— И ему тоже хочешь челюсть сломать?
— Ага. И всем, на него похожим.
— Поэтому ты и уехал, — сказал Артем.
— Устал я.
За окном кружились снежинки, особенно вокруг фонарей. Я увидел дворника, который неторопливо подметал тротуар. Ему было лень играть с ветром, он просто разгонял метлой листья и шел, как будто гордый ледокол в Антарктике. Вот дворник подошел к фонарю, остановился и долго и задумчиво смотрел на него, подняв к свету немолодое, заросшее седой бородой лицо. На мгновение показалось, что дворник превратился в городового, из сказок, а вернее из далекого-далекого прошлого. Что он сейчас вытащит откуда-нибудь лестницу и пойдет вдоль тротуара, зажигая фонарь один за другим. Перед ним будет темнота, а за спиной — свет. И чем дальше он будет идти, тем светлее будет путь и тем меньше останется темноты. Вроде бы логично, черт возьми. Главное, чтобы городовой не упал. И тогда, может быть, день одолеет ночь!
Глава четвертая
Эти ночи, проведенные в тишине.
Эти ночи бегства от позорного прошлого, и ведь даже не в погоне за светлым будущим, а простого животного бегства. В никуда.
Эти ночи, о, как вас мало! И как пользуетесь вы моей незащищенностью, моей человеческой слабостью перед воспоминаниями, перед тем, что бы, лежа в кровати, поднимать пласт за пластом прошлого, разгребать грязь мыслей, зарываться все глубже и глубже в мир, который еще совсем недавно был во мне, а я был в нем.
Воспоминание — штука изменчивая. Гибкая, как страстная девушка. Выполнит любую твою прихоть, повернется то так, то этак, захочешь романтики — вот тебе романтика, захочешь страсти — пожалуйста, захочешь быстро, не замедляя темпа, пронестись галопом, не замечая подробностей и кривым мечом отсекая лишнее — без проблем. Любая ваша прихоть, как говорится.
Я приехал в Москву в девяносто девятом, незадолго до того, как весь мир взорвался «миллениумом». Сильные мира сего в честь неумолимо наступающего тысячелетия строили стеклянные пирамиды, запускали маркированные спутники, которые своим специально запрограммированным пиканьем должны были известить любое разумное существо Вселенной о том, что мы тут, на Земле отмечаем; готовились миллионами фейерверков превратить зимнюю ночь в яркий незабываемый день, собирались сделать Таити, Кипр или еще какую-нибудь теплую страну Центром Встречи Миллениума, в общем, готовились сами, подготавливали других и грозили пальцем тем, кто подготавливаться не собирался.
Даже едущие в седьмом плацкартном вагоне поезда Львов-Москва целиком и полностью окунулись во встречу нового тысячелетия. Хотя дверь туалета не запиралась, и приходилось справлять нужду в экстремальной позе, хотя от воды странно пахло, да и оставался странный осадок, хотя топили нещадно, словно собирались нас всех поджарить, как куриц, а потом продавать, выдавая за шаурму — праздник у людей был в душе, в самом сердце. И они пили всю ночь напролет, пели песни под слегка расстроенную гитару, звали кондуктора (многоуважаемый вагоноуважатый, кричали ему со всех сторон), плакали над тяжелыми воспоминаниями, кричали на детей, чтоб спали, а не прыгали по верхним местам, и внимательно слушали пожилых людей, которые вещали о том, что жить раньше было весело, жить было хорошо. В подобном адовом пекле, в непонятном каком кругу (бедняга Алигьери и в страшном сне не мог себе представить подобное) царило настроение всеобщего, всенародного, всепланетного праздника. И, положа руку на сердце, здесь праздновали лучше, чем во всем остальном мире. Людям, для которых в то время сотовый телефон казался выдумкой из фантастического фильма, а спирт в пластиковой полторашке за пятнадцать рублей — совершенно нормальным явлением, было наплевать на то, что растет доллар, на то, что растет преступность, на голодающих детей в Африке, на то, что с наступлением Нового года все компьютеры могут выйти из строя, рухнут все самолеты, сработают все красные кнопки всех ядерных ракет мира. Большинство из них никогда в жизни не видели компьютеров и не летали на самолетах. Они были счастливы в этом тесном, чадящем жаром, людским потом, перегаром, запахами рассола и залежалой жареной курицы седьмом вагоне. Они были счастливы пить, петь, слушать стук колес, смотреть и обсуждать названия затерянных в темноте станций, мимо которых проезжали не останавливаясь, либо останавливались на секунду, чтобы затем поехать вновь. И это было их вселенское миллениумное счастье.
Я лежал на верхней полке где-то в середине вагона, как мне казалось в самом центре неугасающего ночного праздника, и мои мысли были тогда только об одном — чтоб не сперли новенький фотоаппарат, купленный на последние сбережения как раз для Москвы. Я еще тогда не знал, что о работе по профессии придется забыть почти на год, да даже если бы и знал — фотоаппарат было бы жалко. Ведь ежу понятно, что любой из этих добрых и веселящихся людей (насколько бы добрый и насколько бы веселящийся он не был), легко и без угрызений совести сопрет дорогую аппаратуру, едва только заподозрит, что тот лежит не на своем месте. И не украдет, а именно сопрет — тихо, оглядываясь, стерев на мгновение улыбку с лица — таково воспитание нашего человека, и ничего не поделаешь. Подо мной обсуждали выборы в Думу, Ельцина, «левые» шоколадки «Баунти», у которых вместо кокосовой стружки внутри обнаружилась какая-то молочная жидкость, новый альбом Пугачевой и старый альбом Киркорова. Слышался звон стаканов, терпкий запах водки смешивался с вареными яйцами, курицей, оливье и настойчиво лез в ноздри. Наручные же часы (механические, хоть и из Китая, служили мне до прошлого лета, пока не утонули в мутном Сочинском море), отсчитывали время до приезда в Москву с мучительной и ленивой медлительностью.
Потом по узкому проходу, цепляя ноги, прошел кондуктор, который час или два назад пил вместе со всеми, костерил по чем свет стоит и новую российскую власть и цены на хлеб и американцев и сломанный замок в туалете. Тогда он был в белой майке на голове тело, лоб и щеки его блестели от пота, пил, не чокаясь, и не закусывая «за мильениум» — а сейчас накинул синий китель, прикрыл лоб фуражкой и набил рот жвачкой. По плацкарту разнеслось его зычное: «Москва! Через сорок минут подъезжаем! Собирайтесь!». Везде, где его просили пропустить контрольную, он останавливался и пил на прощанье, но уже не водку, а пиво или коньяк, потому что, однако, Москва!
Приезжали в пять утра на Казанский. После остановки поезда я долго стоял в длинной цепочке выходивших. Мне казалось, что я маринуюсь в стороннем перегаре с приправой из запахов долгой поездки, и еще в душном запашке из приоткрытой двери туалета (несло хлоркой, да еще как несло!), и в общей духоте, которая давила нестерпимо. А ведь одет был по-зимнему, теплая шапка на затылке давила. И желание было одно — быстрее освободиться отсюда! Выскочить! Выпрыгнуть! А по цепочке бродили оживленные поздравления, пожелания, обмен адресами и телефонами, кто-то сзади передал кому-то спереди бутылку дорогого коньяка: она была теплой на ощупь и пустой наполовину. Тесный мирок вагона рассеивался, где-то впереди брезжил бледный утренний свет, и вроде даже холодный воздух щекотал ноздри. Я же не мог поверить, что все эти люди едут в Москву. Мне по наивности (а, может, и по молодости лет) казалось, что в Москве живут совсем другие люди. Этакие полубоги. Они высокие и красивые: в основном высокие — это мужчины, а красивые — женщины. Они хорошо и стереотипно одеваются в дорогие костюмы, ездят на дорогих машинах, немногословны и высокомерны, а еще постоянно куда-то торопятся. Ведь в Москве нельзя не торопиться, иначе опоздаешь, иначе поговорка «время — деньги» обратится для тебя в горькую правду. И вот я стоял в очереди, смотрел на выходящих и убеждал себя, что они не москвичи. Они, так, приезжие, вроде меня, гости на пару дней, заглянули, чтобы отметить приход нового тысячелетия. Ведь не могут же они остаться здесь навсегда, ходить по улицам столицы, ездить в ее метро, суетиться, как все, обедать в «Макдональдсе». Нет! Они все уедут после Нового Года. А те, настоящие, москвичи останутся. И вздохнут потом спокойно.
И потом я добрался до выхода, соскочил на платформу, огляделся и торопливо зашагал по столичной земле. Где-то в Москве меня ждал одноклассник Гоша, который клятвенно обещал не спать, а в случае моего опоздания, даже опоздать на работу. Он работал старшим администратором в каком-то парфюмерном магазине, и поэтому задерживался систематически. Три дня назад Гоша по телефону подробно объяснил, как до него добраться. Дело несложное.
За спиной остались гулкие соседи по поезду, я вышел на улицу. А на улице не было никакой вечно суетливой жизни. Тишина там была, вот что. Серый полумрак предрассветного утра, который неуверенно и без охоты разгоняли несколько фонарей. Я дугой обошел таксистов, миновал ряд приземистых ларьков, свернул пару раз, разыскивая дорогу, и угодил в какой-то совсем невероятный участок мира.
Под ногами лежал нетронутый, недавно выпавший снег, а с неба сыпал еще — тихо-тихо, неторопливо. Ветра не было. Метров через пятьсот начинались многоэтажки — обыкновенные, кирпичные — смотрели на меня темными окнами. За окнами еще спали. За окнами, видимо, пока не собирались вставать и суетиться. Я застыл от неожиданности. Словно в другой мир попал. Людей вокруг что-то не наблюдалось, несколько автомобилей в стороне занесло снегом. Видимо, я попал в тот редкий момент, когда жители прошлого дня уже заснули, а жители дня будущего еще не проснулись. Когда жизнь даже в мегаполисе замирает, чтобы отдышаться, а потом снова помчаться галопом. Я сделал несколько шагов и услышал, как под ногами по-деревенски скрипит снег.
Тогда я направился к трассе. Там только что проехала снегоочистительная машина. Бетонный прямоугольник с косым козырьком оказался остановкой, возле нее я приметил человеческую фигуру.
— Извините, — заторопился я, потому что ноги стремительно мерзли, а нос и щеки начинало покалывать (как потом выяснилось, в то предрассветное утро в Москве было минус двадцать семь), — извините, вы не подскажите?..
Человеческая фигура при ближайшем рассмотрении оказалась женщиной в дубленке и в огромной кроличьей шапке. Она стояла неподвижно, словно памятник, стоило ее окликнуть, повернулась всем телом.
— Не подскажите, — еще раз попросил я, и, не успев озвучить вопроса, вдруг подумал, что вот сейчас, в этот самый миг столкнусь со знаменитым московским равнодушием. Что женщина мне сейчас ничего не подскажет и вполне возможно, что даже не снизойдет до общения, отвернется, или оценит презрительным столичным взглядом — мол, понаехали тут — и я почувствую себя низшим из провинциалов.
Поэтому я заторопился, затараторил:
— Не подскажите, где здесь ходит сто первый автобус? Я запутался совсем! Что-то тут с остановками у вас какие-то проблемы.
«У вас» — вот оно, мерзкое словосочетание приезжих. Я мысленно втянул голову в плечи.
Женщина шмыгнула и переспросила хриплым, прокуренным голосом:
— Сто первый?
Я энергично закивал.
— Ну, это несложно. Вон, сзади вас, где труп.
— Где кто? — я обернулся так резко, что едва не упал. И столкнулся с той суровой жизненной действительностью, которая имеет обыкновение вытаскивать за шиворот из мира грез, нисколько не церемонясь и не спрашивая, хотите вы того или нет. Действительность оскалилась вмерзшим в мостовую бомжем. Словно скелет старого пирата из «Острова сокровищ», правой рукой бомж указывал мне на остановку. Пальцы на руке были синими и набухшими. Да и любой участок голого грязного тела, что мне удалось разглядеть, был синим и набухшим. Только лицо, запрокинутое к серому небу, оказалось белым-белым, потому что его равномерно присыпало снежком. Снежинки и сейчас продолжали оседать на нем, падали в приоткрытый рот, на глаза.
Я вновь обернулся к женщине. Она хмурилась и перетаптывалась с ноги на ногу.
— Извините, — сказал я, — а во сколько у вас автобусы начинают ходить?
— У нас — с шести, — ответила женщина и добавила, — не волнуйтесь, до шести уберут.
И в этот момент я понял, что мое первое свидание с Москвой можно считать состоявшимся…
Глава пятая
Брезентовый приехал в полпятого утра. Сверлил меня сонным глазом, будто проверял на профпригодность, спрашивал про удочки, накопал ли я червяков и купил ли, как требовалось, большие резиновые сапоги. Я лениво отшучивался и одевался в коридоре, чтоб не разбудить Артема. В сонливой полудреме я ужасно жалел, что согласился пойти на рыбалку.
Три дня назад в гостях у Толика возник спонтанный разговор о местной фауне. Конкретнее — о нерпе. Сидеть пришлось на кухне, потому что в единственной комнате спал единственный же сын Коленька, которому недавно исполнилось полгода. Кухня была типовая, узенькая, забитая так, что места для простора было метра два в центре, этакий пятачок с желтым истертым линолеумом. На взгляд, в подобном метраже с трудом уместились бы двое, а на практике вышло так, что поставили вместе две табуретки — на них тарелку с креветками и пиво, а сами расселись кругом — пять человек. И хотя было тесно и душно (причем душно в том классическом понимании, когда дышать совершенно нечем, а по полу гоняет холодный до дрожи сквозняк), я ел вместе со всеми, пил из керамической кружки от «Икеи» и мне было необъяснимо, противоестественно хорошо.
Помимо меня, Артема, Брезентового и Толика, сидела еще его жена, Катя, симпатичная, большеглазая, с пышными рыжими кудрями и огромными темными глазами. Отец у нее был грек, а мать — армянка, от союза их возникла столь жгучая смесь, что первое время отвести глаз было совершенно невозможно. Шальной мыслью при первой встрече я подумал, что такой красоте грех пропадать здесь, у черта на куличиках, но потом же сам себя и одернул. Не грех, черт возьми! От них с Толиком такая любовь искрится, что хоть конец света — а они будут счастливы. Так зачем же ломать счастье, зачем искать журавля в северном небе?..
Под пиво и креветки развязались языки, пошел оживленный перекрестный разговор — одни перебивали других, третьи разговаривали с четвертыми, и наплевать было на пятых. Я провел в городе всего неделю, однако уже не чувствовал себя чужим. Даже сверлила мысль купить здесь однокомнатную квартирку и продлить свой нечаянный отпуск минимум на полгода. А потом мотаться сюда осенью или зимой, отдыхать душой и телом, грибы собирать, ягоды, на лыжах кататься. Чем не курорт?
В самый разгар вечера Брезентовый перетянул на себя внимание, громко и со свойственным ему задором рассказывая о том, как однажды пошел он на рыбалку и поймал нерпу. Дело было поздней осенью, говорил он, снег то выпадал густыми мокрыми хлопьями, то обращался в холодный дождь. Всюду такая слякоть, что ноги проваливались едва ли не по колено. Холодно — жуть. Взял с собой Брезентовый удочку, сеть и бутылочку водки, для согревания. Пришел на озеро, когда только расцвело, закинул, значит, сеть, приладил удочку, колокольчик и принялся усиленно согреваться. На вопрос, а зачем вообще он поперся на рыбалку в такое время, Брезентовый весомо отвечал, что, мол, так надо. Душа рыбака требует ловли! Ей, душе то есть, совершенно наплевать, какая на улице погода. Это как зуд — пока не почешешь, будешь ходить и маяться. В общем, продолжал Брезентовый, в тот самый миг, когда вроде бы что-то там заклевало, вдруг повалил густой-густой снег. Ветра не было, просто бесшумно накрыло такой плотной пеленой, что не стало видно даже другого берега озера. Снег таял, едва касаясь земли, а над озером поднялось густое облако пара. Брезентовый засобирался, не видя смысла рыбачить дальше (да и водка закончилась, честно говоря, а без нее душа как-то и не зудела), и когда потянул из воды сеть, почувствовал, что в ней кто-то барахтается. Кто-то довольно крупный. Брезентовый, в ожидании улова, потащил сильнее. Когда жертва показалась на поверхности, Брезентовый сначала не смог разглядеть из-за снега, а когда подтащил ближе — ахнул! В сетях барахталась серая балтийская нерпа!.. В этот момент встрял Толик, который резонно поинтересовался, откуда Брезентовый определил, что нерпа именно балтийская, а не, скажем, каспийская. Брезентовый парировал, что довольно хорошо разбирается в нерпах, потому что, собственно, биолог по первому высшему. Тогда встрял Артем, спросивший, а откуда в местных озерах взялась балтийская нерпа, если такие нерпы водятся, собственно, на Балтийском озере? Брезентовый разозлился, мол, в наших озерах чего только не водится, и тут же начал рассказывать о том, как однажды поймал странную рыбу, чешуя у которой переливалась всеми цветами радуги, а хвост был длинной почти двадцать пять сантиметров. Тут с ним никто спорить не стал, потому что видели все. А про нерпу вдруг вставила Катя: «А я знаю, чем закончилась история! — сказала она, — и молвила Брезентовому нерпа человеческим голосом! Отпусти меня, говорит, к детишкам, и я исполню любое твое желание! И пожелал Брезентовый новую машину, чтоб с нулевым пробегом и сразу зимними шинами!..». Под дружный хохот Брезентовый побагровел, пообещал хохочущим кару небесную и не встречать их больше в аэропорту, потом схватил меня под локоть, и доверительно глядя глаза в глаза, принялся уговаривать пойти с ним на рыбалку. На то самое озеро, где он выловил балтийскую серую нерпу. Брезентовый приводил кучу весомых аргументов, почему именно я (как незаинтересованное лицо) должен пойти с ним, заманивал уютным костерком и шашлычками на берегу, и я все-таки согласился, результатом чего через три дня стало мое пробуждение в полпятого и тихое одевание в коридоре.