Закон Паскаля (Повести) - Мирошниченко Ольга Романовна 30 стр.


— Особенно обрадуются гусыни. Еще бы, такая конкуренция угрожала.

«Молодец, — вдруг подумал неожиданно, — услышать такое и не сломаться. Остаться бабой. Ведь жизнь рухнула, а она гусынь прикладывает. Молодец! Вроде той: «Зачем дразнить уток?» Черт их знает, из чего и для чего такие».

— Да, гусыни обрадуются, потому что им, гусыням, обидно, что молодость прошла в гнусе, что вкалывали, как мужчины, энцефалитного клеща не боялись, а приходит вот такая, в белой юбочке до пупка, на корт, и все мужики с ума сходят. Даже Сомов, уж на что непробиваемый, и тот выспросил: и кем работаешь, и сколько лет. Возраст скрывать не стал, ты уж извини.

— Ничего. Кстати, поторопись, может, подать чего ему нужно, а тебя нет под рукой, — сдернула покрывало, принялась разбирать постель.

Сколько раз он видел это, знал наизусть все ее движения, каждый взмах руки. Сейчас взобьет подушку, но почему-то медлила, словно в нерешительности. Потом перевернула зачем-то и все-таки взбила кулачками. Он знал, что сейчас, не тогда, когда говорили ужасное, а сейчас решается все. Он знал способ забыть ужасное, верный и вечный способ, и в привычности ее движений, в наклоне длинного узкого тела была притягательная сила. Но когда, не стесняясь, скинула халат, увидел ложбинку между лопаток, матово-золотые плечи, вспомнил вдруг замызганных, пахнущих псиной ребят у самолета в утро его рокового и бездарного бегства, слова: «В люди выйдешь», свадебный подарок — медвежью шкуру, долгие вечера в Кузьминках перед телевизором, скучные бумаги в кабинете, и как машину грузил воровато, вспомнил, пока раздевалась медленно и красиво, будто в стриптизе, и тост Сомова, и его обещание сказать еще что-то, самое главное.

На улице шел дождь. Из коттеджа Сомова доносилось визгливое пение.

— Шапки прочь, в лесу поют дрозды, — надрывались женщины.

«Большое дело, что поют дрозды! — рассердился Сергей, — надо же — шапки прочь!» — трусил торопливо, сгорбившись. Очень хотелось выпить.

* * *
Так вот кого любил я пламенной душой
С таким тяжелым напряженьем,
С такой мучительной и страстною тоской…

— Как же дальше? — Сергей удивился всплывшим в памяти, казалось, давно и навсегда забытым строчкам.

Так вот кого любил я пламенной душой
Тарара-рара-та-та-та.

А потом:

Не нахожу ни слез, ни пени…

Туман встал неожиданно дымной завесой, и он притормозил. Снова чистое пространство, и снова туман. На просторной площадке-стоянке ни одной машины. Пустое, запертое кафе, ларек «Союзпечати», с открытками, сплошь залепившими стекло. Кудрявый мальчик с пухлым кулачком у пухлой щечки; старое горькое лицо с бакенбардами; белая страшная маска: выпукло-тяжелые веки, скорлупа пустоты, осколок человека, с неестественно изогнутыми краями.

Широкая дорога, ведущая к усадьбе, была безлюдна. Невольно, по таежной привычке, пригляделся к влажной земле, отыскивая следы прошедшего перед ним человека. Могли принадлежать Светлане, с ней встречаться не хотелось.

Не нахожу ни слез, ни пени.

Оказалось, что, несмотря на ранний час, много людей прошло уже по этой дороге. Мужчины в огромных резиновых сапогах с рубчатой подошвой, кто-то, тяжело ступающий на пятки, обутый в полуботинки с рантом; двое шли рядом, но следы маленькие, женские. А вот у ограды несуществующей часовни, похоже, Светланины. Обошла кругом, постояла, снова вернулась на дорогу, и там уже различить трудно, затоптаны другими. Но, судя по всему, пошла прямо. Свернул на тропинку влево. Шел лесом, долго шел, и озеро открылось неожиданно. Лежало гладкое, матово-сизое, высокие черные камыши, зацепившиеся за них клочья тумана.

Утки пролетели низко, над самой водой, и опустились без шума, без плеска, как во сне. Потом туман поглотил их, и Сергей не понял, то ли наплыло серое, дымное, то ли черные ковшики сами, подчиняясь течению, скрылись в светлой мгле.

Пошел берегом, влево, огибая озеро. Тропа привела к камню со знакомыми строчками:

Вот и дорога, размытая дождями.

Учили в школе, и всегда было недоуменное разочарование: нескладные стихи, запоминать трудно, нет рифмы-помощницы, и конец какой-то торжественно-праздничный, вроде тех стихов, что в газетах по случаю Первого мая печатают: «Здравствуй, племя, младое, незнакомое!» Подумал, что вот он, представитель этого племени, стоит у камня, и прошло сто с лишним лет, и впереди изборожденный сухими руслами маленьких дождевых ручьев глинистый подъем. По сторонам невысокие сосенки, темные глухие заросли лещины, и все вертятся в голове другие слова:

Так вот кого любил я пламенной душой…
Не нахожу ни слез, ни пени.

Он знал это тоже. Он видел это озеро и эту дорогу, много раз ходил по ней, и остался белый осколок, вязкой массой легший когда-то на его лицо, чтобы сохранить старый горький облик. Лицо человека, который знал и понимал все, что знает и чувствует он, Сергей. Все.

Нет, не все. Не знал падения. Права несчастная одинокая толстуха: одни падают, взмывая вверх, другие с земли в яму. Точка одна, а векторы в разные стороны, на сто восемьдесят градусов.

Равнодействующая — нуль. Не выходит. Выходит, что те, немногие, сильнее множества других, таких, как он, Сергей, с их маленькими падениями, складывающимися в огромный вектор. Огромный, а вот все равно не выходит, потому что не было бы никогда этого места, и этого камня, и ребята на аэродроме не подарили бы ему на прощанье шкуру и не сказали бы «выйдешь в люди», и не кричал бы человек: «Насть, а Насть, я тебе сумку купил», и не спрашивал бы работяга: «Почему они такие дуры?», и Сомов не торчал бы в тайге, и не трещал бы где-то далеко трактор.

И бывший хозяин этих мест знал про это, и он не против белокурой бестии шел, а против зла, потому что от него падение слабых. И еще: он знал способ спасения от страданий. Единственный надежный способ — работа. «Его работа оказалась нужна всем, а моя… Да какая разница! Ведь это же мое спасение». Сергей подумал, что теперь, когда не нужно уезжать на заработки в загранку, он вернется к оставленному. Накопилась гора записей, расчетов.

«Интереснее всего, конечно, данные той, прерванной для нее экспедиции. За них и возьмусь сразу, как приеду».

Трубка должна быть наверняка. Он в этом просто уверен, ведь находили пиропы. Светлане подарил зеленые гранаты: несколько камушков с гладкими, будто отшлифованными гранями. «Где же их нашел? Вспомнил, на плато!» Тогда еще в июле снег выпал, и их заметили с вертолета. Но сесть летчик не решился из-за зубчатых, как развалины крепости, скал. Бросили мешки вниз. В одном почта, и Сергею долгожданное письмо. Хорошее письмо, а на следующий день, когда снег уже растаял и принялись за работу, он в пробах нашел камешки. Обрадовался страшно: счастливый знак. Приберег в подарок Светлане. Она любила зеленый цвет, а камни были сизо-зеленые, как мох, влажный и свежий, после исчезнувшего снега. Этот цвет словно просачивался из недр, оттуда, где, прикрытое тонким слоем бесплодной, перемешанной с крупинками льда земли, таилось тело трубки — голубовато-зеленая порода. Они тогда не вышли на нее, но Сергей был убежден, что трубка есть. Все говорило об этом, он докажет свою правоту сначала на бумаге, а потом еще раз на том плато.

Занятый мыслями, он не заметил, что свернул с дороги на тропу, снова шел лесом, потом краем поляны и вдруг понял, что заблудился, что не помнит, в какой стороне озеро и где усадьба, и как найти теперь машину. Поднял голову, чтоб увидеть солнце, но увидел дымно-золотое марево. Увязая в пашне, пошел полем, надеясь выйти к предполагаемому шоссе. Но снова попал в лес. Здесь уже не было даже тропы. Выходило что-то нелепое, не кричать же ему, бывалому знатоку лесных примет, «ау!», как заблудившейся Красной Шапочке. Да и лес был странный, без подлеска, путаница невысоких молодых сосен, и над их верхушками сияние. Попробовал вернуться назад, на поле, но лесу не было конца. Странное наваждение: казалось, что светло и видно только в том месте, где он останавливался, но как только он уходил с этого места, туман смыкался за ним и новое светлое пространство, окруженное туманом, будто узкий луч прожектора, как в театре, следил за ним, а вокруг неведомое, залитое дымным, светящимся в вышине. Ситуация становилась нелепой. Он уже блуждал два часа, и не было надежды выбраться, разве только случайно. А главное, вдруг пришла тревога за Светлану. Она сама смеялась над своим «топографическим идиотизмом», когда гуляли по лесу, не могла показать, в какой стороне шоссе, и каждый раз удивлялась, что вышли к нему так быстро. Наверняка блуждает так же бессмысленно, перепуганная, жалкая.

— Эй! — крикнул противным козлиным голосом. — Эй! Ого-го! Да откликнитесь же! — заорал требовательно неизвестно кому. — Эй!..

Он уже отчаялся, рвался вперед напролом, тяжело дыша, почти бегом, и все кричал:

— Эй! Эгей!.. Есть кто-нибудь?..

— Есть, — сказали вдруг спокойно, совсем рядом.

* * *

Проснулась тяжело, будто поневоле, будто растолкали сонную грубо, требовательно, для какого-то срочного и неприятного дела. Во рту странный вкус прогорклого масла, и голова легкая, звенящая. Соседка, лежа на спине, храпела смачно. Увидев струйку слюны в углу накрашенного ее рта, Светлана почувствовала тошноту.

Успокоила себя, что обычное недомогание, и нужно встать, сделать зарядку, не обращать внимания, пройдет.

Вспомнила вчерашнее. Уже засыпала, когда услышала тихие голоса за дверью.

— Пусти, — просил мужчина, — я ненадолго.

— Да не одна я уже, — виновато увещевала женщина, — подселили.

— Спит, наверное, а я тихонько. Пусти.

Предчувствие постыдного, скандального, прогнало сон, судорожно замельтешилось: «Что делать? Звать администратора? Притвориться спящей и стать свидетельницей их любви?»

— Ну перестань, — напирал мужчина, — тихий толчок в дверь, звук поцелуя.

Светлана зажгла ночник, открыла книгу, но строк не видела.

— Ты только тихонько, ладно? — сказала женщина.

— Ага. Кто-то идет, пусти.

Дверь приоткрылась, бесшумно, одним шагом в комнату проскользнул высокий с выгоревшими волосами, лица и разглядеть не успела, потому что отпрянул, выскочил мигом, услышала только:

— Там старуха! Елки-палки! Глаза вытаращила! Бывай!

И быстрый топот, и голос дежурной:

— Вы из какого номера, товарищ?!

Соседка, долговязая, с разлохмаченной прической девица, раздевалась торопливо. На Светлану смотреть избегала, будто и не было ее в комнате. Лишь ложась в постель, глянула мельком неестественно огромными блестящими светлыми глазами навыкате и фыркнула. Смех душил ее. Зарывшись лицом в подушку, тряслась под одеялом, так и не убрав с него разбросанного небрежно своего тряпья.

— Что вас так развеселило? — не выдержала Светлана.

— Ой, не могу, — рыдая от смеха, выдавила девица, и показала на голову Светланы, — ой, не могу. Это он из-за чепчика вашего… старуха. Ну идиот. Полный идиот!

Сберегая прическу, Светлана на ночь надевала пышный, в рюшах и бантиках чепец. Привыкнув к нему, сейчас совсем забыла, как, наверное, старомоден и смешон для постороннего ее облик. И этот выгоревший юнец принял за старуху, Пиковую даму. Действительно смешно.

— Красивый чепчик, — всхлипывая и вытирая слезы, сказала соседка, — сами сделали или привозной?

— Сама.

— Утром дадите фасон снять, я тоже такой сделаю.

— Дам.

— Старуха! Ой, болван! — взбила подушку. — Вы-то, небось, обиделись. Вам же сорока нет. Москвичка?

— Москвичка.

— Сразу видно. Гасите. Спать будем.

Светлана послушно погасила ночник.

— Все что ни делается, все к лучшему, правда? — изрекла в темноте соседка.

— Не всегда.

— Вы замужем?

— Да.

— С мужем хорошо живете?

— Плохо.

— Значит, одна сюда приехали?

— Нет, вдвоем. Не было места, и он в деревню уехал ночевать.

— Значит, его сегодня на танцах видела, — сонно пробормотала девица, — ничего мужчина, комфортный.

Светлана вспомнила «комфортный» и развеселилась. Рассчитала, что придет часам к десяти, надулся, будет теперь характер выдерживать. Взглянула на часы: шесть. Значит, успеет прогуляться, побродить одна, а то потом и не увидишь ничего: колкие фразы, и все — любой жест, любое замечание — предлог для тяжелого глухого раздражения.

Когда делала первое, самое легкое упражнение, поплыли перед глазами белые точки, и боль под лопаткой. Испуганно замерла, прислушиваясь к себе, но отпустило, доделала привычный комплекс до конца. Только вкус во рту не проходил. Чтоб отбить его, вскипятила кофе, заставила себя съесть бутерброд. Суетилась тихонько, чтобы не разбудить спящую, а голова легкая, звенящая, и все вокруг: и стакан, когда мыла под струей, и вода, и пустынная площадь за окном, — зыбкое, неотчетливое, словно огрубели руки и ослабело зрение.

— Не выспалась, — успокоилась простым, — вот уже годы сказываются. И впрямь неудачливый ухажер прав — старуха.

На улице стало легче, все прояснилось, будто резкость в бинокле, наконец, нашла подходящую. Правда, знобило немного, пожалела, что не захватила куртку, но возвращаться поленилась.

— Согреюсь на ходу.

Второй раз подкатило у холмика, где часовня когда-то была: тянущая боль внизу живота, и снова кольнуло под лопаткой. Но именно эта боль внизу успокоила: происходило обычное, только на этот раз почему-то вот так тяжело. Прошли двое, некрасивые, не очень молодые, с ведрами. «Грибницы, нет грибницы другое, а как же женщину, собирающую грибы, назвать? Мужчина — грибник, нет лучше грибарь. Рыбак — рыбарь. Он ведь писал — «и парус рыбаря», значит, рыбарь, грибарь. Рыбарка, грибарка».

Черная, густобровая грибарка глянула странно и шаг замедлила.

«Несчастное существо в кедах, в студенческой штормовке. Типичная туристка, слоняющаяся по памятным местам в поисках элементарного бабьего счастья или, на худой конец, приключения. И, конечно, подружка. Куда ж без подружки».

— С вами все в порядке? — услышала странный вопрос.

— Вы ко мне обращаетесь? — подняла высокомерно брови.

— Мне показалось… простите…

Странные глаза, один ускользает, плывет куда-то к виску, а может, кажется. Сейчас все плывет немного. Остановилось.

— Со мной все в порядке.

— Простите, — и бегом догонять подружку, тяжело, вперевалочку, по-бабьи.

Утром все по-другому. Она не узнавала дороги, той, по которой шла вчера в сумерках. Показалась бесконечно длинной. Миновала поле с трибуной, за березовой изгородью яблоневый сад, а потом вошла в туман и уже брела наугад по дороге, спотыкаясь о могучие корни. Снова поле и тарахтение трактора. Туман был так густ, что протянула руку, пытаясь в кулаке зажать вязкую массу. Пустота, и вдруг боль, ужасная, такая, что и закричать не смогла, опустилась на землю, на развороченные плугом гладкие глыбы земли. Прижалась щекой к прохладному. Что-то теплое разливалось внутри, принося облегчение.

Гул мотора теперь шел прямо от земли и, сливаясь со звоном в голове, тоже приносил успокоение, заглушая страшную мысль.

«Это, наверное, то поле, что возле шоссе. Надо встать и идти».

Уперлась локтем в вязкое, попыталась подняться, и черная волна боли накрыла с головой, подняла на гребень, бросила вниз, протащила по дну, калеча, втягивая в себя снова.

Она вцепилась ногтями в землю и выплыла. Увидела золотое дымное сияние над головой, маслянистый бок огромного пласта с налипшими остьями соломы, услышала тарахтенье трактора, совсем близко.

«Ни один плуг не остановится, когда кто-то умирает» — страшное слово все-таки пришло, но это неважно. Откуда эта фраза? Из лекции, заученной наизусть. Питер Брейгель. Старший, Мужицкий. Вот теперь она знает про что эта прежде непонятная картина. И почему это золотое сияние, и уродливо торчащая из воды нога. Она тоже лежит уродливо, скрюченная, грязная. Но боли уже нет. Жаль, что не сможет объяснить Никитанову смысл «Падения Икара». Но он сам догадается, поживет немного и догадается. Она не уйдет отсюда никуда. Не захочет, даже если сможет, встать. А трактор ее не раздавит, он уже здесь был и оставил прохладное, надежное, к чему можно прижаться щекой. Жаль Сергея. Не узнает, что не виновен ни в чем, что она, одна она причина падения его. И Сомов. Жаль овцебыков на Таймыре. Глупые, испуганные, сгрудились, прижались друг к другу. А себя не жаль, потому что боялась жизни. Вроде овцебыков этих, ошалелых от неведомого. Здесь хорошо. Тепло. Только бы не накатила волна.

Но вместо волны пришло другое: черный деготь, его лили сверху, он попадал в рот, в нос, заливал глаза. Она отворачивала лицо, но поднимали, заставляли сесть, держали голову, чтоб не уворачивалась от струи, и пахло гарью, асфальтом, и мучили сильные, беспощадные, и она смирилась, только крепко, намертво сжала зубы, чтобы не глотать вонючее, вязкое.

Назад Дальше