Закон Паскаля (Повести) - Мирошниченко Ольга Романовна 24 стр.


— Думаю, что ничего особенного. В худшем варианте легкомысленная откровенность с неподходящим человеком, — тоном ученым и рассудительным пояснила Ада.

— С Раевским?

— Возможно.

Сергей медленно отнял ладонь от стены, спрятал руку под одеяло.

— Тогда зачем этот литературовед, помнишь, зимой приезжал, зачем он наводил тень на ясный день?

— Он просто точен. Что-то было, какие-то темные слухи, недоверие декабристов, мысли о самоубийстве здесь, в Михайловском, и это стихотворение. Знаешь, я наткнулась на его черновик, там яснее. Есть просто страшные строки.

— Какие?

— Сейчас вспомню.

Мерные шаги; три шага в одну сторону, пауза, три обратно.

— Вот:

Я слышу вкруг меня жужжанье клеветы,
Решенья глупости лукавой,
И шепот зависти, и легкой суеты
Укор веселый и кровавый…

Видишь — жужжанье клеветы. Там раньше еще:

Я слышу вновь друзей предательский привет…

— Откуда ты все это знаешь?

— Мне просто интересно. Но вот другое: как они не понимают, не чувствуют его. Он не мог дурного, вернее, он никогда не хотел. Просто его обуревала жажда жизни. Есть люди, которые все время попадают в ситуации страшные или двусмысленные, это оттого, что они переступают.

— Что переступают?

— Я не могу объяснить…

— А я знаю. Хочешь, скажу: нормы, принятые всеми, они переступают. Десять заповедей. Вот и расплачиваются, каждый по-своему.

— Нет, он другое переступил. Он во всем был  с л и ш к о м. Слишком доверчив. Да, да. Вот главное. Слишком доверчив. Он знал, когда переступал, и думал, что другие тоже это знают и казнятся, как он. А другие, такие, как Раевский, вовсе и не думали, что переступают, просто было нужно, и они переступили.

— Странно ты рассуждаешь. Выходит, что позволено Юпитеру…

— Да. Потому что он расплачивался до самого конца, он жизнью своей расплатился за чужие грехи.

— Значит, она ему все-таки изменила?

— Какое это имеет значение?

— Ничего себе ты рассуждаешь, он убит из-за этого, а ты «не имеет значения».

— Он не убит, он не долетел.

— Как не долетел?

— Помнишь Икара, он полетел к солнцу и упал. Он летел к солнцу потому, что в этом была его свобода. Пушкин тоже искал свободу, во всем, а если ты помнишь, свобода — это осознанная необходимость.

— Куда загнула, — длинный сладкий зевок и сквозь бормотание: — При чем здесь необходимость. При том, что ли, что честь жены пришлось защищать? Так я про это тебе и толкую.

— Не про это. Не пришлось, а для него доказательством его свободы было. И ее. Потому что и за нее отвечал.

— Мудрено что-то. Бабушка опять не спит. Ада, ты боишься старости?

Сергей привстал, опершись локтем о подушку. Вытянул шею, чтоб разглядеть, что там, за окном. Увидел тени ветвей, обведенные каймой малинового света. Видно, скрипнули пружины, потому что та, за стеной, сказала испуганно:

— Там кто-то есть.

Сергей замер. Очень хотелось узнать, боится ли Ада старости.

— Да нет, тебе показалось. Ты меня про старость спросила, потому что я одна и некому за меня отвечать?

Очень медленно, последовательностью отдельных бесшумных и плавных движений — так ложатся животные — вполз под одеяло.

— Я спросила это для того, чтоб сказать тебе, что ты не должна бояться старости.

— Почему? Я буду одинокой больной старухой.

— У бабушки два сына и четверо внуков, а она одинока.

— Это не утешает.

— Слушай, я никогда тебя не спрашивала…

— И не спрашивай. Давай спать, мы же завтра за грибами собирались.

Подруга обиделась. Даже в том, как глухо охала взбиваемая ею подушка, в долгом гуле пружины, когда легла, слышалась обида. Но Ада оправдываться не стала: ходила твердо по комнате; коротко, по-птичьи, свистнул замок молнии, шаркнул стул.

— Покойной ночи.

Неожиданный, как и тогда, грузинский акцент. «Когда волнуется, слышен».

— Покойной ночи. Меня не буди утром, — сказали за стеной прямо в ухо Сергею.

* * *

— Сыграйте что-нибудь, вы же умеете, наверное, — отхлебнул терпкого, почти черного чая.

— Уже поздно. Приходите завтра, мы собираемся у Жени. Он очень хорошо играет на гитаре. Сам сочиняет стихи.

— Знаю. Что-нибудь вроде тайга-пурга, ветер свистит, но меня не остановить.

— Похоже. Но даже не очень хороший поэт — все-таки поэт.

— Вы, наверное, тоже стихи пишете?

— Пишу. И тоже тайга-пурга.

— Почитайте.

— Вам уже пора. Поздно.

Очень белая и очень чистая блузка висит на спинке стула. Приготовлено, видно, на завтра. На ярлыке, пришитом к воротнику, синяя крупная надпись: «Ничре найлон».

«Светлана говорила, что клейма фирм положено срезать. Она все про это знает. Как пришивают вешалку американцы и как «общий рынок». А эта не знает. Сидит напротив и смотрит своими непонятными глазами непонятно куда. Надо остаться. А там будет видно. Может, не станут огорчать бесшабашные письма и цветы, положенные кем-то у порога на резиновый губчатый коврик».

Сергей встал; осторожно, чтоб не задеть белоснежную блузку, протиснулся в узкий проход между столом и диванчиком. Предупреждая ее вежливо торопливый порыв подняться, проводить позднего гостя, положил ей на плечи руки. Заглянул в лицо. Она смотрела снизу выжидательно. Видно, привыкла к таким неожиданностям. Теперь разглядел как следует: левый глаз чуть косит, и оттого ощущение, что две совершенно разных женщины ждут его слов и действий. Одна спокойная, знающая, что ответить, другая — смятенная, нестойкая и неуверенная в себе.

— Я останусь? — спросил вкрадчиво.

Левый, на который и была надежда, дрогнул испуганно, раек ушел в угол, ища спасения, уклоняясь, оттягивая ответ. Но оставался другой — огромный, неподвижный.

— Я останусь, — сказал твердо, — ей-богу, я не бабник и не нахал. Я просто не очень счастливый человек, да и вы, по-моему, тоже. Может быть, получится у нас с вами что-нибудь хорошее. Я, правда, не пропащий.

— Верно. Но вы не останетесь.

Освободилась от его рук, встала и так уверенно шагнула вперед, что пришлось посторониться покорно. Подошла к окну, открыла форточку: он изрядно надымил своей «Якутией».

— Я вам не нравлюсь или все-таки у вас кто-то есть? — Показывая, что не собирается так быстро сдаваться, сел, налил себе чаю.

Она тотчас привычно потрогала ладонью чайник, не остыл ли. И оттого, что, не думая, сделала заботливое, захотелось остаться в этой комнате очень сильно. Пускай даже так, как сейчас. И он пожалел о своих словах и о том, что подошел к ней.

— Вы мне нравитесь…

— Да ладно, — торопливо перебил Сергей, — прошу прощения. Считайте, что ничего не было. Вскипятите еще чайку. Очень хорошо у вас. Я отвык.

— Вы мне нравитесь, — упрямо повторила она. Сергей поморщился:

— Я же извинился.

— И у меня никого нет, но… простите, как-то антисанитарно это.

Сергею показалось, будто дали под дых, сильно дали, как когда-то в драке с вербованными за ночлег в балке. Вербованные не хотели пускать их, вопреки всем неписаным законам тайги.

Медленно и прерывисто перевел дыхание. Улыбнулся криво.

— Что за намеки? Неподходящие для девицы, играющей на фортепьяно.

— Морально антисанитарно, — мягко пояснила Ада, — у вас ведь наверняка кто-то есть на материке, и вы ждете писем и мучаетесь. Так зачем же вот так… — она подыскивала слово, — вот так… мимоходом.

Они просидели до утра. Ада много раз уходила на кухню греть чайник, и он почему-то боялся, что не вернется, прислушивался к шагам, когда шла по коридору. Оказалось, что студенческие годы провели рядом, на Моховой: он в Геологоразведочном, она — в Университете. Удивлялись, что не встретились ни разу на вечерах в клубе МГУ, что нет общих знакомых.

Их юность, с песнями Окуджавы, с Политехническим, с поездками на целину, с апрельским днем, когда отменили лекции и они пошли на Красную площадь с плакатами «Даешь космос!», с бесконечными разговорами о решениях Двадцатого и Двадцать второго съездов партии, с многочасовыми бдениями в длиннющей очереди у Манежа, с «Ивановым детством», идущим в «Метрополе», — все это сделало их похожими и понятными друг другу. Словно вещество их душ имело одинаковую формулу. Так в перенасыщенном растворе выпадают кристаллы, разные но форме, но одинаковые по свойствам своим.

Специальностью Ады было мерзлотоведение, и она, чертя на листочке уверенно понятные ему рисунки, рассказывала, что главной проблемой строителей ГЭС на Севере стала задача сохранения вечной мерзлоты в теле плотины. И их отдел работает над созданием мерзлотной завесы. В прошлом году она шесть месяцев прожила в маленьком домике возле строящейся ГЭС. Соседом был американец, тоже мерзлотник. Жили дружно и весело, учили друг друга языку, и сейчас он пишет ей с Аляски забавные письма со смешными рисунками.

Утром заглянула соседка, спросила, не хотят ли оладий горяченьких с брусничным вареньем, и по тому, как сразу после стука, не дожидаясь ответа, открыла женщина дверь, Сергей понял, что вот такие, как он, засиживающиеся до зари гости здесь не редкость и нет к ним ни скользкого коммунального любопытства, ни сомнения в дозволенности вот так, запросто, постучать и тотчас толкнуть незапертую дверь.

И все же, когда вызвался проводить до работы, Ада сказала:

— Не стоит. Вас ведь здесь не знает никто.

Пока переодевалась, шурша за спиной шелковым, уходила умываться на кухню, разглядывал с тупым вниманием розовые фиалки на подоконнике.

Простились на углу. Глядя на белый отложной воротничок кофты из «Ничре найлона» — в глаза почему-то уже трудно было смотреть, — Сергей спросил разрешения зайти, когда снова окажется в поселке.

— Конечно. Буду рада, — сказала легко.

Шел к гостинице и чувствовал себя очень глупо: в руке, растопырив пальцы, нес литровую банку с грибной икрой: всучила насильно. И еще чувствовал себя побитой собакой. Но в гостинице на шутки и намеки ребят ответил неожиданно честно:

— Зря веселитесь. Как говорится, не обломилось, о чем, кстати, совершенно не жалею. Хорошая девочка.

— Этой девочке, по моим скромным подсчетам, уже тридцать стукнуло, — сказал Коростылев, славящийся умением быстро заводить короткие знакомства.

— Тебе уже за сорок, а как был кустарь-одиночка, так и остался, — огрызнулся Сергей.

Ребята захохотали, оценив изящно сформулированный грубый намек, и потом, когда уже шатались по тундре, долго дразнили Коростылева удачным прозвищем.

В поселке очутились снова лишь через три месяца. Сергей боялся, что не найдет дом, но выручила профессиональная привычка запоминать приметы. Окно на лестнице так и не застеклили, хотя к тридцати уже на дворе мороз подбирался. Соседка, та, что оладьями угощала, не узнала его, обросшего, в торбозах, в дохе романовской. Но охотно объяснила, что Адочка в отпуск на материк уехала; четыре месяца за два года набралось неиспользованных.

В Москве, несмотря на поздний час, встречала в Домодедове Светлана. Незнакомо осунувшаяся, притихшая.

Часто плакала без видимой причины, и уже ни цветов под дверью, ни конвертов загадочных. На юг, как собирался, решил не ехать, остался у нее коротать отпуск счастливым и работящим хозяином. Починил все ущербное, наладил в коридоре антресоли. Отыскивая в ящике кухонного столика фарфоровую ручку крана для мойки — на старой сорвалась резьба, — наткнулся на странную квитанцию. Оплата в сберкассе пяти рублей на счет родильного дома.

— До чего же ты мужик у меня рукодельный, — похвалила вечером Светлана, увидев вместо обмотанной тряпицей, протекающей ручки новую. И вдруг встревоженно:

— Где взял?

— В столе нашел. Все по правилам, как ты любишь, раз горячая — с красной пуговкой.

Она сделала невольное движение к столу, но, видно, спохватилась. Переставила бессмысленно хлебницу, заглянула в заварочный чайник.

— Надо бы свежего уже, а? — взгляд затравленный.

— Надо, — спокойно согласился он, — вроде заслужил.

Утром квитанции не оказалось на прежнем месте. Проверил. Но запретил себе думать о ней, потому что жалка и испуганна была женщина, живущая рядом, потому что впервые почувствовал к ней сострадание и нежность.

Новые чувства эти оказались и сильней, и неистребимей, и мучительно сладостней прежней ревности, боязни потерять, отдать другому, наверняка превосходящему его, Сергея, в удачливости, уме и красоте.

Через месяц они расписались.

* * *

Дорога к усадьбе оказалась неблизкой. Тащась по обочине шоссе, Светлана ругала себя за то, что, как наивная провинциалка-экскурсантка, каких перевидала на своем веку великое множество, водя по залам музея, теперь вот так же, повинуясь стадному музейному гипнозу, бредет неизвестно зачем на ночь глядя, усталая и немыслимо раздерганная. Такая раздерганная, что казалось, будто все у нее внутри бренчит в пустоте, развалившись на части.

«Наверное, со стороны слышно бренчание, как в котомке старьевщика, — подумала насмешливо и умерила шаг, — хорошо, что нет никого. Зачем я иду? Разве оттого, что увижу святыню, все соединится вновь, и жизнь станет счастливой, и забудется дурное, и каждый день станет праздником, как прежде? И какая в конце концов разница — идти вот по этой дороге или по другой? Увидеть дом, знакомый с картинок детства, или иной, не узнанный далекой памятью».

Она вспомнила, сколько сил, сколько жара души, сколько прекрасных, теперь уже навсегда ушедших дней юности отдала пустым и бесплодным поискам места рождения великого художника. Питер Брейгель Лимбургский, или Питер Брейгель Брабантский? Деревня Малый Брейгель или деревня Большой Брейгель, Гертогенбосх или Эйндховен? А картины знала лишь по репродукциям, только три подлинника видела: в Дрездене, Будапеште и Праге. Одна сомнительна: «Сенокос». Сомнительный «Сенокос». Но даже он стал реальностью ее жизни, такой же, как круглый будильник с неудобной бородкой завода, о которую каждый вечер, чертыхаясь, обламывала ноготь. Такой же, как аптека на углу Моховой, как пар в морозный день над бассейном «Москва», как неудобные бархатные диваны в кафе «Адриатика», куда бегала в перерыв с подружками по работе выпить кофе. Даже большей реальностью, потому что однажды вдруг исчезла аптека на Моховой и дом на Волхонке, и вместо круглого нахального будильника появился другой — маленький, плоский, вежливо предупреждающий о своем вторжении в сон, и даже не сон, а дрему ожидания, мелодичным «предварительным звоном». Это тактичное существо принес, поселившись в ее доме, Сергей, и Светлана, не признававшая никаких новшеств, полюбила вещицу сразу. Заводила аккуратно, в один и тот же час, и очень рассердилась на Сергея, когда из-за его неловкости будильник свалился с тумбочки. Это был самый неподходящий момент для ссоры, и потому шутка насчет упавшего будильника на долгое время стала никому не понятным паролем, тайным напоминанием о лучших часах в их жизни.

Она так и не смогла поразить мир, установив доподлинно родину Брейгеля Мужицкого. Наивная тщеславная мечта девицы, изучившей творчество мастера по репродукциям, а биографию его по книгам, где авторы честно признавались в сомнительности источников. Наивная мечта ушла, отпала безболезненно и незаметно, как корочка детской лихорадки, и остались заученные на всю жизнь фразы…

— Не сразу заметишь между берегом и кораблем всплеск воды и ноги тонущего, беспомощно торчащие из воды. Вглядитесь в пейзаж. Среди набросков, сделанных Брейгелем в Риме, есть похожие. Над рекой, по которой плывут корабли, над холмистым островом, разделившим ее течение, стоит большое белое облако… Солнце уже садится. Те, кому посчастливилось видеть эту картину в подлиннике, говорят, что в ней все озарено загадочным, призрачным, фантастическим светом..

Назад Дальше