Закон Паскаля (Повести) - Мирошниченко Ольга Романовна 26 стр.


— Ну-ка, выйди, — приказала Светлана.

Из кожаного футляра автомобильной аптечки вынула йод, вату.

— Наверное, когда высовывался, камушком из-под колеса царапнуло, — объяснил Сергей, глядя испуганно.

Это была жалобная просьба о мире, и Светлана приняла ее. Вытирая осторожно присохший к коже подтек, изображала важного врача, светило хирургии.

— Тампон, еще тампон, — приказывала коротко, и Сергей покорно протягивал клочья ваты, — спокойно, больной. Надо терпеть. Бог терпел и нам велел, так ведь?

Сергей преувеличенно стонал, закатывал глаза, спрашивал тревожно:

— Доктор, я буду жить?

— Будете, — отвечала Светлана, — конечно, будете, но сниматься в кино уже никогда.

— Я не могу без искусства, — ломался Сергей, — в нем вся моя жизнь.

— На худой конец вы сможете играть пиратов. Билля Бонца.

— Это не мое амплуа. Я ведь герой-любовник, — кокетливо мямлил Сергей и клал ей на плечо руку.

— Не вертитесь, больной, сейчас буду накладывать швы, — заклеила ссадину на виске пластырем.

Желтая «Волга» с синим фонарем на крыше проехала медленно, остановилась чуть впереди. Одновременно с двух сторон распахнулись дверцы.

— Сейчас тебя арестуют, — прошептал Сергей, — неудачное покушение на мужа. Показания пострадавшего во внимание не принимаются.

Ослепительно щеголеватые, в отглаженных голубых рубашках, с надраенными кокардами, удивительно похожие румяными молодыми лицами, неторопливо подошли двое.

— Какие-нибудь проблемы? — с твердым акцентом спросил водитель.

Другой медленно, внимательным взглядом оглядел машину, Сергея, Светлану. Задержался на номере, на кусках окровавленной ваты возле колеса.

— Да вот поцарапал щеку, застрял там, — Сергей махнул вперед, — ремонт, ну вот и застрял.

Говорил торопливо, и как-то чрезмерно искренне, будто и впрямь хотел скрыть что-то дурное.

— Позвольте взглянуть документы, удостоверяющие право вождения.

— Конечно, конечно, — торопливо полез в кабину.

Лейтенант вдумчиво изучал бумаги, пока его напарник, не выпуская из виду Светлану и Сергея, обошел машину. Вернувшись, сказал что-то товарищу по-эстонски.

— Прошу, — тот протянул бумаги, взял под козырек, — приятного путешествия.

— Больница через десять километров. Там вашему спутнику могут сделать противостолбнячный укол, — с важной значительностью добавил тот, что машину осматривал. И долгий испытующий и будто предостерегающий Светлану взгляд.

Не торопясь, чуть вразвалку, пошли к «Волге».

Сели опять одновременно и одновременно хлопнули дверцами. Этот номер был у них хорошо отработан и производил должное впечатление непоколебимой и неотвратимой справедливости. Уезжать медлили, в зеркальце следили за дальнейшими действиями Светланы и Сергея: прямые спины, неподвижные затылки. Когда проезжали мимо, Светлана легкомысленно помахала рукой, — ни кивка в ответ, ни улыбки.

— Забавные какие, — засмеялась она, — ведь, действительно подозревали меня, леди Макбет им померещилась. Ты заметил его взгляд? Мол, не вздумай, ты у нас на заметке.

— Тебе показалось, — буркнул Сергей. И вдруг неожиданное: — Хотя каждый, кто на свете жил, любимых убивал.

— Месье, у вас дурное направление мыслей, — нараспев ответила по-французски Светлана, — что за цитаты? Зачем? Эти отглаженные мальчики насмотрелись заграничных фильмов, вот и подражают. «Какие-нибудь проблемы?» — передразнила твердый акцент, — им ужасно нравится их работа и…

— Ведь каждый, кто на свете жил, любимых убивал, — повторил Сергей, — как дальше?

Один любовию, другой — отравою похвал,
Трус — поцелуем, а кто смел — кинжалом наповал, —

с насмешливой торжественностью продекламировала Светлана, — красивые слова.

— Красивые, — согласился Сергей, — и верные.

— Тебе хочется беседы в духе Достоевского? — поинтересовалась холодно Светлана. — Я не склонна, слишком душно, — открыла ветровик со своей стороны. Сквозняк, зашелестев бумажками на полочке у заднего стекла, холодком подобрался к вспотевшей спине.

— Закрой, — посоветовал Сергей, — именно так и простужаются в жару. — И начал рассказывать длинную историю, приключившуюся в тайге. В истории участвовал милиционер-якут, какие-то странные люди, вызвавшие подозрение милиционера, и он, Сергей. Светлана, слышавшая историю уже раз десять, поддакивала, подтверждая внимание, но, глядя вперед на шоссе, думала о своем. Она думала о том, что то злое, накопившееся за десять лет их жизни, томится в их душах. И каждая ссора, и даже вот такой мимолетный странный разговор увеличивают это злое, словно дозу стронция в организме людей, подвергающихся облучению. Но когда-нибудь доза станет смертельной, и нет еще спасительного лекарства.

«А, может, уже стала», — подумала, глянув осторожно исподтишка на профиль Сергея. Увидела знакомое красивое и слабое лицо, шевелящиеся губы, произносящие неважные и бесцветные слова.

* * *

Сомов сидел на крылечке дощатого голубого домика и покуривал, спокойно наблюдая за ее приближением.

— Привет, — небрежно поздоровалась Светлана, проходя мимо.

— Привет, — выждав паузу и оттого уже в спину ей откликнулся он.

Птиц за сеткой не было, и глухая безжизненная тишина поразила сильнее привычного резкого гама.

— Отпустили всех, а новых еще не наловили, — сказал Сомов, — так что не остается другого развлечения, кроме как идти в кафе.

— Жаль, что я не видела, как их отпускали.

— Но вы же боролись с собой.

Светлана резко обернулась. Глядя в водянистые, очень большие под идеально прозрачными выпуклыми стеклами глаза, спросила:

— Откуда такая самоуверенность, Сомов? Неужели вы всерьез решили, что оттого, что когда-то влезли на какой-то там бугорок, весь мир принадлежит вам?

— Это не самоуверенность, это поспешность. Я завтра уезжаю, и мне кажется, что я люблю тебя.

Они шли вдоль шоссе молча, и Светлана не думала о том, что в проносящихся мимо машинах могут ехать обитатели поселка, может ехать Сергей, возвращаясь со станции обслуживания.

Она думала о том, что рано или поздно придется повернуть назад: не идти же до самого Пярну, и о том, что скажет ему в ответ на неожиданное признание. Сомов был неприятен всей сутью своей. Свойственная ему обнаженность слов и поступков, грубая прямота их коробила, вызывала протест, желание безопасного, удобно-недосказанного, неопределенного, к чему так привыкла в жизни своей с Сергеем. И облик его, с этими обвисшими тренировочными штанами, с белыми подтеками соли под мышками и на спине выгоревшей ковбойки, раздражал, казался глупым маскарадом. Светлана подглядела случайно, как ел компот: жадно, высасывая шумно из фаянсовой кружки прилипшие к стенкам и дну фрукты. Чайная ложка лежала рядом на столе.

Так отчего же все эти дни, после хамского, вызывающего его поведения в кафе, неотступно думала о нем, и все примеривалась ко всему, что делала, что видела? Примеривалась, как будто он находился рядом. Отчего еще скучнее стало с Сергеем и пижонский заграничный фильм с банальным любовным сюжетом показался полным смысла, печали и тоски о несбыточном?

Она всю жизнь оберегала себя от сердечных страданий, боялась их, считала болезнью, инфекцией, которой надо остерегаться и от которой есть профилактика. Когда подруги пускались в подробные повествования, где каждая фраза начиналась «а он, а я», делала непроницаемое лицо, показывая, как скучно и неинтересно это все ей. Холодно и замкнуто держалась с мужчинами, которые, знала, могли бы, только поддайся, превратить спокойную размеренную жизнь, полную радости обыденных дел, в ад ожидания телефонного звонка, ревности к незнакомой, ни в чем не виноватой женщине, ненавидимой исступленно, до самых страшных мыслей. Она узнала этот ад, и воспоминания о нем остались навсегда. Навсегда запомнила и ненависть свою, «коросту души», как определила сама. Запомнила и поняла, что, если есть гигиена тела, есть и гигиена души, ее надо оберегать от дурного, нечистого, а ненависть и есть самое дурное и нечистое.

Она любила Беато Анжелико и Карпаччо, пейзажи и натюрморты голландцев за ту гармонию и согласие во всем сущем на земле, что жили на их полотнах, а значит, и в их душах. Когда в музее, в кружке юных искусствоведов, приходил черед лекции о ее любимцах, как радостно и легко бывало ей. Заученные слова звучали пылким объяснением в любви. Ребята это чувствовали и часами вместе с ней разглядывали картину Карпаччо, любуясь детским лицом рыцаря в блестящих латах, отыскивая все новых птиц, зверушек, удивительные цветы и растения.

Она показывала им монастырский дворик фра Беато, где, окружив почтенного старца, прекрасные могучие женщины с благоговением следили, как он сухой рукой заполняет свиток — метрику младенца, неловко примостившегося на высокой груди одной из матрон. За тайной далекой жизни, за непривычными одеждами и странными прическами, за этим маленьким двориком с апельсиновыми деревьями открывалось простое, обычное. То, что свершалось ежедневно и сегодня, и Светлана старалась объяснить, что обычное, сегодняшнее может выглядеть так же прекрасно, если видит его гениальный художник.

Загвоздкой был Брейгель. Зачем в мирной картине наполненного золотом солнца вечера, полного дыхания простой жизни и ветра, надувающего узкие паруса корабля, зачем у берега, где пасется стадо белых овец и пахарь свершает привычный труд, эта торчащая из воды страшная нога тонущего? И отчего никто не поможет ему? Отчего так все спокойны? И пахарь, и пастух, и рыболов? Она не умела объяснить этого. Говорила не свое: «Смерть Икара — символ эпохи, в которую жил художник. В нищете погибали те, чья мысль, подобно Икару, взлетала над мракобесием средневековья». И сама не верила в куцую правду, помнила другие картины, полные сложного, того, что и не объяснить сразу, того, что раскрывается постепенно, и так же, как и прекрасная гармония, имеющего отношение к ее жизни. Тревожная, пугающая, вызывающая желание отступить, не искушать проникновением в суть свою правда.

Она почувствовала себя бездарностью, жалкой дилетанткой, когда самый тихий, раздражающий неотрывным взглядом прозрачных глаз, Никитанов, задержавшись после семинара, сказал:

— Светлана Андреевна, я вчера посмотрел «Сладкую жизнь» Феллини.

— Тебе повезло, — Светлана собирала в папки репродукции.

Покосилась на кургузый, давно ставший тесным форменный пиджачок Никитанова:

— А где же тебе удалось посмотреть этот фильм?

Она не поверила Никитанову, и оттого было неловко и неинтересно продолжать разговор. Год назад, когда знакомилась с новой группой, расспрашивала ребят о любимых ими художниках, писателях, Никитанов поразил всех, заявив, что его любимая книга — «Улисс» Джойса.

— Где же ты ее прочел? — удивилась Светлана. — Ведь у нас она не переведена.

— Я ее прочел в подлиннике.

— Ты так хорошо знаешь английский? Говорят, что Джойс труден даже для людей, блистательно владеющих языком.

— Я ее прочел, — покраснев, повторил Никитанов, и Светлана прекратила расспросы.

Она знала за подростками эту склонность к бескорыстной и нелепой лжи. Хотелось казаться образованнее, значительнее, а подкрепить пускай нечестное, но так необходимое впечатление пока еще можно было только выдумкой.

— Я видел «Сладкую жизнь» в Доме кино, товарищ провел, его мать на киностудии работает. Позавчера показывали, но я вот о чем. Помните, там в конце рыба есть страшная. Я когда увидел ее, вспомнил Брейгеля «Большие рыбы пожирают маленьких» и «Падение ангелов», там тоже морские чудища, но я не про то, что чудища, а про то, что вот четыре века прошло, а большие художники видят мир одинаково.

— Как же?

— Ну… они понимают, сколько страшного, и уродливого, и непонятного вокруг, и им кажется, что есть Бог…

— Как Бог? Ну, положим, Брейгель…

— Не тот Бог, что иконах, — перебил торопливо Никитанов, — а какой-то закон, самый главный, из него можно вывести все, что происходит на земле.

— И какой же это закон?.. Что большие рыбы пожирают маленьких? Так на этом рисунке изображены люди. Одни вспарывают рыбине живот…

Никитанов смотрел прозрачным своим взглядом будто бы с иронией, и Светлана запнулась, не знала, как закончить свою мысль, опровержения не получилось.

— Я не знаю, какой это закон, но я хочу его узнать, — пришел ей на помощь Никитанов, — я начал читать Энгельса, знаете, это так интересно, — и вдруг совсем по-детски: — Вы заметили на том рисунке Брейгеля, на большом ноже клеймо, как сейчас делают? Такой большой кухонный нож с деревянной ручкой и клеймом. Наверное, весь пропах рыбой.

— Может, ты хочешь сделать доклад? — спросила Светлана. — Почитаешь Энгельса…

— Вы торопитесь, наверное, а я вас задерживаю, давайте помогу, — Никитанов взял тяжелую папку с гравюрами, — я отнесу в библиотеку.

И пошел через венецианский дворик, мимо могучей статуи Коллеоне, тощий подросток в заношенном пиджачке, в непомерно больших туфлях с белыми подтеками, словно следы пота, выступившими на матовой, давно не чищенной коже.

Когда рассказала Сергею, он поморщился:

— По-моему, чокнутый и лгун к тому же. Ты же сама рассказывала, как он про Джойса заливал. Я тоже мальчишкой таскал Лессинга, чтоб все видели, какой умный. Ни одной страницы прочесть не мог, скулы от скуки сводило.

— Ты и сейчас, кроме петрографии своей и детективов, ничего не читаешь, — вдруг обиделась за Никитанова Светлана.

— Верно. Но и не строю из себя интеллектуала, точно?

— А кто строит?

— Да при чем здесь ты, — Никитанов этот.

— Не знаю, теперь не уверена.

— Слушай, давай в воскресенье в Крылатское поедем, разомнемся. Костя с Наташей тоже собираются.

Сидел в кресле нога на ногу, шлепанцем покачивал. Свет красного торшера делал лицо моложе.

«Эдакий спортсмен-супермен. Гантели, эспандер, овсяная каша по утрам. Раз в неделю сугубо мужская компания в баре «Жигули», раз в месяц финская баня, какая-то особая, с пропусками, с самоваром и все тем же пивом. О чем они говорят в этой своей мужской компании?» — думала Светлана, напряженно разглядывая его.

— Так поедем? — Сергей потянулся к газете «Советский спорт».

— Мы же в Зоопарк собрались.

— Зачем?

— На овцебыка посмотреть.

— Да никуда он не уйдет из Зоопарка, твой овцебык, раз туда попал. А лыж осталось на неделю, ну на две от силы.

— Ты был на Таймыре?

— Был, — откликнулся из-за газеты.

— Страшно там?

— Не страшнее, чем в любой тундре, а чего это ты вдруг про Таймыр?

— Овцебыков там поселили. В «Известиях» фотография была: стоят, сбившись в кучу, испуганные, растерянные.

— Ты вроде Никитанова твоего, — протянул в сладком зевке, — извини.

— Что ты к Никитанову привязался, подними ноги.

Поспешно задрал колени, чтоб подмести смогла; откинулся на спинку, но с газетой не расстался, держал, раскинув широко руки.

— Фантазии. У него нож рыбой на картине пахнет, у тебя овцебыки несчастные. Слушай, чемпионка мира по фигурному катанию тренируется по десять часов в день. Потрясающе, да?

— Да-а-а… С ума сойти можно! — Светлана замела мусор в совок, распрямилась, — грандиозно!

Сергей испуганно выглянул из-за рябого листа.

— Ноги можно опустить?

— Ради бога.

— Да не серчай ты так из-за пацана этого, хороший он, — услышала уже в кухне, — и овцебыки хорошие, и я хороший, дай поесть, ужас как хочется.

* * *

Музей был закрыт, и, постояв у деревянной калитки, поглядев на тихий пустынный двор, на печальный, в сумерках, дом, она повернула назад. Лес и дорога были удивительно чистыми, незахламленными бумажками, огрызками и окурками.

«А ведь каждый день здесь проходят тысячи экскурсантов, и я-то уж хорошо знаю, что это такое — экскурсия. Даже в залах гляди в оба. А здесь безнадзорные, и такое благолепие. Вот, наверное, самое неопровержимое доказательство народной любви», — заключила Светлана, бредя по дороге. Почему-то очень пожалела, что не сохранилась старая часовня, но стихи, выбитые на гранитных валунах, раздражали наивной навязчивостью нехитрой выдумки.

Назад Дальше