«Капризная девица. Почему Иза решила, что она умна? Сделаю эскиз, раз уж взялся, утро все равно пропало. Пусть Антонис потом дописывает ее портрет».
– Можно мне все-таки снять шляпу, мэтр Рубенс? – жалобно попросила Сусанна. – Лучше я буду ею обмахиваться!
«Почему она думает, что может со мной спорить? То она хмурится, то хихикает, моргает часто, похожа на молоденькую сову. Не могу же я ей сказать, что шляпа мне нужна, чтобы ее глаза не казались выпученными», – сердился Рубенс.
Он обратился к ней ласково, как к ребенку:
– Когда я писал портреты инфанты, эрцгерцогини и даже ее величества королевы-матери, они слушались меня, между прочим. И не вертелись.
– Понятно.
Сусанна старательно замерла, голова ее опустилась, будто шляпа и в самом деле была слишком тяжела: «Говорит со мной, как с дурой, так у меня глаз начнет дергаться…»
Рубенс разглядывал девушку. «Волосы у нее цвета темного меда, при этом кожа прозрачная, а глаза как у породистой лошадки – чуткие, переменчивые. Умные глаза, надо признать, и сейчас они вдруг стали грустными».
– Что ты думаешь о моих картинах? – спросил не потому, что было интересно, а чтобы отвлечь. Все, что люди думают и говорят обычно о живописи, он давно знал.
– В Италии я видела много чудесных полотен, – оживилась Сусанна. – Мы с отцом старались попасть в те палаццо, где хранятся лучшие образцы живописи… Нас всегда приглашали, а если нет – мы сами напрашивались. Я больше всего полюбила картины и фрески Венеции.
Рубенс заметил, как преобразился ее облик, глаза стали глубокими.
– Надо, чтобы из-под шляпы выбивались пряди! От них на коже золотые блики, – прервал он девушку. – Сейчас я возьму кисть и намечу цвета на эскизе.
– Волосы выпустить справа или слева?
– С этой стороны. Нет, лучше с другой.
– Так?
– Дай-ка я сам…
Рубенс быстро подошел, осторожно высвободил из-под шляпы прядь цвета золота, другую стал заправлять Сусанне за ухо. Завитки ее волос оказались жесткими на ощупь. Отчего-то вспомнились слова брата: «Ловушка! Рыжие венецианские куртизанки – смертельная ловушка для мужчин», – говорил Филипп и смеялся. Бедный Филипп, вскоре из-за одной такой рыжей ему стало не до смеха. Рубенс почувствовал странно знакомый аромат, и вдруг возникло ощущение сладкой опасности, как много лет назад в Риме, но та римлянка была роскошной женщиной, а эта – девчонка. Некрасивая, пожалуй. Маленькая и вертлявая. И зачем такой глубокий вырез платья? Груди почти нет. Хочется провести пальцами по прозрачной коже, светящейся, с голубоватым отливом прожилок…
Он чуть склонился к ее шее.
– Ох. – В дверях кабинета стояла Изабелла с подносом и глубоко дышала, как будто она запыхалась, поднимаясь по лестнице.
Рубенс отпрянул и тотчас отошел к станку. Глупейшая, бессмысленная случайность!
– Теперь волосы смотрятся хорошо. Над ушами, – произнес Рубенс, чувствуя, что краснеет, и от этого начиная злиться. – Мне очень трудно работать сегодня! – сказал он недовольно, глядя на Изабеллу.
Грудь и лицо Сусанны покрылись пятнами, она привстала в кресле и тут же села. «Надо было сразу сказать, чтобы ее портрет писал Антонис», – досадовал про себя Рубенс.
– Спасибо за печенье, Иза, – обратился он к жене, стараясь, чтобы голос звучал бесстрастно, на самом деле он был готов сорваться. – Посидишь с нами? Сусанна говорит, что ей жарко в шляпе, и вообще она желает, чтобы я писал ее портрет в саду, и он был бы как твой, представляешь?
– У меня много дел на кухне, – произнесла Изабелла тихо.
Рубенс понял, что это тот редкий случай, когда его жена волнуется, возможно, даже сердится.
– Детей пора кормить.
– Не можешь пять минут посидеть здесь, когда я пишу портрет твоей родственницы? – Он с нажимом произнес «твоей». – Пожалуйста, останься, – добавил он ласково.
Изабелла молча села, глядя в окно.
– Здесь очень душно. Правда, дорогая? – робко спросила Сусанна.
– Не знаю, – сухо ответила Изабелла, резко встала и вышла, переваливаясь и шурша юбками.
– Ты не принесешь мне веер? – крикнула вдогонку Сусанна. – А почему… Ну, ладно, в другой раз возьму свой.
«Ох уж эти бабьи перепады настроения», – подосадовал Рубенс про себя, но тотчас увлекся рисунком.
– Так что ты говорила о живописи, Сусанна? – Ему хотелось вновь вызвать недавнее необычайное выражение на ее лице.
– Я любила приходить и смотреть на картины Тициана. Каждый день садилась и мечтала. Беллини тоже очень хорош, в нем есть возвышенная ясность… но больше всего мне тогда нравился Джорджоне – он нежный, на его полотнах много света. И лица красивые. Странно, я никогда не встречала таких лиц ни в Италии, ни дома! Картины Джорджоне такие, ну… будто их ангел писал: ты смотришь на них и мечтаешь…
– Могу согласиться, – кивнул Рубенс. – А мое?
– О вашем мне сложно говорить… для меня ведь та живопись, итальянская – это виолы и скрипки. Особенно у венецианцев, во Флоренции иначе, более нарядно и не так искренне, что ли. Искусство венецианцев – это танец золотых песчинок на фоне витража, как в соборе июньским утром. И так хорошо мечтать перед ними! Другой свет, насыщенная солнцем страна… В Италии много тепла, цветов и света! Да вы и сами знаете… и поэтому местные жители такие веселые. Вот хотя бы мой учитель танцев, синьор Галетта, он всегда смеется! Он, он… ухлестывает за всеми нашими служанками! Хотя частенько его болтовня утомляет. А наши Брейгели, например, как шарманка, которая плачет и жалуется – она трогательная и душещипательная. Иногда забавная, но чаще – угловатая. Красота у нас грустная-грустная…
– А теперь про мое, наконец?
– Ваши работы… громкие. Как звук военного барабана, – задумчиво выговорила Сусанна. – Или трубы. Да, они яркие, ваши картины, и при этом удивительно большие, украшают высокие стены новых дворцов, таких огромных, тоже светлых по-своему. Но на меня ваши картины давят. Я бы сказала, что вы взяли у итальянских мастеров яркие краски… и преуспели в мастерстве рисунка, пожалуй, даже превзошли многих. Удивительный у вас рисунок, очень смелый, необычный. Что же касается другого… простите, мэтр, я не чувствую ваши картины.
Эти слова о рисунке – жалкое, нелепое поощрение – задели его больше всего. Да кто она такая?! Я ее как не видел много лет, так и не желаю больше видеть! В одно утро умудрилась обидеть и его, и Изабеллу, ненормальная!
– Таких глупых слов я не слышал давно, – медленно, веско проговорил Рубенс. – И не собираюсь впредь выслушивать чушь. Ни от тебя, ни от кого бы то ни было.
– Вы сами меня спросили. – Сусанна с вызовом задрала подбородок и посмела слабо улыбнуться.
«Ишь ты, как она умеет защищаться, дерзкая!»
Рубенс только приступил к проработке овала лица, почти закончил рисунок глаз. В таком виде, решил он, эскиз и перейдет к Антонису, пусть возится с ней.
– Хватит. До свидания, – сказал он сдержанно, хотя был взбешен.
Три художника сидели в саду. Облако, быстро меняющее оттенки – в эту минуту розовое и золотое от лучей майского солнца, – висело над ними.
– Небеса благословляют наше сотрудничество, посмотрите вон туда! Это знак от Зевса. – Старший указал на небесные россыпи, молодые художники закивали, заулыбались.
Разве они не в Элизиуме? Меркурий и Юпитер, по замыслу хозяина, всегда здесь, их скульптуры на арках хранят чудесный сад.
Все было правильно и легко в эти часы…
– А кто из нас Даная? – басом загоготал Лукас Ворстерман. Он старался не показывать, что стесняется. Руки у него были грубые и крупные, с обкусанными ногтями, а у ван Дейка, например, как и у Рубенса, – ладони узкие, пальцы длинные, ногти красивые, как у женщин.
– Выпьем за общую работу! – Антонис, казалось, был доволен не меньше Лукаса.
Изабелла принесла бокалы и тоже села за стол. Прошлогоднее вино мерцало в стекле бледным золотом.
«Неужели из-за чужого успеха можно так лучезарно сиять?» – думал Ворстерман о своем друге. Он хоть и прятал руки под стол, но был горд: это его «Сусанна» утягивала в себя, соблазняла не хуже, чем картина в цвете. Это о его труде Рубенс и ван Дейк говорят целый час, утверждая, что никто прежде не делал так хорошо. Только он смог, Лукас Ворстерман, он лучший! Он пробует работать на медных досках; медь дорогой материал, но надо научиться использовать все его возможности – и Лукас добивается небывало тонких полутонов. Антонис пообещал Рубенсу быстро выполнить новый рисунок для гравюры с картины «Чудо со статиром», и тогда Ворстерман сразу примется переводить рисунок на медную пластину. Это будет его вторая работа для мастерской Рубенса, но впервые – на меди.
– Я видел, ты опять пишешь свой портрет? Так нравится свое лицо? – поддел Рубенс ван Дейка.
Для любого другого художника это был бы упрек: работы в мастерской полно, отвлекаться на «личные» работы непростительно, это дозволено только самому мэтру. Но Антонис всегда делает то, что желает; он пишет так быстро, что может позволить себе спокойно провести несколько дней, смотрясь в зеркало и изображая на холсте свою красивую физиономию.
– Для меня это единственная послушная модель. Кстати, редко утомляет болтовней.
– А как же Изабелла? Когда закончишь ее портрет? Или жалко расставаться? Вы прямо с ней спелись, я чувствую, – рассмеялся Рубенс.
– Разумеется… я готов хоть целый год любоваться на вашу жену, мэтр, и переносить свои нежные чувства на холст, – ван Дейк шутливо поклонился Изабелле. – Вообще-то я бы с радостью занимался только этим. – Антонис состроил физиономию влюбленного рыцаря, подняв брови и закатив глаза в небу.
– Пожалуйста, не смейтесь надо мной! – Изабелла закрыла лицо руками.
– Спасибо, Антонис, снимаешь камень с моей души, мне некогда писать домочадцев, – искренне поблагодарил Рубенс.
– На заднем плане я изображу арку и вид на сад сквозь нее, вот отсюда примерно, как вы думаете? – Тон ван Дейка, как только он заговорил о своей работе, стал серьезным.
– У меня много дел, я пойду, – метнулась Изабелла к двери в кухню.
Рубенс с ван Дейком принялись обсуждать, какой цвет необходимо добавить в фон портрета.
Ворстерман заскучал: о его гравюрах больше не говорили.
«Чужой, все равно я здесь чужой, никогда не стану своим. Мне с ними скучно!»
Лукас Ворстерман обедал с людьми, которых в городе уважали. И все же гравер чувствовал себя одиноким.
«Они живописцы и гордятся этим, все какие-то… надутые, что ли. Хотя ни один из них не смог бы сделать, чтобы в гравюре все было живое, чтобы ветки деревьев шевелились… Пусть попробуют, оставив свои краски, при помощи простого резца изобразить солнечный свет! Или седые волосы на портрете. Ян Вилденс вчера прямо сказал: ему жалко, что Соупману пришлось уйти из мастерской – мол, неплохой он человек и умелый мастер. А между тем Соупман даже не способен понять, над чем я бьюсь, чего добиваюсь!»
Лукас знал, что, если бы он сказал Рубенсу или попросил ван Дейка передать патрону, чтобы Соупмана оставили в мастерской: дескать, по-прежнему будем работать вместе, делиться секретами, – Рубенс бы согласился. Но почему, собственно, он, выдающийся гравер, должен лукавить?! Это же нечестно! Ведь Лукас точно знает, что Рубенсу нужен только он один, и никто больше. Скоро понадобится много гравюр, они будут продаваться во многих городах и странах, принося славу ему, своему автору! А сейчас, за обедом, снова говорят не об этом – о каких-то бумагах, которые ему, Лукасу, совершенно не интересны…
Рубенс жевал, улыбаясь мечтательно, Ян Вилденс во время обеда читал документ вслух.
«Жалкий шут при хозяине!» – злился Лукас на Вилденса.
«…гравюры Питера Рубенса, проживающего в Антверпене и рекомендованного господином Карлтоном, посланником короля Британии… запрещается всем и каждому из жителей вышеозначенных объединенных Нидерландов, занимающимся гравюрой, резцом и травлением, в течение семи лет под страхом конфискации подобных скопированных резцом и травлением картин и, кроме того, под страхом штрафа в 100 каролигульденов… копировать резцом или травлением те композиции Питера Рубенса, живописца, проживающего в Антверпене, резанные на меди…»
– Важная победа, – поднял бокал Рубенс. – Голландцы сдались! Выпьем за тебя, Лукас, ведь наши работы теперь будут продаваться и на севере.
«Я нужен Рубенсу позарез, и всем нужен, – гордился собой Лукас. – Оттисков понадобится много, все они будут сделаны превосходно и будут выполнены мной! Картины ведь тяжелые, огромные, их можно помещать только в соборах или во дворцах. А в домах обычных горожан, которых больше на свете, гораздо больше, будут висеть работы, которые напечатаю я! Уже сейчас я правая рука мэтра, а в будущем обязательно стану более известным, чем он. Потому что мне все равно, с чьих картин, с чьих рисунков делать доски и оттиски. Все они, вот эти живописцы, такие важные, в конце концов придут ко мне и поклонятся!»
Гаага, дом английского посланника, лето 1620 года
Карлтон шутил, как обычно, но Тоби заметил, что его патрон растерян:
– Удивительно, Тоби, что нам с тобой приходится заниматься художниками. Будто мастерская Рубенса в Антверпене – это отдельное государство, с которым надо наладить особые отношения. Голландцы постоянно интересуются Рубенсом, открыто или тайно, ты заметил? При этом мне не очень ясно, в чем причина ажиотажа…
– Но вы ведь тоже хотите приобрести его картины? И другие хотят, это хороший товар.
– Мои антики уже упакованы?
– Да.
– А Рубенс картины и шпалеры нам уже отправил?
– Пока письма от него не было.
– Подождем.
Карлтон со своей новой трубкой устраивался в кресле то так, то эдак, и было заметно, что процесс курения ему очень нравится. А Тоби голландская мода пускать дым казалась нелепой.
– А как ты думаешь, Тоби, по какой причине Балтазар Жербье ходит ко мне и что-то вынюхивает, пытается выспросить про Рубенса?
– Не знаю, патрон. Жербье со мной не разговаривает. Я для него слишком незначителен.
– Жербье, между прочим, помог получить привилегии на печать гравюр и не постеснялся попросить меня дать Рубенсу понять, что именно благодаря Жербье документ был подписан у Оранского. Понимаешь? Он не только разнюхивает что-то, но явно жаждет познакомиться с мэтром. Ты должен постараться вспомнить еще раз все важное, что видел в Антверпене, – в чем выгода голландцев? Я тут придумал хитрость: давай пригласим Жербье, нальем элю покрепче и добьемся, чтобы он сам задавал вопросы о Рубенсе. Так узнаем, что именно интересно Оранскому.
– Вам не кажется, сэр, что в итоге мы сами выболтаем все, что знаем? Да еще и даром накормим прожорливую рожу, – возмутился Тоби. Он и сам любил поесть.
– Начинаешь соображать, малец. – Карлтон задумчиво затянулся и выпустил большое облако дыма, хотя комната и так уже напоминала поле битвы после взрыва пороховой бочки. Карлтон внимательно вглядывался в дым, будто видел в его кольцах важные знаки.
– Может, нагородить ему ерунды? – предложил Карлтон глубокомысленно.
– Наврать с три короба, сэр? И чего мы этим добьемся, по-вашему?
«Увлекся заразой здесь, в Голландии, – глаза Тоби слезились, – дым ему плохо на голову действует. Недаром наш король написал целый трактат о вреде табака, будто специально для Карлтона! Там так и сказано: американский табак затормаживает сознание и заставляет человека предаваться праздности».
– Я все же полагаю, – Тоби нарочно надрывно закашлялся, – что интерес голландцев денежный. У них ведь всегда есть торговый интерес…
– Не умничай, малец. У меня есть для тебя две новости. Первая: секретарь Арунделя, Верчеллини, сейчас в Антверпене, он написал мне оттуда. Так вот, Верчеллини удалось убедить ван Дейка поступить на службу к нашему королю и переехать в Лондон. Представляешь, ван Дейк согласился!
– Ничего себе! Так быстро. – Тоби стало обидно, что не он устроил столь важное для Британии дело.
– Он правильно решил, молодец, – прокряхтел Карлтон, давясь дымом трубки. – Рубенс всегда будет зажимать ван Дейка, если тот останется в Антверпене. Для нашего короля нанять ван Дейка вместо того, чтобы покупать картины Рубенса, – все равно что получить пару рук вместо пары перчаток. С Рубенсом тяжело иметь дело. Да и дорого. Ведь как он мне написал?
Карлтон взял со стола бумагу и стал читать:
«…Согласно моему обыкновению очень искусный мастер помог мне закончить пейзажи, чтобы картины больше понравились Вашей Милости; даю честное слово, что до остального никто не дотронулся…»
– Нет, не здесь, другое. Вот оно: