала его Ань, он ее Эм, а при детях они называли друг друга Ма и Ба. Свое настоящее имя она обычно слышала только от друзей, родственников и чиновников или из собственных уст, когда представлялась незнакомцу — в известном смысле это происходило и сейчас.
— Меня зовут Са, — сказала она.
— Я твоя жена.
— Правильно. — Профессор облизал губы и вынул блокнот.
— Тебе что, снова все объяснять? — Она туго намотала на палец телефонный шнур. — Я никогда не уволюсь.
Повесив трубку, она вернулась к прежнему занятию — менять простыни, которые профессор обмочил прошлой ночью. Голова у нее гудела от недосыпа, спина болела от домашних трудов, а душу точило беспокойство. С наступлением ночи профессор не давал ей спать разговорами о том, как мистраль продувает насквозь узкие кривые улочки Лепанье (на одной из них, в полуподвале, он жил в свои марсельские годы) или как усыпляюще действует скрип сотни ручек во время письменного экзамена. Он говорил, а она разглядывала тусклые блики фонарей на потолке и вспоминала яркую Луну над Южнокитайским морем — при ее свете она даже в полночь видела испуг на лицах своих детей. Как-то раз она считала, сколько машин проехало по улице, прислушивалась к рокоту их моторов и мечтала заснуть, и вдруг профессор тронул ее в темноте за руку. «Закрой глаза, — мягко сказал он, — и ты услышишь, как шумит океан».
Миссис Кхань закрыла глаза.
Пришел и ушел сентябрь. Миновал октябрь, и с восточных гор задули ветра Санта-Ана. Стремительные, как движение на скоростной автомагистрали, они ломали стебли египетского папируса, который она посадила в глиняных горшках рядом со шпалерами. Она больше не отпускала профессора гулять одного и ходила за ним следом, но так, чтобы он не заметил: метрах в пяти, придерживая шляпку, чтобы ее не сдуло. Когда ветер стихал, они выходили в патио и читали. В последние месяцы профессор взял привычку читать медленно и вслух. С каждым днем он читал все громче и медленнее и как-то под вечер, в ноябре, остановился посреди фразы так надолго, что тишина выдернула миссис Кхань из тисков последнего романа Чиун Яо. — В чем дело? — спросила она, закрыв книгу.
— Я пытаюсь прочесть эту фразу уже пять минут, — сказал профессор, не отрывая взгляда от страницы. Он поднял глаза, и миссис Кхань увидела в них слезы. — Я схожу с ума, да?
С тех пор она стала читать ему в свободное время. Он выбирал книги на научные темы, для нее совершенно неинтересные. Она умолкала, когда он начинал говорить о прошлом: как он волновался при первой встрече с ее отцом, во время которой она сидела на кухне, дожидаясь, пока ее представят; как на их свадьбе он чуть не упал в обморок из-за жары и тесного галстука; как три года назад они вернулись в Сайгон и не сразу нашли свой старый дом на улице Фантханьзян, потому что ее переименовали в Дьенбьенфу. Сменив хозяев, Сайгон сменил и названия, но они не могли заставить себя называть его Хошимином. Таксист, который привез их из гостиницы к дому, тоже предпочитал старый вариант, хотя этот молодой парень не мог помнить то время, когда город звался Сайгоном официально.
Они припарковались за два дома от своего прежнего жилища и не стали вылезать из машины, чтобы случайно не наткнуться на его нынешних обитателей: после захвата власти коммунистами его заняли какие-то партработники. Увидев, как плохо эти чужаки ухаживают за домом, они с профессором едва смогли унять нахлынувшие на них гнев и тоску. При свете единственного фонаря на стенах были видны ржавые потеки — это плакала под муссонными дождями железная решетка веранды. Пока они сидели, слушая, как скрипят по стеклу дворники, мимо проехал на велосипеде запоздалый массажист; чтобы возвестить местным жителям о своем появлении, он встряхивал стеклянную бутылку с галькой.
— Ты сказала мне, что это самый одинокий звук на свете, — добавил профессор.
Вечером, когда они легли спать и его дыхание выровнялось, она включила ночник и, перегнувшись через мужа, достала блокнот, прислоненный к будильнику. Его почерк превратился в такие каракули, что ей пришлось дважды внимательно пройтись глазами по зигзагам и закорючкам, которыми была заполнена страница с загнутым уголком. Внизу она с трудом разобрала следующее: «Положение ухудшается. Сегодня она заявила, что я назвал ее чужим именем. Надо смотреть за ней получше… — тут она лизнула палец и перевернула страницу, — потому что она, видимо, уже не помнит, кто она такая». Миссис Кхань резко захлопнула блокнот, но ее муж, свернувшийся калачиком, даже не шевельнулся. Из-под одеяла попахивало потом и серой. Если бы не его спокойное дыхание и тепло, исходящее от его тела, профессора можно было бы принять за мертвого, и на одно мгновение, мимолетное, как дежавю, ей захотелось, чтобы он и вправду умер.