— Думаю, что ничего особенного. В худшем варианте легкомысленная откровенность с неподходящим человеком, — тоном ученым и рассудительным пояснила Ада.
— С Раевским?
— Возможно.
Сергей медленно отнял ладонь от стены, спрятал руку под одеяло.
— Тогда зачем этот литературовед, помнишь, зимой приезжал, зачем он наводил тень на ясный день?
— Он просто точен. Что-то было, какие-то темные слухи, недоверие декабристов, мысли о самоубийстве здесь, в Михайловском, и это стихотворение. Знаешь, я наткнулась на его черновик, там яснее. Есть просто страшные строки.
— Какие?
— Сейчас вспомню.
Мерные шаги; три шага в одну сторону, пауза, три обратно.
— Вот:
Видишь — жужжанье клеветы. Там раньше еще:
— Откуда ты все это знаешь?
— Мне просто интересно. Но вот другое: как они не понимают, не чувствуют его. Он не мог дурного, вернее, он никогда не хотел. Просто его обуревала жажда жизни. Есть люди, которые все время попадают в ситуации страшные или двусмысленные, это оттого, что они переступают.
— Что переступают?
— Я не могу объяснить…
— А я знаю. Хочешь, скажу: нормы, принятые всеми, они переступают. Десять заповедей. Вот и расплачиваются, каждый по-своему.
— Нет, он другое переступил. Он во всем был с л и ш к о м. Слишком доверчив. Да, да. Вот главное. Слишком доверчив. Он знал, когда переступал, и думал, что другие тоже это знают и казнятся, как он. А другие, такие, как Раевский, вовсе и не думали, что переступают, просто было нужно, и они переступили.
— Странно ты рассуждаешь. Выходит, что позволено Юпитеру…
— Да. Потому что он расплачивался до самого конца, он жизнью своей расплатился за чужие грехи.
— Значит, она ему все-таки изменила?
— Какое это имеет значение?
— Ничего себе ты рассуждаешь, он убит из-за этого, а ты «не имеет значения».
— Он не убит, он не долетел.
— Как не долетел?
— Помнишь Икара, он полетел к солнцу и упал. Он летел к солнцу потому, что в этом была его свобода. Пушкин тоже искал свободу, во всем, а если ты помнишь, свобода — это осознанная необходимость.
— Куда загнула, — длинный сладкий зевок и сквозь бормотание: — При чем здесь необходимость. При том, что ли, что честь жены пришлось защищать? Так я про это тебе и толкую.
— Не про это. Не пришлось, а для него доказательством его свободы было. И ее. Потому что и за нее отвечал.
— Мудрено что-то. Бабушка опять не спит. Ада, ты боишься старости?
Сергей привстал, опершись локтем о подушку. Вытянул шею, чтоб разглядеть, что там, за окном. Увидел тени ветвей, обведенные каймой малинового света. Видно, скрипнули пружины, потому что та, за стеной, сказала испуганно:
— Там кто-то есть.
Сергей замер. Очень хотелось узнать, боится ли Ада старости.
— Да нет, тебе показалось. Ты меня про старость спросила, потому что я одна и некому за меня отвечать?
Очень медленно, последовательностью отдельных бесшумных и плавных движений — так ложатся животные — вполз под одеяло.
— Я спросила это для того, чтоб сказать тебе, что ты не должна бояться старости.
— Почему? Я буду одинокой больной старухой.
— У бабушки два сына и четверо внуков, а она одинока.
— Это не утешает.
— Слушай, я никогда тебя не спрашивала…
— И не спрашивай. Давай спать, мы же завтра за грибами собирались.
Подруга обиделась. Даже в том, как глухо охала взбиваемая ею подушка, в долгом гуле пружины, когда легла, слышалась обида. Но Ада оправдываться не стала: ходила твердо по комнате; коротко, по-птичьи, свистнул замок молнии, шаркнул стул.
— Покойной ночи.
Неожиданный, как и тогда, грузинский акцент. «Когда волнуется, слышен».
— Покойной ночи. Меня не буди утром, — сказали за стеной прямо в ухо Сергею.
— Сыграйте что-нибудь, вы же умеете, наверное, — отхлебнул терпкого, почти черного чая.
— Уже поздно. Приходите завтра, мы собираемся у Жени. Он очень хорошо играет на гитаре. Сам сочиняет стихи.
— Знаю. Что-нибудь вроде тайга-пурга, ветер свистит, но меня не остановить.
— Похоже. Но даже не очень хороший поэт — все-таки поэт.
— Вы, наверное, тоже стихи пишете?
— Пишу. И тоже тайга-пурга.
— Почитайте.
— Вам уже пора. Поздно.
Очень белая и очень чистая блузка висит на спинке стула. Приготовлено, видно, на завтра. На ярлыке, пришитом к воротнику, синяя крупная надпись: «Ничре найлон».
«Светлана говорила, что клейма фирм положено срезать. Она все про это знает. Как пришивают вешалку американцы и как «общий рынок». А эта не знает. Сидит напротив и смотрит своими непонятными глазами непонятно куда. Надо остаться. А там будет видно. Может, не станут огорчать бесшабашные письма и цветы, положенные кем-то у порога на резиновый губчатый коврик».
Сергей встал; осторожно, чтоб не задеть белоснежную блузку, протиснулся в узкий проход между столом и диванчиком. Предупреждая ее вежливо торопливый порыв подняться, проводить позднего гостя, положил ей на плечи руки. Заглянул в лицо. Она смотрела снизу выжидательно. Видно, привыкла к таким неожиданностям. Теперь разглядел как следует: левый глаз чуть косит, и оттого ощущение, что две совершенно разных женщины ждут его слов и действий. Одна спокойная, знающая, что ответить, другая — смятенная, нестойкая и неуверенная в себе.
— Я останусь? — спросил вкрадчиво.
Левый, на который и была надежда, дрогнул испуганно, раек ушел в угол, ища спасения, уклоняясь, оттягивая ответ. Но оставался другой — огромный, неподвижный.
— Я останусь, — сказал твердо, — ей-богу, я не бабник и не нахал. Я просто не очень счастливый человек, да и вы, по-моему, тоже. Может быть, получится у нас с вами что-нибудь хорошее. Я, правда, не пропащий.
— Верно. Но вы не останетесь.
Освободилась от его рук, встала и так уверенно шагнула вперед, что пришлось посторониться покорно. Подошла к окну, открыла форточку: он изрядно надымил своей «Якутией».
— Я вам не нравлюсь или все-таки у вас кто-то есть? — Показывая, что не собирается так быстро сдаваться, сел, налил себе чаю.
Она тотчас привычно потрогала ладонью чайник, не остыл ли. И оттого, что, не думая, сделала заботливое, захотелось остаться в этой комнате очень сильно. Пускай даже так, как сейчас. И он пожалел о своих словах и о том, что подошел к ней.
— Вы мне нравитесь…
— Да ладно, — торопливо перебил Сергей, — прошу прощения. Считайте, что ничего не было. Вскипятите еще чайку. Очень хорошо у вас. Я отвык.
— Вы мне нравитесь, — упрямо повторила она. Сергей поморщился:
— Я же извинился.
— И у меня никого нет, но… простите, как-то антисанитарно это.
Сергею показалось, будто дали под дых, сильно дали, как когда-то в драке с вербованными за ночлег в балке. Вербованные не хотели пускать их, вопреки всем неписаным законам тайги.
Медленно и прерывисто перевел дыхание. Улыбнулся криво.
— Что за намеки? Неподходящие для девицы, играющей на фортепьяно.
— Морально антисанитарно, — мягко пояснила Ада, — у вас ведь наверняка кто-то есть на материке, и вы ждете писем и мучаетесь. Так зачем же вот так… — она подыскивала слово, — вот так… мимоходом.
Они просидели до утра. Ада много раз уходила на кухню греть чайник, и он почему-то боялся, что не вернется, прислушивался к шагам, когда шла по коридору. Оказалось, что студенческие годы провели рядом, на Моховой: он в Геологоразведочном, она — в Университете. Удивлялись, что не встретились ни разу на вечерах в клубе МГУ, что нет общих знакомых.
Их юность, с песнями Окуджавы, с Политехническим, с поездками на целину, с апрельским днем, когда отменили лекции и они пошли на Красную площадь с плакатами «Даешь космос!», с бесконечными разговорами о решениях Двадцатого и Двадцать второго съездов партии, с многочасовыми бдениями в длиннющей очереди у Манежа, с «Ивановым детством», идущим в «Метрополе», — все это сделало их похожими и понятными друг другу. Словно вещество их душ имело одинаковую формулу. Так в перенасыщенном растворе выпадают кристаллы, разные но форме, но одинаковые по свойствам своим.
Специальностью Ады было мерзлотоведение, и она, чертя на листочке уверенно понятные ему рисунки, рассказывала, что главной проблемой строителей ГЭС на Севере стала задача сохранения вечной мерзлоты в теле плотины. И их отдел работает над созданием мерзлотной завесы. В прошлом году она шесть месяцев прожила в маленьком домике возле строящейся ГЭС. Соседом был американец, тоже мерзлотник. Жили дружно и весело, учили друг друга языку, и сейчас он пишет ей с Аляски забавные письма со смешными рисунками.
Утром заглянула соседка, спросила, не хотят ли оладий горяченьких с брусничным вареньем, и по тому, как сразу после стука, не дожидаясь ответа, открыла женщина дверь, Сергей понял, что вот такие, как он, засиживающиеся до зари гости здесь не редкость и нет к ним ни скользкого коммунального любопытства, ни сомнения в дозволенности вот так, запросто, постучать и тотчас толкнуть незапертую дверь.
И все же, когда вызвался проводить до работы, Ада сказала:
— Не стоит. Вас ведь здесь не знает никто.
Пока переодевалась, шурша за спиной шелковым, уходила умываться на кухню, разглядывал с тупым вниманием розовые фиалки на подоконнике.
Простились на углу. Глядя на белый отложной воротничок кофты из «Ничре найлона» — в глаза почему-то уже трудно было смотреть, — Сергей спросил разрешения зайти, когда снова окажется в поселке.
— Конечно. Буду рада, — сказала легко.
Шел к гостинице и чувствовал себя очень глупо: в руке, растопырив пальцы, нес литровую банку с грибной икрой: всучила насильно. И еще чувствовал себя побитой собакой. Но в гостинице на шутки и намеки ребят ответил неожиданно честно:
— Зря веселитесь. Как говорится, не обломилось, о чем, кстати, совершенно не жалею. Хорошая девочка.
— Этой девочке, по моим скромным подсчетам, уже тридцать стукнуло, — сказал Коростылев, славящийся умением быстро заводить короткие знакомства.
— Тебе уже за сорок, а как был кустарь-одиночка, так и остался, — огрызнулся Сергей.
Ребята захохотали, оценив изящно сформулированный грубый намек, и потом, когда уже шатались по тундре, долго дразнили Коростылева удачным прозвищем.
В поселке очутились снова лишь через три месяца. Сергей боялся, что не найдет дом, но выручила профессиональная привычка запоминать приметы. Окно на лестнице так и не застеклили, хотя к тридцати уже на дворе мороз подбирался. Соседка, та, что оладьями угощала, не узнала его, обросшего, в торбозах, в дохе романовской. Но охотно объяснила, что Адочка в отпуск на материк уехала; четыре месяца за два года набралось неиспользованных.
В Москве, несмотря на поздний час, встречала в Домодедове Светлана. Незнакомо осунувшаяся, притихшая.
Часто плакала без видимой причины, и уже ни цветов под дверью, ни конвертов загадочных. На юг, как собирался, решил не ехать, остался у нее коротать отпуск счастливым и работящим хозяином. Починил все ущербное, наладил в коридоре антресоли. Отыскивая в ящике кухонного столика фарфоровую ручку крана для мойки — на старой сорвалась резьба, — наткнулся на странную квитанцию. Оплата в сберкассе пяти рублей на счет родильного дома.
— До чего же ты мужик у меня рукодельный, — похвалила вечером Светлана, увидев вместо обмотанной тряпицей, протекающей ручки новую. И вдруг встревоженно:
— Где взял?
— В столе нашел. Все по правилам, как ты любишь, раз горячая — с красной пуговкой.
Она сделала невольное движение к столу, но, видно, спохватилась. Переставила бессмысленно хлебницу, заглянула в заварочный чайник.
— Надо бы свежего уже, а? — взгляд затравленный.
— Надо, — спокойно согласился он, — вроде заслужил.
Утром квитанции не оказалось на прежнем месте. Проверил. Но запретил себе думать о ней, потому что жалка и испуганна была женщина, живущая рядом, потому что впервые почувствовал к ней сострадание и нежность.
Новые чувства эти оказались и сильней, и неистребимей, и мучительно сладостней прежней ревности, боязни потерять, отдать другому, наверняка превосходящему его, Сергея, в удачливости, уме и красоте.
Через месяц они расписались.
Дорога к усадьбе оказалась неблизкой. Тащась по обочине шоссе, Светлана ругала себя за то, что, как наивная провинциалка-экскурсантка, каких перевидала на своем веку великое множество, водя по залам музея, теперь вот так же, повинуясь стадному музейному гипнозу, бредет неизвестно зачем на ночь глядя, усталая и немыслимо раздерганная. Такая раздерганная, что казалось, будто все у нее внутри бренчит в пустоте, развалившись на части.
«Наверное, со стороны слышно бренчание, как в котомке старьевщика, — подумала насмешливо и умерила шаг, — хорошо, что нет никого. Зачем я иду? Разве оттого, что увижу святыню, все соединится вновь, и жизнь станет счастливой, и забудется дурное, и каждый день станет праздником, как прежде? И какая в конце концов разница — идти вот по этой дороге или по другой? Увидеть дом, знакомый с картинок детства, или иной, не узнанный далекой памятью».
Она вспомнила, сколько сил, сколько жара души, сколько прекрасных, теперь уже навсегда ушедших дней юности отдала пустым и бесплодным поискам места рождения великого художника. Питер Брейгель Лимбургский, или Питер Брейгель Брабантский? Деревня Малый Брейгель или деревня Большой Брейгель, Гертогенбосх или Эйндховен? А картины знала лишь по репродукциям, только три подлинника видела: в Дрездене, Будапеште и Праге. Одна сомнительна: «Сенокос». Сомнительный «Сенокос». Но даже он стал реальностью ее жизни, такой же, как круглый будильник с неудобной бородкой завода, о которую каждый вечер, чертыхаясь, обламывала ноготь. Такой же, как аптека на углу Моховой, как пар в морозный день над бассейном «Москва», как неудобные бархатные диваны в кафе «Адриатика», куда бегала в перерыв с подружками по работе выпить кофе. Даже большей реальностью, потому что однажды вдруг исчезла аптека на Моховой и дом на Волхонке, и вместо круглого нахального будильника появился другой — маленький, плоский, вежливо предупреждающий о своем вторжении в сон, и даже не сон, а дрему ожидания, мелодичным «предварительным звоном». Это тактичное существо принес, поселившись в ее доме, Сергей, и Светлана, не признававшая никаких новшеств, полюбила вещицу сразу. Заводила аккуратно, в один и тот же час, и очень рассердилась на Сергея, когда из-за его неловкости будильник свалился с тумбочки. Это был самый неподходящий момент для ссоры, и потому шутка насчет упавшего будильника на долгое время стала никому не понятным паролем, тайным напоминанием о лучших часах в их жизни.
Она так и не смогла поразить мир, установив доподлинно родину Брейгеля Мужицкого. Наивная тщеславная мечта девицы, изучившей творчество мастера по репродукциям, а биографию его по книгам, где авторы честно признавались в сомнительности источников. Наивная мечта ушла, отпала безболезненно и незаметно, как корочка детской лихорадки, и остались заученные на всю жизнь фразы…
— Не сразу заметишь между берегом и кораблем всплеск воды и ноги тонущего, беспомощно торчащие из воды. Вглядитесь в пейзаж. Среди набросков, сделанных Брейгелем в Риме, есть похожие. Над рекой, по которой плывут корабли, над холмистым островом, разделившим ее течение, стоит большое белое облако… Солнце уже садится. Те, кому посчастливилось видеть эту картину в подлиннике, говорят, что в ней все озарено загадочным, призрачным, фантастическим светом..