В глазах почернело, ноги, сделавшиеся ватными, прошли несколько шагов и подкосились. Он упал на колени. Понемногу придя в себя, растер похолодевшими руками лицо, шею, уши. “Это — удар, солнечный удар...” — пришла в голову спасительная мысль. Воспрянув, отрывисто прокричал в небо:
— Не-е-т, не всех клопов я еще передавил! Не всех!
— Всех... — послышался сверху усталый голос.
Юра, медленно подняв голову, увидел Толика Зубкова, сидевшего на уступе скалы над кустом безудержно цветшего шиповника. В уголке рта у него торчал стебелек дикой белой гвоздички, на коленях лежал автомат.
— Ты?.. — ничего не понимая, прошептал Житник. — Ты же... Я же…
— Могилу рыть будешь? — безучастно спросил Толик, выплюнув гвоздику.
— Зачем?.. — пробормотал ватный Житник. Пробормотал, представив каменистый могильный холмик и себя, мертвого под ним. Застеснявшись вдруг намокших глаз, добавил подрагивавшим голосом:
— Барство это...
Зубков спрыгнул с уступа.
— Ну, как хочешь... Но на тропе оставлять тебя не хочу — негигиенично, да и сам понимаешь – нет трупа – нет дела. Снимай рюкзак.
Житник снял рюкзак, бросил на землю. Он взял себя в руки и думал, как выскользнуть: “У него два-три патрона в магазине, не больше... Попрошу разрешить снять сапоги, сниму один, кину в него и петлями побегу к реке.
— Не надо ничего придумывать, Юра! — вставая, прервал его мысли Зубков. — Умоляю. Со мной у тебя нет шансов. Пошли за скалу, там я видел берлогу...
И, ткнув дулом Житника в бок, направил к скале. Сам, прихватв рюкзак, пошел сзади.
“Не сможет выстрелить!!! — вдруг осенило Юрку. — Зубков не сможет выстрелить. Он мент, не палач! Высоцких с Окуджавами любит. Он не выстрелит! Нет!”
Испарина покрыла его лоб. Пот жиденькими ручейками потек в глаза. Отершись ладонью, Житник обернулся. Вглядевшись в глаза любителя бардов, понял, что тот, и в самом деле, не сможет его расстрелять.
Зубков, действительно смущенный необходимостью исполнить роль палача, приказал идти дальше.
Они подошли к берлоге. Житник, посмотрев на дно, увидел гюрзу.
— Гюрза! Смотри гюрза! Не может выбраться! — крикнул он, решив отвлечь внимание Зубкова.
Тот, никак не отреагировав, снял с плеч рюкзак, приказал:
— Стань на краю. Лицом ко мне!
Когда Житник выполнил приказ, нацелил автомат ему в грудь.
Так, лицом к лицу, они стояли, пока лицо Юрки не скривилось в презрительной улыбке.
— Не можешь, малохольный? — шагнув вперед, выцедил он желчно. — Давай, я тебя кончу! У меня не заржавеет. А лучше, давай кончим эти игры, пойдем в лагерь и там разберемся.
— Ты прав. Не могу безоружного... — покивал Толик. — И не хочу мараться.
Сказав, посмотрел в сторону берлоги.
Увидев, куда он смотрит, Юрка забеспокоился. “Скормит, гад, змеюке”, — мелькнуло у него в голове.
Зубков встал, подошел к рюкзаку, вынул мешок с золотом.
Посматривая на оцепеневшего Житника, направился к берлоге. Спустился, молниеносным движением поймал короткую жирную гадину за голову.
Вылез из ямы. Злорадно улыбаясь, пошел к попятившемуся Житнику. Но прошел мимо, к рюкзаку. Сунул в него извивающуюся змею.
— А теперь иди сюда! — поманил Житника пальцем. — Мы с тобой будем играть в... в гадскую рулетку. Иди, иди, Юрик, не бойся — шансы у нас будут фифти-фифти.
Житник понял, что Зубков предлагает ему дуэль с равными шансами на жизнь. По сравнению с расстрелом эта дуэль казалась ему спасением и он, весь охваченный накатившейся вдруг радостью, пошел, побежал к противнику.
“Баран!!! Благородный баран! — ликовал он. — А баран не может не проиграть!
Они сели на колени над шевелящимся логовом смертоносной гадины, обхватили замком друг другу смежные руки и, сделав паузу, кинули их в рюкзак!
Все повторилось! Повторилось все, что Юрка почувствовал перед тем, как наткнуться на Зубкова. Когда змея вонзила зубы в запястье, он понял, что перед его глазами проходят последние, самые последние кадры жизни. И глаза его навсегда закроет засвеченная смертью пленка... Он попытался вырваться, освободить руку, разгрызть рану зубами, не дать, не дать яду впитаться в кровь! Но Зубков держал его железной хваткой. И вся змеиная ненависть капля за каплей вошла в Юркино тело.
Я пришел…
(сон)
Сначала пришли волкодавы.
Остервенело полаяв в лицо, они кинулись за спину, кинулись рвать тех, кто стоял за мной.
Они знали свое дело.
Я остался один в бесконечной степи, среди покосившихся кибиток. Среди загонов с блеющими овцами и безучастными лошадями, топтавшими свои испражнения.
Я смотрел и чувствовал, как ничтожно мал и безбрежно жалок.
Безысходность давила сердце.
Но что это?? Кто поднял пыль на востоке?!
Стая таких, как я!
Я влился в нее, предвкушая смерть. Свою и тех, кто топчется в стойле.
Навсегда взлетев в седло, умчался.
Как конь, подстегнутый плетью.
...Стая мчится неостановимо. Стоянки-обстоятельства прибавляют бешенства движению — остановившееся гнетет. Заклинает перечеркнуть себя бегом.
Живое движется.
Вот привальный костер. Он жадно пожирает сучья, он торопится выгореть дотла, торопится уйти в ветер.
Вот береза… Она стремится стать выше, стремится к небу.
Вот омут, стиснутый корнями. Он каждую секунду отрывает от них песчинку за песчинкой. Отрывает, чтобы умчаться к морю.
И вот — утро! Конец ночи, конец покою! Я снова мчусь!
Бешенство скачки! Больше, больше пространства! Там, за горизонтом — тайна грани! Вперед, вперед!
И вот — все позади. Мой конь издох. Я один, в груди — меч. Я пришел...
Утро было пасмурным. Я встал, подошел к окну. Люди шли на работу. И мне пора. Сегодня — премия. За год.
Очко сыграло
В Геленджике снять комнату не получилось — как и в Адлере никто не хотел брать на постой одного человека. Или предлагали такое, что воротило душу. Или предлагали такие, что хотелось побыстрее уйти. Можно было, конечно, пройтись по окраинам и найти что-нибудь приличное. Однако Смирнову не захотелось ходить от дома к дому, угодливо заглядывая в оценивающие глаза (чего ему не было по вкусу, так это просить и нравиться), да и тянуло его на берег, привык он ночевать под небом и обычным предутренним дождем.
Город был памятным. После того, как десятилетний непоседа Женя, упав с сосны, десять минут повисел на железных кольях ограды, впившихся в грудь, мама три года подряд отправляла его в местный детский санаторий «Солнце». Конечно же, он не мог уйти, не побывав там, где прошли одни из лучших месяцев его жизни.
Санатория Смирнов не нашел. Люди, к которым он обращался, недоуменно пожимали плечами. Наконец одна старушка сказала, что, собственно, «молодой человек» и находится на том месте, где когда-то было «Солнце».
Смирнов оглянулся. Заросшие бурьяном развалины, обгоревшие стропила, несколько заколоченных домиков, презервативы в траве… Это было все, что осталось от лучших его месяцев.
Поблагодарив старушку, он спустился к берегу и, наконец, узнал заповедник своего детства. Песчаники, бронирующие склон, — теперь эти слова ему были известны, — облупившийся памятник над ним, покрытые изумрудной тиной бетонные быки — остатки пирса, в войну отправлявшего торпедные катера на Малую Землю…
Он разделся, вошел в море, поплыл к дальнему быку. Подплыл, взобрался, лег и… почувствовал себя десятилетним Женей.
Десятки лет, прожитые там, за горами, соскользнули с плеч струйками соленой воды. Все, что случилось с тех пор, как он впервые взобрался на этот скользкий бетонный куб, растворилось в застывшем воздухе.
Маленький Женя лежал на изумрудной тине, ласкаемой теплым морем, смотрел на памятник, на зеленый хребет, сокрывший горизонт, на молчаливого молдаванина Колю, одиноко сидевшего на берегу в странных своих шароварах.
Он ничего не хотел. Все, что растворилось в воздухе — работа, женщины, навязанные императивы, желание что-то сделать и сделанное — висело в нем невидимым инертным газом.
Детство ушло так же неожиданно, как и явилось — молдаванин Коля в странных шароварах растворился в мареве, и Евгений Евгеньевич увидел, что рядом с его вещами располагается компания из двух мужчин и двух молодых женщин.
Мужчины выглядели сонными. Они, — один пятидесятилетний, внушительный, другой — вдвое моложе и тоньше, — квело разделись и легли на принесенные цветные пористые коврики.
А женщины были полны энергии.
Они захватили внимание Смирнова.
Одетые в коротенькие цветастые платьица, длинноволосые, не худые и не полные, оживленно переговариваясь и хохоча, они расстелили на земле скатерку, побросали на нее разнокалиберные бутылки, снедь, большие зеленые яблоки и арбуз (упав на одну из бутылок, он треснул, развалился на части, яркая его мякоть обнажилась). Порадовавшись этому всплеску жизни, женщины, — рот нашего наблюдателя раскрылся, — мигом скинули платьица — под ними ничего не было! — и пошли в воду.
Обниматься и целоваться они принялись у первого быка. И если делали это демонстративно, то не для окружающих, а для всех на свете.
Одна из них была особенно хороша. Осиная талия, темные прямые волосы, темные чувственные (и видящие) глаза, родинка совсем как у всемирной красавицы Синди Кроуфорд, упругая, не кормившая еще грудь; она была в пассиве. Другая — крепенькая, голубоглазая, светловолосая в кудряшках — выглядела попроще и, может быть, потому ее влекло к первой.
Влюбленных рыбок они изображали до второго быка. Наткнувшись на него, взобрались с третьей или четвертой попытки и возобновили свои игры уже на нем. Смирнов смотрел, охваченный противоречивыми чувствами.
Женщины, обнаженные и готовые к сексу, были всего в пяти метрах от него.
Красивые женщины.
Чужие женщины.
— Третьим будете?! — почувствовав его внимание (или биополе), закричала голубоглазая.
— Да у вас есть кавалеры... — заинтересованно приподнялся Смирнов.
— Так они на берегу, — засмеялась черноволосая.
— И вряд ли сюда поплывут, — до слез захохотала вторая, — они — сухоплавающие!
— Да нет, спасибо, у меня ординарная ориентация.
— Ординарная это с кем? С женой? — голубоглазая «акала».
— Примерно.
— По-моему, это извращение, — с неприязнью посмотрела черноволосая в сторону берега.
«Мужик с брюхом — ее муж, — подумал Смирнов. — Или любовник. И он — сволочь, если не стал с такой женщиной счастливым».
Голубоглазая соскользнула в воду, поплыла к Смирнову. За ней бросилась черноволосая.
— Мы к... к вам в гости, — сказала первая, устраиваясь на быке Смирнова. — Меня зовут Серафима, а вас как?
От нее густо пахнуло коньяком.
— Женя... — ответил Евгений Евгеньевич, ничего не чувствуя, кроме мягкого бедра девушки. Очаровывающего бедра. Когда с другой стороны тоже пахнуло коньком, и тоже прикоснулась ляжка, такая же мяконькая, но совсем другая по внутреннему содержанию, он растерялся, покраснел (!), закрутил головой, смотря то на берег, то на девушек, то на их плотнее и плотнее прижимавшиеся бедра.
— А что, муж...чина, вы... так попусту нерв...ничаете? — спросила Серафима, стараясь сладить с разбегающимися глазами.
Смирнов не нашелся с ответом, и девушки, моментально о нем забыв, принялись целоваться за его спиной.
—А вы откуда, Женя? — спросила Валентина, минуты через три положив ему голову на плечо.
— Из Москвы. — Смирнов боялся, что у него встанет.
— О, муж...чина! Как я хо...чу стать москви...чкой! — обняла его Серафима. — Давайте я вас поцелую. У-у-у…
Смирнов подставил щеку.
Серафима поцеловала.
Он включился. Пришлось прикрыть его руками.
— А кем вы работаете? — продолжала спрашивать черненькая, явно отстававшая от подружки на пару стаканов.
— Я — старший научный сотрудник.
Сказав, он вспомнил институт биолингвистики короткохвостых раков и криво улыбнулся.
— Бедня...жка... — едва не прослезилась Серафима.
Она подумала, что собеседник стыдится своей работы.
— А вы знаете, мне кажется, что я вас где-то видела, — отстраняясь, взглянула Валентина. Сочувствие виделось и в ее глазах.