С любимыми не расставайтесь - lina.ribackova


Николай Остроумов

«С любимыми не расставайтесь»

ПОВЕСТЬ

Прострация!

Сколько раз касалось его слуха это слово, да и сам он иногда, при случае, так сказать, для придания речи большей интеллектуальности, прибегал к нему, но как-то так, воспринимая его отстраненно, не очень-то вдаваясь в суть, им выражаемую. А вот теперь его состояние было яркой иллюстрацией к тому, что обозначается таким эффектно звучащим словом.

Максим Петрович медленно возвращался к смыслу окружающего его мира, заторможенно осознавая себя живым, мыслящим. Существом, которому больно и которому… стыдно. Вот так, первым чувством после накатившей слабости и полного безразличия оказалось это будоражащее совесть состояние — стыда. Или вины?!

И еще не очень уверенно, но все больше и больше проникаясь гневом к себе, он стал тихонько шептать, тем самым признавая грех за собой и как бы сбрасывая хоть толику тяжести с души:

— Как ты мог! Как же ты мог, Максим Петрович!

— Стыдно! Ох, как стыдно!

Он приехал в Кисловодск в полдень. Приехал, к сожалению, не как бывало — энергичный, бодрый, переполненный желанием отдохнуть, отключиться от каждодневных на износ трудов. Два перенесенных инфаркта обуздали его энергию, сделали узкими, осторожными желания. Но тем не менее он приехал с оптимизмом и надеждой в душе, правда, хорошо темперированными лечащими врачами.

Пусть в этом оптимизме и было немного игры, но как бы то ни было, а он радовался встрече с уютным, приветливым городом, с удовольствием отмечая приметы нового, мечтал поскорее добраться до места — оформиться, хорошо пообедать (после выхода на пенсию он вдруг понял, как много приятностей может заключать в себе отменно приготовленный обед или чуточку деликатесный ужин) и начать набираться сил, укреплять сердечную мышцу, тем более, что все эти скромные мечтания были вполне реальными — путевка у него была в первоклассный, можно сказать, избранный санаторий.

Хорошее его настроение то и дело подпитывалось: и в дороге попался уважительный, терпеливый таксист, сразу, видать, смекнувший, что везет человека больного, которого легко обидеть, огорчить неосторожным словом; и в санатории оформили любезно, а самое главное — мгновенно. Слава богу, успел он и на обед и остался им доволен. И, наконец, после душа, утомленный порядком, но все так же оптимистично настроенный, он уснул, не отягощенный никакими дурными размышлениями.

То ли снилось ему это, то ли происходило наяву, только ощутил он, как к руке его, лежащей поверх одеяла, прикоснулась легкая женская рука, на секунду-другую задержалась на ней и как бы нежно погладила.

Усилием воли он сбросил с себя остатки сна и… смутился. Женщина была настоящей — элегантная, стройная, хотя и далеко немолодая. Почему он воспринял ее именно такой — элегантной, ведь на ней был врачебный наряд — белый свободный халат и белая же шапочка? Что придавало ей эту элегантность? Манеры, осанка? Мой лечащий врач, сообразил он, не отрешаясь, однако, от смущения и чувства неудобства. Она заметила его состояние и обезоруживающе улыбнулась:

— Зорин! Максим Петрович! Господи, да проснитесь же! Ну! Здравствуйте!

Он ничего не понимал и только неуверенно и близоруко щурился. Наконец сообразил надеть очки, но и это не помогло как-то определиться.

А она уже откровенно и радостно смеялась:

— Ах, вот оно что — не узнаете? И очки не помогают? А когда-то клялись любить вечно!

Господи, каким родным, каким близким повеяло на него. Он минуту-другую всматривался в лицо этой улыбающейся женщины, и вдруг его пронзила острая боль, боль, рожденная разом нахлынувшим прошлым. Начался тяжелый приступ.

…Приступ сняли. Сколько было хлопотавших вокруг белых халатов, он и не помнит, четкое восприятие вернулось к нему лишь когда отпустила, чуточку высвободила из ватных тисков эта самая прострация. И удивительно, когда отступила на задний план и боль физическая, и боль воспоминаний, все яростнее стало подниматься в нем чувство стыда, и он твердил и твердил, беззвучно выкрикивал, точно заклинание:

— Как ты мог! Максим Петрович, как же ты мог!

Не узнать, не почувствовать, не угадать шестым, седьмым… каким там еще чувством. Женщину, которая стала его судьбой, вернее, так и не стала судьбой, женщину, которой поклялся в вечной любви и которую потом тщетно искал и искал. Вечную муку и боль своего сердца!

Он не мог понять, перед кем ему более стыдно — перед Надеждой (все эти длительные годы он видел в светлом имени ее некий магический смысл — он верил, надеялся в глубине души, что не уйдет из этого мира, не отыскав её, если она только еще жива) или перед собой, перед своей как бы поставленной теперь под сомнение верностью и преданностью.

Необыкновенной, какой-то удивительно живой помнится ему та весна. Сорок шестой! Зимой он, демобилизованный офицер, становится секретарем райкома партии. В Подмосковье. У него было такое чувство, что в районе своем он свернет горы. Ну, горы не горы, а хлеба будет вдоволь у всех. И молока, и мяса, а уж о картошке и говорить нечего. Одним словом, установка ясна — даешь изобилие!

Весна пришла дружная, теплая. Точно по заказу выпадали дожди — и мощно всходили яровые, тучнели луга, цвели, окутывая всё вокруг радостным белым дымом, яблони. Он видел на лицах сельчан радость, в работе их было что-то яростное, одержимое. Сам Зорин, точно проклятый, мотался по району. «Секретарь партийный должен знать все и все уметь!» Кто же, кто тогда впечатал в него это представление о партийном руководителе, о сущности его работы?

…Не помнит Зорин, сам ли попросил принять его, или вызван был в обком партии?

Пришлось подождать в приемной, пока разрешили войти к первому.

— Здравствуйте, Борис Иванович.

— Здравствуй, здравствуй, Зорин! Что новенького?

А новенького к тому моменту, ой, имелось. И не очень жаждал Зорин на эту тему распространяться. Потому и тянул с ответом. Борис Иванович усмехнулся:

— Ну давай тогда прямо с ЧП и начинай. Дошли до меня слухи, а точно не знаю…

Зорин вздохнул:

— Точно?.. Если точно, то лишился, считай, мой район одного колхоза. Цыганского.

— Как так? Ведь хвастали они, что покажут себя.

— Показали! Лучше некуда показали!

Эх, цыгане, цыгане. Два года, как осели они на землях разрушенного немцами колхоза. Попервоначалу вроде взялись работать. Правда, работали мужики. Жены, те по всему району шныряли — гадали, подаяние клянчили.

Весной этой не хватило у колхоза семян для ярового клина. Ну не хватило — не хватило, у многих такое случалось. По разнарядке райисполкома выделили цыганскому хозяйству две тонны семенной гречихи. Через два дня председатель их доложил — гречиху посеяли. А еще через две недели сам лично явился к Зорину — расстроенный. И объявил: семена дали плохие, всходов нет.

— То есть как это нет? — поразился Зорин. — Везде есть, а у тебя нет?

— Нету! Хлебом клянусь, детьми клянусь, — рванул председатель ворот рубашки. — Обманули нас. Помоги, Петрович. Скажи, чтобы дали ячмень или овес! Это как раз по нашей земле.

Зорин с решением не спешил:

— Завтра у тебя агроном будет, — сказал председателю, — он посмотрит, проверит, тогда и решим, что делать.

На том и расстались.

Агроном через день доложил: гречиху посеяли, а всходов действительно нет. Сам, мол, проверял поле — грядки разрывал. Семена есть — а всходов как не бывало.

С недоверием слушал Зорин агронома — а ну как опоили его цыгане, пришла ему мысль. Попросил он съездить в колхоз уполномоченного КГБ Данилова. Тот закончил Тимирязевку, агроном-полевод, он-то и разобрался во всем.

Оказывается, по приказу председателя гречку прорушили: крупу меж собой поделили, а шелуху посеяли.

На следующий день райком поручил прокурору привлечь виновных к ответственности. Прокурор выехал не сразу, дня через три. Вернулся из колхоза обескураженный — цыгане с места снялись и скрылись в неизвестном направлении.

Так обвели Зорина, фронтовика, вокруг пальца, словно мальчишку. Стыдно признаваться в этом, а ничего не поделаешь — надо.

Секретарь обкома слушает, и рот в иронической усмешке кривит. Не успел от одного стыда Зорин оправиться, Чернов ему новый преподнес.

— В селе Красном солдатская вдова в шалаше с четырьмя детьми живет. Куда ни стучалась за помощью — везде отказ. Почему? — спрашивает.

Зорин развел растерянно руками.

— Не знал я этого, Борис Иванович, приеду — разберусь.

И вот тут-то и припечатал его Чернов спокойно и жестко:

— Секретарь райкома должен знать все. И про колхоз цыганский, и про вдову бездомную…

Да уж, весна та была памятной. Самая яркая и для нынешнего времени жуткая картина, возникающая в памяти, — женщины, впряженные в плуг. На людях зачастую пахали. Зорин сам не раз впрягался вместо ломовика. И не для агитации, а потому, что жаль становилось чью-нибудь мать или безрукого калеку. Однажды увидел, как мать боронует поле вместе с сыном своим, совсем еще мальчонкой. Подошел, остановил их, а мальчишка такими страшными глазами уставился, что завыть бы впору — что объяснишь детским глазам, в которых застыла вековечная усталость?

После того случая Зорин решительнее стал наседать на область — просил, умолял, требовал, выколачивал трактора.

Ох, этот весенний клубок, намоталась на него уйма забот — одна первоочередное другой. Тут пахота на людях глаза выедает, душу рвет на части, тут цыганский фокус будь любезен расхлебывай, тут тебе бандиты в лесах, от которых жителей защитить надо.

И везде и всюду райком — ответчик. А уж где ты время на все про все выищешь — твое, как говорится, личное дело.

Вспомнилось Зорину, как пришлось ему на одно поле десять дней подряд по утрам ездить. А дело было так — спустили из области план раннего боронования зяби. Но колхозники-то привыкли к другой практике — и воспротивились. Пришлось собрать председателей, агрономов, районный актив и прочитать популярную лекцию. Выслушали, а потом заявили — неубедительно все это.

— Ах, так, — разозлился Зорин, — ну что ж, будем убеждать на практике!

На следующий день в одном из колхозов десятигектарное поле, занятое озимыми, разделили поровну. Половину решили пробороновать, оставшуюся часть не трогать, чтобы было с чем сравнить.

Когда приступили к боронованию, председатель подхватил бригадиров и перекрыл путь трактору, истошно крича:

— Не пущу! Через мой труп проедешь, подлец!

Мужики его тоже загалдели.

— Какой дурак это придумал?

— Деды наши никогда не боронили весной!

Кое-как задавил этот «бунт» силой своего положения Зорин. Хотя, отдавая распоряжение бороновать, сам до конца не был убежден, что правое дело делает, — мало ли каких указаний не спускали сверху. А тут еще после новомодной агрономической процедуры картина ужасная взору крестьян предстала: до боронования поле было зеленым, бархатистым, а после — стало выглядеть черной уродливой картой.

Кто плевался, кто вздыхал, председатель демонстративно укатил домой. Вот с того утра Зорин как штык ежедневно на пробном поле появлялся. А оно, к его радости, вновь зазеленело, пшеница мощно закустилась, и через десять дней обогнала в росте соседний участок. Собрались аграрники со всего района, посмотрели и ахнули.

— Что ж ты, Петрович, — говорят, — как следует нас не убедил?

— Вот, теперь убедил, — кивнул он устало в сторону зеленых своих аргументов.

Ему-то казалось, энергии хватит на десять таких районов, как Хвастовичский. А вот же — устал. Да так, что утром пробуждаться не то что сил не было — не хотелось, да и только.

Не хотелось, потому что знал — поднимется он для того, чтобы подставить плечи под груз, который дай бог до вечера дотащить. А не скажешь никому об этом — надо ведь являть собой для всего района образец. Никому не пожалуешься на то, что не отдыхал уже лет одиннадцать.

И перед войной не до того было, про годы войны и говорить нечего, а после войны как-то проситься в отпуск неудобно считалось — хозяйства разоренные поднимали.

После посевной, однако, выпало денька два не таких уж суматошных. И Зорин решил воспользоваться добродушным разрешением обкома: Чернов позвонил ему, с окончанием посевной поздравил, сказал:

— Беспокоить и искать не будем. Пару суток отдыхай.

Поездка на дальние озера, ночевка в сосновой роще, рыбалка, уха с дымком — представил Зорин живописную эту картину, и сердце защемило — какими недоступными были для него эти маленькие радости. Но вот же — сбываются они. Компания подобралась узкая — ближайшие друзья, жена с детьми.

Рано утром решил, прежде чем отправиться на отдых, заскочить в райком, чтобы, как говорится, совесть была чиста.

Позвонил на узел связи, узнал — не разыскивал ли его кто, поговорил с председателем райисполкома, главным агрономом, — причин для беспокойства вроде не было. Посмотрел на часы — девять! Пора было уходить. Но тут заглянул помощник, доложил:

— Максим Петрович! Ланина явилась. Сейчас ее примите или пусть подождет?

Он недоуменно уставился на помощника:

— Что еще за Ланина? Мы же решили это воскресенье отдыхать!

— Ланина — хирург подбужской больницы. Вы ее приглашали на беседу в четверг, но она говорит, что не смогла тогда выбраться.

Зорин, все мысли которого уже были возле костерка с дымной ухой, никак не мог взять в толк, по какому случаю он вызывал эту самую Ланину.

Помощник терпеливо объяснял:

— Поступило заявление на директора баяновической средней школы Сомкина. Там фигурировало ее имя.

А-а-а! Он вспомнил — в сейфе у него лежала анонимка на хорошего, как казалось Зорину, человека — директора самой лучшей в районе школы, секретаря территориальной партийной организации Михаила Семеновича Сомкина.

Письмо было злое. Аноним, не стесняясь в выражениях, обвинял директора в том, что он обманом склонил к сожительству врача Ланину. У Ланиной родился сын, а Сомкин от него открестился. Морально разложившийся директор школы не может быть педагогом, примером для учеников.

Считая основным виновником амараловки Сомкина, строгий блюститель нравов не оправдывал и Ланину. «Безнравственно ведет себя врач подбужской больницы. В деревне сейчас много молодых вдов, не вышедших замуж девушек, есть девочки-подростки. Учитель и врач на селе — лучшие представители интеллигенции. Так чему же научат такие учителя и такие врачи? Поведение Ланиной — дурно. Оно требует общественного осуждения!»

Прочитав анонимный «сигнал», Зорин решил сам поговорить с Ланиной. Ведь письмо могло оказаться ложью, и тогда открытое разбирательство, что в общем-то практиковалось довольно широко, могло нанести Сомкину моральную травму.

Как-то не верилось, что Сомкин — морально разложившийся тип. Они часто встречались по партийным делам. Директор производил впечатление человека скромного, тактичного, но одновременно настойчивого и принципиального. Зорин даже подумывал о выдвижении Сомкина на пост секретаря райкома партии. И вдруг — это письмо. Надо было разобраться.

Да, конечно, надо разобраться. Но очень уж не вовремя явилась Ланина. Зорин еще раз взглянул на часы — прикинул, насколько задержится. Сказал помощнику:

— Пусть войдет.

Через минуту в кабинет вошла молодая женщина с грудным ребенком на руках. Зорин вскинул на нее взгляд и невольно улыбнулся — крепкая, румяная, она словно принесла с собой запах леса, свежесть весеннего утра. Но самыми удивительными на ее лице были глаза. Они приковывали к себе, не отпускали.

Многих приходилось секретарю принимать в этом кабинете, и он приметил, что глаза посетителей начинают говорить раньше, чем те вымолвят слово. Разные это были глаза: требовательные, просительные, возмущенные, невинные, колючие.

Глаза Ланиной были строгими и чистыми, она явилась по вызову в райком партии, но не было в ее глазах ни вопроса, ни удивления. Только… тут Зорин на миг словно бы споткнулся, подыскивая определение… да-да, только озорное любопытство, идущее, видимо, от сознания собственной молодой силы, своего достоинства, от желания быть выше молвы.

Дальше