Битые собаки - Крячко Борис Юлианович 2 стр.


– А еврея? – спрашиваю.

– Жида можно, – разрешает он. – Жиды люди приёмные, вспомогательные. Спаситель из жидов, Богородица, апостолы… С правильными людьми чего ж не водиться?

Жид – это прилично. Он всех евреев жидами кличет так же без охулки, как когда-то сволочью называли всё, что отстаёт или следом волочится. Ему восьмой десяток, он долго служил то в Грузии, то в Персии, то ещё где и дослужился до старшего урядника. Потом служба ему приелась, и он попросился из линейных в госпитальные, выучился на полевого фельдшера и всю жизнь благодарил за это судьбу и начальство. Из Тебриза он привёз два красивых ковра; один раскулачили вместе с домом, а другой, поменьше, висит на стене, я под ним сплю. Знает он, конечно, не особо много, но понимает больше моего и требует, чтобы я читал ему вслух учебную историю для 10-го класса, а сам слушает и смеётся, когда я прочитываю о революционерах, которые, благодаря себя, выручили народы от сырой жизни в подвалах и без радио. По смеху я чувствую, что революционеры для него никакие не герои, а что-то навроде мошенников, и тогда между нами происходит разговор.

– Чего вам, дедушка, смешно, – говорю, – если вы их, могло быть, в глаза не видели, революционеров этих, а сами насмехаетесь.

– Сколько раз, – отвечает, – их в Тифлисе ещё до японской войны полно было.

И дальше рассказывает: идёт по улице человек в культурной шляпе, при галстуке, часы у него как сопли по животу блестят, палочкой помахивает от удовольствия на хорошей погоде и по виду, если не купец, то учёный или даже инженер. А за ним другой поспевает, то ли купец, то ли учёный, а может, инженер, но, в общем, сразу видно, что такой же культурный и на хорошей должности: в шляпе, в галстуке, при часах и с палочкой. Догнал, поднял свою палочку и ширнул первого инженера под лопатку. Тот, конечно, хлоп на тротуар, взбрыкнул правой ножкой в лаковой штиблетке и воздух из себя выпустил, а другой чинно его обошёл, чтобы не уделаться, в пролётку сел и митькой звать. А палочка у них специальная, с пружиной, с длинным лезвием, само выскакивает и заскакивает, дедушка собственными глазами повидал в разобранном виде, а казаков, когда в город отпускали, приказывали стеречься скубентов с бомбами и революционеров с палочками, – эти никого не жалели.

– По-вашему, значит, революционеры – бандиты?

– Выходит так, – огорчительно разводит дедушка руками. – Как же мне их называть, герои, что ли? Со спины зашёл, ножиком человека проткнул прямо на улице, посреди людей. Магазины грабили, банки. Листовки печатали: пусть, мол, японцы сперва нас разобьют, а потом наша власть будет. Бандиты и есть. Ты читай, читай, что там ещё за ними числится.

Но желание читать пропадает. Я смотрю на учебник, как на бельевую вошь, и разом меняю пластинку.

– Дедушка, – говорю, – а корова раньше сколько стоила?

– Молочная, хорошая, рублей двадцать.

– Овца?

– Больше рубля никто не давал. Можно было копеек за восемьдесят, если поторговаться. Мы у курдов по полтиннику за штуку брали. Курица гривенник, утка пятиалтын, индюк или гусь к Рождеству четвертак, порося на Пасху – та же цена, копейки. За пятак на ярмарке или в духане можно пообедать, за гривенник с вином. Кольцо золотое, подешевле, рубля два с полтиной.

– А кони?

– Кони дорого стоили. Пара волов в ярме рублей под тридцать, пахотная лошадь полсотни, строевая под седло до ста, но если чистой породы, с большими деньгами подходи.

– У нас лошадей сколько было?

– Восемнадцать.

– Зачем столько?

– Затем. Небось, лишнего в убыток не держали. Считай сам: пять казаков – пять коней; ещё трое порезвей на выезд, встретить кого, проводить, надо? надо; свадьбу сыграть, на пожар послать, тройку в общий поезд поставить, детей покатать на Троицу, на Крещение, – да мало ли. Скубент один тут был, сам в Питере учился, летом дядю Алёшку готовил поступать, так за ним рессорку посылали аж в Екатериндар. Остальные в работе: косить, возить, молотить…

– А коров?

– Четыре.

– На восемнадцать коней четыре коровы не бедно?

– Хватало. Потом овцы, куры, гуси, сколько их было, не знаю. Ещё молотилка, крупорушка, триер, веялки, маслобойня. Паровик свой мечтали заиметь.

– Управлялись?

– Пораньше вставать, управишься. В косовицу рук не хватало или строить чего, – тогда нанимали. Сюда до семнадцатого года много людей приходило на заработки. А как семнадцатый ударил…

– Отобрали?

– Не сказать, совсем. Отобрали, кто революционерам поверил, а кто не поверил, тот сразу всё сбыл, пока цена. В восемнадцатом грабежи пошли: то красные, то белые, то серомалиновые, – «Давай, – кричат, – кони, скотину, фураж, теперь всё народное». «Берите, – тато говорят, Марко Петрович, – что есть, а чего нету, не прогневайтесь». Они, значит, в конюшню, по сараям, в клуню, а там лях ночевал. «Ах вы, такие-сякие, нанимать вашу мать, где хозяйство передерживаете, живо отвечай». «В запрошлые годы продали, – говорит Марко Петрович. – Нужда была, семья большая, убытки». Комиссар сердится, конём утесняет, плёткой грозит: – «Ну, дед, сильно ты умный, мы тебе это не простим. Как народную жизнь установим, то я тебя лично приеду кончать под красным знамем». «Воля ваша, – тато говорят, – только поскорей управляйтесь, а то не доживу на вас порадоваться, годы преклонные».

Так, слово по слову, втягивается в разговор мой прадед Марк Петрович и сразу всё берет на себя, как самый главный. Его давно на свете нет, а он всё ещё по привычке командует, руководит, выговаривает, и не спорь с ним, потому что закон: кто со старшим спорит, тот говна не стоит. Хлеба он, понятно, не употребляет, питается исключительно одним почётом и живёт, где хочет: в хате, в омшаннике, на чердаке и под всякой загнёткой. Я, когда из бочки тайком мёд таскаю, крышку, бывает, снять боюсь: а что, думаю, как он там засахарился и сопит через камышину.

Редкий день без него обходится, а по праздникам в хате вообще дышать нечем: кислород выгорел и воздух состоит из густого восторга со сладким стенанием. О-о-о! это был казак, теперь таких нету. Вдохновитель и организатор. Крепость и порука. Лад и достаток. Сурьёз и благочин. Да о чём речь, когда сам генерал Гурко за руку с ним повлетался, в обе щеки облобызал и следующие произнёс слова: «Спасибо, козаче, твоему батькови». Конечно, похвала прославленного генерала из того же ряда, что и «Посцым», – сказал Суворов», и я, изо всех сил стараясь не засмеяться, интересуюсь, за что же он так исторически Марка Петровича до неба возвеличил. «Значит, было за что, – хором все отвечают. – За то, что человек, значит, хороший, Марк, то есть, Петрович. И не так собой грамотный, как учёный. Наука при нём была. Всем пример внушал: «Расти, – говорил, – умный, вырастешь мудрый». Не пил. Не курил. В карты не играл. У кого из молодых-неженатых карты найдёт, того на конюшню и собственной рукой ума вложит через задние ворота. Игруля штаны потом подберёт, утрётся и душевно возблагодарит: «Спасибо, диду, за науку». (Конечно, это для красного словца сказано, а в жизни так не бывает. Я сам в детстве был дважды порот, один раз дедушкой за обман, другой раз отцом за воровство, но чувство благодарности к науке у меня появилось не тотчас после порки, а много лет погодя, когда я сообразил, что стать вором или мошенником мне уже не светит.) «Нема за що», – отзовётся Марк Петрович с лаской в голосе и, отложивши плеть, объяснит урок по-хорошему. «Ты мне, – скажет, – не чужой, я за тебя в ответе, чтоб люди пальцем не тюкали, когда ты до креста проиграешься. Это тебе спасибо за соображение, за способность, оно и мне работы меньше, а ежели не поумнел, не журись: пока живой, лайдаком тебя не оставлю, дурь вышибу, умом поделюсь. Но наука уже пойдёт круче: ты это не забывай и на меня загодя не обижайся».

Поминали его при любом подходящем случае и, как правило, во множественном числе: как бы Марк Петрович посмотрели, что подумали и каково присоветовали в таком-то и таком-то разборе. Я же стал этой фигурой озадачиваться гораздо поздней, а до поры до времени жил, как свинья под дубом, и не считал себя обязанным задумываться о людях, которых ни разу в глаза не видел.

Хотя, конечно, связь между нами просматривается напрямую, и я вполне мог бы о себе сказать, что родился волею Божьей по любви и доброму согласию своих родителей, а также с дозволения Марка Петровича, прадеда моего по отцу, – без его же ведома и конь на базу не валялся, так что в автобиографии мне следовало бы поминать прадеда прежде отца-матери и непременно вторым после Господа Бога. Жили мы на Кубани в станице Новомышастовской одним домом, одним подворьем, одной семьёй, где по обычаю тот командовал, кто годами взял, поэтому рулил хозяйством не отец и даже не дед, а прадед.

Как он выглядел, не знаю, и ни на одной семейной карточке его нет, скорей всего потому, что пока фотография была в новинку, он уже набрался консерватизма и радикальства и не хотел видеть себя нигде, кроме зеркала по большим церковным праздникам. Однако мне о нём достаточно много понарассказывали, и я его себе представляю таким же подвижным и неожиданным, как отец, чуть повыше среднего роста, прямой и необрюзгший. Стрижку носил под ёжика, чтобы умывать не одно лицо, но и всю голову; седина пометила его неровно, – брови чуть тронула, усы с низу кисточкой задела, снежком по бобриковой стерне прошлась и сделала волосы сивыми, а бороду выбелила до льняного полотна, – росла она у него как-то насуперечь, и он её то и дело оглаживал.

Человек он был занимательный и завёл в семье советские порядки задолго до советской власти. Если бы он к тому же воровал, обманывал, злоупотреблял, нерадел к хозяйству и мотался по чужим бабам, его можно бы и в партию, но он был верующий, работящий, строгий, обязательный, запросы имел проще некуда, а с понятиями о личных удобствах недалеко ушёл от первобытных привычек и после смерти жены перебрался спать из дому в конюшню, где воздух был прочкнут колдовской смесью парных конских каштанов, стойкого лошадиного пота и хмельного пойменного сена.

Он рано овдовел, но дети к тому времени повыросли и жениться ещё раз не было нужды. Сколько их у него было, сказать затрудняюсь, знаю только, что жил он с младшим своим сыном Антоном Марковичем, да ещё в станице то ли Титаровской, то ли Ивановской жил другой сын, Тарас Маркович, которого я тоже малость захватил. Характер у него был властный, деспотический и неуступчивый. Всюду он лез, всё пробовал на палец, на нюх и на язык, ложиться приказывал с солнцем, вставать с петухами, до всего ему было дело и по всякому пустяку надо было идти к нему на поклон.

Старший отцов брат, дядя Илья, когда вздумал жениться, пошёл, как и полагалось, к Марку Петровичу. «Диду, – сказал он по-украински, как все в станице тогда говорили, – хочу жениться». Марк Петрович обрадовался, аж присел. «Оце гарно! – возликовал он на весь курень. – Оце казак! Оце молодец! Сколько ж тебе, Илько, бурлаковать, – пора и за ум браться. Бесова душа, думал, помру, не дождусь». И давай хвалить дядю сверх потолка с крышей и за способности, и за мужество, и за удальство, хоть и не совсем понятно, из чего оно состояло, удальство дяди Ильи, который давно был взрослым и поступал по законам природы, а не наперекосы. Под конец Марк Петрович даже заплакал. «Илько, – позвал он, промокая слезы счастья табачно-сморкательным платком. – Илько, хлопчику, дай я тебя обниму».

Он обнял дядю, посадил вплотную к себе и некоторое время сидел с ним, как либерал с демократом. Потом спросил: «А кого брать думаешь?» Дядя Илья назвал. Марк Петрович, не жалея руки, грохнул по столешнице, сказав тихо: – «Не будет этого», – и от либерализма с демократией помину не осталось. «Это как так не будет? – совсем не испугался дядя. – Кто у нас женится, не пойму, вы или я?» «Ты, – ответил прадед. – А я при тебе тоже не без дела». «Лампу, что ли, держать в почивальне? – засмеялся дядя. – Да вы, диду, шуткарь». «Это твоё дело, чего там как держать, – несмущённо ответил Марк Петрович. – Мне, главное, чтоб ты по дурости беды не натворил». «Да какая ж беда? – удивился дядя. – Ничего, кроме детей». «Во! – потряс прадед клюкой перед носом взрослого внука. – Дети! Сам говоришь! Коли б не они («Колы б нэ воны»), стал бы я тебя на старости ублажать? Но раз для них живём, значит, надо. Ты вот не знаешь, а я знаю, что у твоей ди́вчины по материной родне прадед был глухонемой, так и звали, – Немко́. Его громом в степи убило, молодой ещё был, сейчас мало кто помнит. Так что ты ночью спи, а днём думай, какие у вас могут дети произойти». «И думать нечего, – упёрся дядя на своём. – Мои дети, не ваши, чего думать попусту». «Тьфу, лях тебе в печёнку, прости Господи, – расстроился прадед и заорал: – А мои правнуки! У них же наша фамилия будет. А по фамилии кто из нас старше? И мои права старше. И отвечать не тебе. Это про меня они скажут… Хотя, какой там «скажут», несчастные, глухие, немые, – на пальцах покажут: «Не хватило у дида Марка в голове десятой клёпки, знал и не отсоветовал, а нам из-за него страдать». У нас в роду никого, чтоб немой, хромой, заикастый, пропоец, умом обиженный. К нам и чёрная оспа не пристаёт, рябых тоже нет. Да мы в землю ложимся все зубы целые. Чистая кровь, здоровая порода. Ты подумай, сколько людей для тебя, дурня, это здоровье собирали! И ты за раз всё хочешь порушить? Нэ дам!»

Он вскочил враскоряк, будто полсветёлки занял: огромный, могучий, седоволосый, на него невозможно было глядеть. «Все одно женюсь», – сказал дядя Илья, не подняв головы. «Женись, – неожиданно смирился Марк Петрович и даже приласкал упрямца по плечу. – Женись, женись. Я тебе что, – мешаю? Борони Господь! Хоть сегодня свадьбу затевай. Из хозяйства, правда, ничего тебе не выделю. Не беда, наймёшься к кому. Наймиты, как все, трудом кормятся, и ты проживёшь. Со двора иди куда хочешь, лучше сразу. Попервах оно, конечно, будет стыдоба, как на тебя люди станут показывать, – ну как же! был казак, стал наймит, – но ты молодой, переживёшь, а я твоего позора, Илько, не осилю и всего больше жалею, что доброй нашей фамилии не могу тебя лишить. Достал ты меня, собачий сын, при могиле на конец житья».

Сейчас подобными речами никого не проймёшь, но в не столь давние времена словами наказывали, как батогом, так что у ослушника горели уши, блуждали глаза и он готов был глухонемым позавидовать. Что значит продаться внаймы? Или отойти напрочь без движимого-недвижимого? А нравственная сторона поступка? Пойти старшим наперекор! Не получить родительского благословения! Быть изгнанным из родного дома! Статочное ли дело одному человеку столько хулы на себе понести? «Бежать отсюда, – подумает он первой же мыслью, – бежать, не оглядываясь, куда глаза, где меня никто не знает, и поскорей, чтоб до вечера ноги моей тут не было». Но опять же задача: а куда бежать со своей земли? в какие-такие палестины? Это сейчас, когда весь народ внаймах да в кочевьях, катись на все четыре стороны, а при оседлой жизни нелегко на такое было решиться, и если слово оставляли под залог в кредитных лавках, значит, оно много стоило.

Короче, дяде Илье было отчего сгорать со стыда; он ещё немного подёргался и сообщил деду, мол, так и так, девчонка на четвёртом месяце и, коль скоро, жениться на ней нельзя, то что же делать? Марк Петрович сказал, что. Перво-наперво передать, что родительского благословения дяде Илье нету и не будет, а по каковой причине, про то пусть у него спрашивают, у Марка Петровича. Другое: как девка не из иногородних, а казачьего роду-племени, то отступные пусть назначают сами, – что девке за поруху, что детине на возрастание, а Марк Петрович, как главный ответчик, обязуется выплатить, а ежели помрёт раньше, чем детине семнадцать стукнет, то расчёт передаст старшему в роду и на том крест готов целовать при свидетелях и своим подписом нужную бумагу закрепить. Третье: в случае родители дивчины надумают взять дядю Илью к себе в зятья, как он есть, безземельный, бесхозяйственный и без родительской перед Богом заступы, пусть на то будет их добрая воля и общее согласие, а родная семья уже не будет считать его своим и отрекается от него на веки вечные.

На третьем пункте джентльменского соглашения дядя Илья спёкся. Он опустился на колени, как мальчик на горох, целовал дедовы руки и слёзно просил выкинуть позорный для него пункт, а дед, будучи в душе все-таки либералом, тоже расчувствовался и сделал по просьбе внука. На том дело, однако, не кончилось; роднёй дивчины причина была сочтена неосновательной, отношения прерваны, отступное ве́но с презрением отвергнуто. «Ну, Илько, держись, – предупредил его Марк Петрович. – Не захотел Бог моей опёки, пусть Он теперь Сам тебя и милует, и взыщет».

Назад Дальше