Трое спешат на войну. Пепе маленький кубинец(Повести) - Василий Чичков 13 стр.


Брат трогал бумажки. Он никогда не видел столько денег.

Как не похож был сейчас этот мальчишка на того Генку, довоенного, чистенького, с большой папкой для нот, с которой он ходил к учительнице музыки Арине Викторовне!

— Я завтра всем во дворе скажу, что ты лейтенант и что у тебя денег много. И мать обрадуется. Она на заводе сейчас. Рабочую карточку получает. Строгальщицей она работает. Такой станок есть, на нем железо строгают. На оборонном заводе.

Я слышал, как в замке повернулся ключ. Может, у матери предчувствие было, а может, ей кто сказал обо мне.

Она открыла дверь и шагнула ко мне, обняла и заплакала. Она плакала тихо, и тело ее вздрагивало.

Я увидел седые волосы, руки, пропитанные мазутом и израненные металлической стружкой. На матери был черный халат с пояском. Пах он чем-то чужим, непривычным.

— Ну чего ты, мама! — сказал я.

— Мам, — повторил Генка и тронул мать за плечо, — посмотри, сколько Николай денег принес.

Мать подняла глаза и снова посмотрела на меня, на мои петлички, на гимнастерку, и слезы опять покатились по ее щекам.

— На эти деньги мы можем картошки целый мешок купить, — сказал Генка.

Генка пошарил в сумке, которая висела на плече матери. Вернее, это была не сумка — зеленый чехол от противогаза.

— Ура, — крикнул Генка, — хлеб!

Он отломил корочку и проглотил.

— Значит, скоро на фронт? — спросила мать, утирая рукой слезы.

— Скоро. Да ты не бойся, мам! Сколько людей воюет…

Мать опять заплакала и, закрыв лицо руками, вышла на кухню.

— Это ничего, — сказал Генка. — Она в последнее время поплачет, поплачет и успокоится. Надо печку разжигать. Чай кипятить будем.

Генка запалил бумагу, на нее положил щепочки.

— Мы твою мандолину сожгли. Твой деревянный планер тоже и еще три стула. Зимой плохо было! Пойдешь, забор поломаешь, а доски сырые — не горят. Чем растопить? Мандолиной!

Огонь постепенно разгорелся, но дым в трубу не уходил — поднимался к потолку. Скоро из глаз потекли слезы.

— Ложись! — скомандовал Генка. — Это всегда так сначала. А потом нагреется, будет тянуть. Зимой, знаешь, не очень здорово. Дыму полно, а форточку открывать жалко — тепло уйдет. Лежим с матерью на полу и терпим. Я даже под кроватью раза два спал. У меня там убежище: сбоку сундук с тряпками, сверху матрац мягкий. Если бомба попадет, отскочит.

Вошла мать с чайником в руке. С нашим медным чайником, на ручке которого высечена звезда.

— Что же ты деньги-то разложил? — спросила мать, поставив чайник на печку.

— Это тебе, мам. Моя первая зарплата.

— Себе часть оставь. Может, чего купить надо.

— А я на всем готовом, мам. Кормят и одевают.

— Чего на обед дают? — спросил Генка.

— Щи.

— С мясом?

— Ага!

— Целую тарелку? — спросил Генка и проглотил слюну.

«Какой же я дурак, что не принес еды!» — опять подумал я и вспомнил хлеб, сахар, масло, которыми я обжирался однажды на ученье. И даже сейчас я покраснел от стыда.

— А еще чего дают? — не отставал Генка.

— Кашу с маслом.

Генка покачал головой и глубоко вздохнул.

— Знаешь что, — сказал я, — завтра рано утром ты возьмешь бидон и поедешь со мной в казармы. Я у повара попрошу каши гречневой с маслом.

— Врешь!

— Правда!

— Если бы целый бидон каши достать, — мечтательно произнес Генка, — мы бы с мамой неделю были сыты…

Мать собрала деньги, положила на видное место на буфете и придавила их белым слоником, у которого я когда-то отбил хобот. Потом она поставила на стол три чашки. Тонкими кусочками порезала пайку хлеба и на блюдечко посредине стола положила бумажку с сахарином.

За окном надвигался вечер. Может, он еще не надвигался, но в нашей комнате всегда рано темнело. Напротив нашего дома, шагах в пятидесяти, стоял такой же, как наш, пятиэтажный дом.

Мать задернула поплотнее шторы и зажгла свет. В комнате стало уютно. Как будто мы отделились от всего мира, будто жили как прежде, до войны.

— Отец у нас рядовой, а ты лейтенант, — сказал Генка. — Если он тебе на улице попадется, должен тебе честь отдать?

— По уставу должен.

— Ну, а если не отдаст честь, то что?

— Ничего. Он же отец.

— А по уставу?

— Я его остановлю и прикажу еще раз пройти мимо меня и отдать честь.

— Вот это да! — воскликнул Генка.

Мать сидела за столом и, подперев голову руками, смотрела на меня.

На лице ее была улыбка почти незаметная: чуть улыбались глаза, вернее, морщинки у глаз и губы. Мать смотрела и как будто открывала меня заново.

— Ну, как. же это ты так— вдруг и лейтенант? — повторяла она.

— Не один я, и Вовка Берзалин тоже.

— Вовка! Он-то совсем на военного не похож! Очкарик, скрипач! — крикнул Генка. — Я ему играл этюды!

— Ах ты, шобон! — нарочито громко сказал я, как когда-то говорил отец.

Мы рассмеялись. Стало еще уютнее в доме, будто с этим словом: к нам пришел сам отец.

— Ну, расскажи, расскажи… — просила мать. — Как же это ты с Вовкой… Я ведь тогда от директора письмо получила, недоброе письмо.

Я рассказывал матери, как все это было. Как убежали из поезда, как скитались на вокзале. Но не сказал я ей, что подделали год рождения в паспортах и что теперь я на два года старше. Ушли добровольцами, вот и все. Военком знакомый помог.

Мать смотрела на меня и, кажется, все видела и все понимала. Уж так устроены матери. А я говорил об училище, о старшине Ермакове, о старшем лейтенанте Голубеве, о том, как стреляли мы из минометов.

Генка сидел на полу у печки и слушал меня, раскрыв рот. Он забыл, что на столе есть хлеб и сахарин и что чайник уже давно вскипел.

А потом в дверь позвонили дважды, и к нам пришла Авдюхова из соседней квартиры.

— Ай, какой ты стал взрослый! — сказала Авдюхова и всплеснула руками. — Надо позвать Гречеву.

Пришли Гречева, Шитова, Муравина. Мать показывала деньги, прижатые белым слоником: «Первая получка сына!»

Мать разливала чай с морковной заваркой. Генка злился и не скрывал своей злости. Если бы не пришли все эти тетки, ему бы досталось два куска хлеба, а не один и в два раза больше сахарина.

Взгляды соседок были прикованы ко мне. Взгляды у них были одинаковые, и сидели они, плотно прижавшись друг к другу.

До войны они нередко ссорились между собой, что-то доказывали друг другу, кто-то был прав, а кто-то виноват. Все это с гневом обсуждалось на общественных кухнях. Шитову и Гречеву, которые живут в одной квартире, не раз вызывали на суд общественности. А сейчас они сидят рядом, и в глазах у них тревога. Их сыновья далеко от дома, — какая судьба им уготована?..

Как только появлялась новая гостья, мать просила рассказывать все сначала…

Вдруг погас свет. Мы зажгли свечку.

— Надо уходить, — сказала Шитова, — а то вся свечка сгорит.

Она взяла мою руку двумя руками и долго жала ее, улыбаясь.

— Может, еще отпустят… Может, еще свидимся… — произнесла Шитова и наконец отпустила мою руку.

— Уж дай я тебя обниму, — сказала Авдюхова, подойдя ко мне. — Ведь какой герой: семнадцать лет — и уже лейтенант.

Другие матери тоже стали прощаться со мной, и каждая хотела заглянуть в глаза и что-то сказать на прощание.

Все ушли, и в комнате стало тихо.

Мать постелила мне на диване и задула свечу. Я лежал на своем родном диване, где каждая пружина была знакома. Я водил рукой по плюшевой спинке, а из темноты на меня смотрели глаза матерей, и я слышал их голоса.

— Кольк, — вдруг прошептал Генка, — пистолет у тебя есть?

— Завтра дадут.

— Какой?

— «Тэтэ»!

— Ты из него стрелял?

— Стрелял.

— В руку отдает?

— Не очень, есть амортизация.

— Гена, — послышался голос матери, — Николаю рано вставать.

Я продолжал лежать с открытыми глазами. Вдруг до моего слуха донеслись звуки скрипки. Это играл Вовка.

Я и раньше, до войны, слышал его скрипку. Но тогда где-то шипел патефон: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось», где-то смеялись люди, а на пятом этаже девочка Тоня разучивала на пианино вальс.

Сейчас дом был как будто мертв. Усталые, полуголодные люди тихо лежали на кроватях. И тревожно, как плач, разносились по дому звуки скрипки.

Может быть, Вовка играл всю ночь. Не знаю. Мне кажется, я слышал скрипку во сне до самого утра…

— Вставай, сынок! — будила мать. — Вставай!

Я открыл глаза. Мать склонилась надо мной. Как хорошо я знаю вот такое, склоненное над собой, лицо матери.

— Вставай, сынок! — еще раз повторила она.

Я сделал несколько энергичных движений руками и крикнул:

— Генка, подъем!

— Пусть спит, — сказала мать.

— А каша?

— Может, тебе неудобно? Только командиром стал и уже кашу просить…

— Удобно, — сказал я и толкнул Генку под зад.

— Чего дерешься? — протирая глаза, сказал братишка.

— Каши хочешь?

Генка молниеносно вскочил с кровати и стал натягивать штаны.

Мы выпили по чашке холодного чая со вчерашней морковной заваркой, съели один кусок хлеба на троих, и я стал прощаться с матерью. Я хотел побыстрее уйти, чтобы не было слез.

Но глаза у матери были сухие, как будто она знала, о чем я думаю.

— Сядем перед дорогой, — сказала мать.

Мы сели. Мы не смотрели друг на друга. Глаза были опущены. Встали.

— Мам, ты бидончик дай побольше для каши, — попросил Генка.

— Возьми на кухне тот, с которым раньше за молоком ходили.

Мать обняла меня.

— Значит, на фронт?

— Не плачь, мам!

Мать не плакала.

Я вышел во двор и свистнул два раза. В окне третьего этажа блеснули очки, и через минуту лейтенант Берзалин отдал мне честь.

— Моя мать хотела посмотреть на тебя, — сказал Вовка.

— Моя тоже.

— Сейчас к матерям ходить нельзя — они плачут, уж это я точно знаю, — сказал Генка.

Мы минутку постояли и пошли к трамвайной остановке.

Часть третья

Граната на всякий случай

1

Ночью наш эшелон остановился на станции Усмань. Слышались приказы командиров. По настилам съезжали с платформ «катюши». Мощные «студебеккеры», словно сказочные кони, несли на своих спинах зачехленные установки. Расчеты занимали места на машинах.

Здесь не нужны были слова и рассуждения. Здесь начиналась война, и все понимали друг друга с полуслова.

Я сидел в кабине «студебеккера» вместе с капитаном Голубевым. Ему дали новый чин и назначили командиром дивизиона. Мне просто повезло, что я попал к нему в дивизион.

Капитан напряженно вглядывался в темноту.

Машины одна за одной двигались на запад к линии фронта, нащупывая дорогу тонкими, как стрелы, лучами света. Там, впереди, вспыхивали яркие зарницы, оттуда доносился гул, похожий на раскаты весеннего грома. С каждой минутой фронт приближался.

Слово «война» для меня и моих сверстников всегда имело особое значение. Как часто мы слышали это слово по радио, дома от матери и отца. Война на озере Хасан, война в Польше, в Финляндии. Война, война…

Мы, мальчишки, просто не могли жить без войны. Мы разделили наши пресненские дворы на враждующие лагери — все точь-в-точь как на международной арене. Если мы ловили шпиона с соседнего двора, то тут же объявляли войну. Нашими снарядами были куски глины и камни, а зимой снежки.

К шестнадцати годам на моей голове было три пробоины. Но у Женьки таких пробоин было шесть, и он считался храбрее меня.

Теперь я все это вспоминаю, конечно, с улыбкой. Я слышу, как грохочут настоящие пушки и от грохота содрогается земля.

Я начальник разведки. У меня взвод бойцов. Правда, во взводе всего восемь человек. Но ничего, скоро будет пополнение.

До рассвета мы должны разместить матчасть в лесу, замаскировать ее. Завтра утром определим огневые позиции, и уж тогда берегитесь, фрицы!

— Погляди назад, наши машины не отстают? — сказал капитан.

Я вылез из кабины на подножку. Машины, будто прицепленные друг к другу, шли ровной колонной. В голове колонны «виллис» командира полка, майора Соколова. На следующей машине ехал Вовка.

— Денисов? — негромко позвал меня капитан. — Не отстают наши?

— Все в порядке, товарищ капитан, — отрапортовал я. — Машины идут на заданной дистанции.

Машины мчались к фронту. Теплый ветер напирал в грудь, залезал в уши, ноздри, и от этого в душе моей росла военная лихость. Запеть бы: «Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса…»

Я видел, как «виллис» свернул с дороги в лес. Машины тоже поворачивают, и лучи фар будто режут деревья под самый корень.

И опять вполголоса звучит команда. В напряженной тишине рычат мощные моторы «студиков». Уже зазвенели топоры. Долой лишние сучки с деревьев, долой деревья, которые мешают поставить машины! Сейчас мы хозяева в этом лесу, и наши распоряжения — закон.

Бойцы натянули маскировочные сетки над машинами. Шалишь, фриц! Теперь твои самолеты не увидят грозное оружие.

Наш дивизион первым кончил маскировку. Ведь нами командовал капитан Голубев. Засучив рукава, он сам валил деревья, обрубал сучки, натягивал сетки. Он сам садился за руль «студебеккера» и ловко разворачивал машину. Он все умел и делал это лихо, точь-в-точь как там, в училище. Потому мы любили его. Рядом с ним работа спорилась.

Мы видели, как капитан Голубев подошел к командиру полка и, четко стукнув каблуками, отрапортовал:

— Маскировка матчасти триста восемьдесят шестого дивизиона закончена.

Майор осматривал нашу работу. Я шел рядом и видел, как улыбался капитан Голубев. Он радуется, что теперь настоящим делом занят. Он радуется как мальчишка, хоть ему уже двадцать семь.

— Молодец, капитан! — сказал командир полка. — Отдыхайте!

Я разыскал Вовку. Он тоже закончил работу. Мы набросали на землю еловых веток и легли. Приятно пахло свежей хвоей.

В тишине ночи был слышен гул войны. Казалось, что этот гул доносился до нас не только по воздуху. От него содрогается земля, на которой мы лежим. Я смотрел на небо. Сквозь ветви деревьев проглядывали звезды. Может быть, оттого, что там, за линией фронта, алел горизонт, звезды не имели привычного голубоватого цвета. Они поблекли и выглядели грустно.

— Начштаба мне письмо от Нины передал, — сказал Вовка.

Вовка вынул исписанный лист бумаги и показал мне.

Я был наполнен ощущением фронта, к которому так стремился. Дороже этого в данную минуту для меня ничего не могло быть на свете. А Вовка опять со своими сентиментальными мыслями лезет.

— Хочешь, я тебе прочитаю письмо? — сказал Вовка.

— Сейчас темно!

— Я его почти на память знаю.

— Когда это ты успел его выучить?

— Пока в машине ехал!

Вовка начал:

— «Здравствуй, Вова! Я получила твое письмо, и не представляешь, как обрадовалась. От счастья я даже плясала перед девчонками из общежития, и они сказали, что я сумасшедшая.

Значит, есть на небе бог! Ну, не бог, а так, звезда такая, которая людям добром светит. Ведь я не верила, что получу от тебя письмо.

Твое письмо я читаю, читаю и начитаться не могу. Каждая строчка до самого сердца дотрагивается.

Ой, Вова, как я хочу поскорее попасть на фронт! Я все для этого делаю. Учусь хорошо. По стрельбе из винтовки среди девушек первое место занимаю. Сначала у меня не выходило. А теперь приловчилась. Я смотрю на мишень и представляю фашистскую рожу. Руки у меня дрожать перестают, и винтовка не качается.

Мои мысли с тобой на фронте. Наверное, для всех людей фронт — это как огонек ночью. Бабочки летят ночью к свету — так и люди. Для меня этот свет вдвойне. Неужели мы с тобой встретимся когда-нибудь? Я все время отгоняю от себя такую мысль, потому что мне страшно.

С фронта, конечно, писать трудно. Но, может, найдешь минутку, опиши все, как есть. Как воюешь, как по фрицам стреляешь.

До свидания. Нина».

Назад Дальше