Голова у Марины не покрыта. Густые волосы собраны наверху в большой пук, и, если отойти подальше, кажется, на ней турецкая чалма темно-бордового цвета. Странные у нее волосы. Я никогда таких не видел. Марина, конечно, их покрасила, и ей здорово идет этот невообразимый цвет.
— Вам не холодно?
Нет, ей нисколько не холодно. А я давно закоченел. Я всегда мерзну, если девушка очень нравится. Странно! А еще я не могу молчать. Я не люблю, когда люди идут молча. Раз нечего сказать, шагай в одиночку. Молчать лучше всего одному. А вдвоем зачем молчать? Люди потому и ходят по двое, по трое, чтобы говорить и смеяться.
А Марина молчит. На ее черном пальто белая дорожка из пуговиц. Она все время крутит нижнюю пуговицу и молчит. Ну и пускай! Я готов говорить за двоих. Только обидно, что она так быстро идет. Вот уже метро, сейчас Марина взойдет на эскалатор и медленно поплывет под землею, а я буду стоять наверху, пока не потеряю ее из виду.
В вестибюле метро Марина замедляет шаг и говорит:
— Я пришла.
— Очень жаль. Надеюсь, вы живете не в метро? Я мог бы проводить вас дальше.
— Пожалуйста, если вам делать больше нечего.
Я молча иду к кассе и меняю монеты. А когда возвращаюсь с пятачками, Марина уже стоит у самого эскалатора, ждет меня. Я торопливо бросаю в турникет пятачок, делаю два шага. Но тут раздается треск, и мягкие резиновые рычаги преграждают мне путь к Марине. Вот позор!
В свое время я очень радовался, что в метро поставили турникеты. Чудо-автоматы шагнули под землю! А сегодня я готов разнести в щепки этого механического бюрократа. Ему нет никакого дела, что я первый раз провожаю Марину. Он бездушно пунктуален: проходите только слева.
Обиженный на турникет, я несмело подхожу к Марине, и эскалатор бережно везет нас вниз. Марина делает вид, что ничего не заметила. Но я вижу, как подрагивают ямочки на ее щеках. Чтобы не рассмеяться, она опускает глаза, рассматривает свои замшевые сапожки. Я от смущенья чешу бровь, рассеянно оглядываю людей, поднимающихся вверх, и еще ругаю эскалатор: почему он такой длинный.
Скоро ступени, на которых мы стоим, бесшумно убегают под ребристый металлический щит. И сразу: цок-цок. Это Марина вызванивает по отшлифованному граниту тонкими каблуками. Она ловко петляет в толпе пассажиров, только что сошедших с поезда. Я, неуклюже ступая в своих микропорках, все время отстаю и догоняю ее только в вагоне.
На станции «Новослободская» мы выходим. Дом Марины напротив метро, светло-желтый, с волнистыми полосами от дождей. Она живет на улице, к которой я никак не отношусь. Ее не за что любить или не любить. Каляевская — безликая улица. Она не обижена длиной, но здесь нет ни площадей, ни скверов; здесь всегда много людей и машин, но негде пристать такси. А теперь я эту улицу полюблю и надолго запомню.
Возле булочной, что рядом с метро, Марина подает мне руку в перчатке. Я не отпускаю ее руку.
— Когда я вас увижу?
— Не знаю.
— Завтра?
— Нет.
— В четверг?
— Нет.
— В пятницу?
— Я должна подумать.
Марина думает, глядя на витрину, где за стеклом золотятся связки баранок. А я курю. В таком случае всегда лучше закурить. Это очень помогает. Ты сразу при деле, и не надо думать, куда девать руки: одна занята сигаретой, в другой вертишь зажигалку.
— В девять… у цирка, — говорит Марина и бежит к своему дому.
Я стою, пока она не пропадает в черном проеме арки, потом выхожу на Селезневку и направляюсь к площади Коммуны. Под ногами поскрипывает, чавкает. Недавно прошел снег, но дворники уже успели посыпать тротуары песком с солью. У Селезневских бань стоит битюг в упряжке. Ноги толстые, в лохматых щетках. Старик с черной бородой снимает с телеги плотные тюки, подает в раскрытое окно женщине в белом халате.
Мне весело. Баня и… лошадь. У вас одинаковая судьба. Прощальный привет вам, бани и лошади!
Навстречу идут девушки в высоких ярких шапочках, в руках коньки. Щеки розовеют. Марина тоже, наверное, ходит на каток. Ей здесь рядом. А я давно там не был. Вот бы в пятницу заманить ее на каток. Почему она назначила у цирка? И так поздно. Мы ни в какой цирк не попадем.
На площади Коммуны я жду трамвая. На остановке никого. Хожу взад-вперед, оглядываю площадь и не совсем ее узнаю. Летом здесь много зелени. Так много, что самой площади как-то не замечаешь, кажется, идешь по парку. А сейчас она словно раздалась, потеснила дома в разные стороны. И не тронула только Театр Советской Армии. Распахнув гранитные крылья парадного подъезда, он врос в нее прочно.
Мне нравится этот театр. Высокий каменный цоколь, светлые колонны. Взлетевшая в небо звезда-ротонда. Я всегда смотрю на эту ротонду, когда еду по Крестовскому мосту. Она оттуда хорошо видна из окна автобуса.
У подъезда театра стынут машины. Они сбились в кучу, словно жалуются друг другу на своих хозяев, которые сейчас сидят в теплых креслах, смеются, аплодируют. А они должны стоять на холоде и тускло блестеть лаком, пока все актеры разом не выйдут на сцену и не станут кланяться, улыбаться, задирать головы к балконам.
Наконец подходит трамвай. Я сажусь, лезу в карман, выгребаю на ладонь все монеты. Пятнадцать копеек… двадцать… пятьдесят… две копейки, еще две. А трех копеек нет. Бросаю четыре копейки и отрываю билет. Мне неудобно просить сдачи копейку, я отхожу от кассы и сажусь.
Читать мне нечего. Я дышу на замерзшее стекло, приникаю к темной круглой проталине и смотрю на улицу. Бегут навстречу разные дома: голубые, серые, желтые, высокие, низкие, новые, старые. Как много домов в моей Москве! И в одном ее доме живет Марина.
Во дворе нашего дома меня встречает Борька. Он спрятался за круглую колонну и воображает, что я его не вижу. Глупый Борька, как можно его не видеть, если под аркой гудит ветер. Он так треплет уши Борькиной шапки, что кажется, за колонной взмахивает крыльями большая белая птица.
Я делаю вид, что не замечаю Борьку, и быстро прохожу мимо. А ему только этого и надо. За моей спиной тотчас раздается хрюканье.
— Кто там? — я нарочно отскакиваю в сторону и резко оборачиваюсь.
Борька дрожит ст смеха.
— Придумал шуточки. Чуть заикой не сделал.
— Правда, испугался? — заглядывает мне в лицо Борька.
— Конечно, — говорю я. — Ты уроки подготовил?
— Уже давно.
Борька первый вбегает в парадное, давит пальцем на кнопку лифта. Мы поднимаемся на седьмой этаж, открываем квартиру. В нос бьет резкий запах: значит, тетя Даша опять отваривает треску. Она страдает гипертонией и питается в основном треской.
Сняв пальто, Борька топчется в прихожей и не спешит в комнату. Это, конечно, неспроста. Я все его фокусы знаю. Может быть, он залил чернилами стол или копался в приемнике и порвал провода. Разве угадаешь заранее, что мог натворить Борька. Я вхожу в комнату. Вроде все в порядке. Только настольная лампа почему-то закрыта газетой. Я снимаю газету. Ну, все ясно: в зеленом абажуре темным треугольником зияет дыра. Вот почему он встречал меня во дворе — хотел подлизаться.
— Борька, ты куда пропал?
— Я тут, — отзывается он невесело и боком входит в комнату.
— Снимай штаны и ложись на диван животом вниз.
Борька ошалело выкатывает глаза, подвигается к двери. Еще секунда — и след бы его простыл.
— Ладно, — говорю я, — тебе сегодня повезло. У меня хорошее настроение. Но заруби на носу, в другой раз я все припомню. Понял? А теперь доставай свой «БФ».
Повеселевший брат кидается к тумбочке и, присев на корточки, начинает рыться в своем утильсырье. Он выкладывает на пол мотки проволоки, разные шестеренки, гайки, лоскуты клеенки и наконец подает мне тюбик с клеем.
— Алеша, я расставил, — в дверь просовывается седая голова пенсионера Андрея Павловича.
— Сейчас. Вот лампу починим.
Потом я захожу в комнату Ромадиных, перегороженную высоким старинным буфетом. Андрей Павлович уже за шахматами. Рядом пачка «Беломора» и пепельница-раковина. Во время игры он курит не переставая.
— Небось опять тараканом пугать станешь? — выпытывает Андрей Павлович, приглаживая ладонью редкие волосы. А в глазах его лукавая настороженность.
— Защитой Каро-Канн вас теперь не удивишь, — говорю я. — На этот раз будет что-нибудь повеселее.
— Ну, подожди, — грозится Андрей Павлович, — вот куплю себе книгу Кереса о дебютах. Ей-богу, куплю. Уже присмотрел в одном киоске.
Я двигаю пешку.
— Итак, ферзевый гамбит.
Андреи Павлович сразу задумывается. Играть с ним — тяжелое наказание. Будь у нас шахматные часы, он всякий раз попадал бы в цейтнот. После такого заезженного хода и думать нечего, а он все равно думает.
— Андрей Павлович, вы когда-нибудь влюблялись с первого взгляда?
— Э-ээ, ты мне зубы не заговаривай, — оживляется, он и передвигает наконец королевскую пешку.
Я делаю новый ход и думаю о Марине. Как смешно мы с ней познакомились. Она стояла у закрытого газетного киоска, а я подошел и сказал: «Вы последняя за «Вечеркой»? Марине это понравилось, она даже улыбнулась. И после этого я уже не мог от нее отойти.
— Студентка или кто она, твоя любовь с первого взгляда? — все же интересуется Андрей Павлович.
— Не знаю. Может, инженер, космический врач… Может, коктейль готовит в кафе «Юность»… Да разве это важно?
— А как ты думал. Вдруг она шпионка какая. Ведь они, эти самые, больно красивы бывают.
— Что вы, Андрей Павлович, — возражаю я. — Теперь и шпионов земных почти нет. Мало толку от них. Сейчас все больше воздушные.
— А вот у меня был случай, влюбился я в одну шпионку. Ох, красива до чего была! Прямо рассказать не могу. Таврией звали. Больше не встречал такое имя, редкостное оно.
Андрей Павлович мечтательно смотрит на старинный буфет, будто его Таврия туда спряталась, и молчит. Даже про шахматы забыл.
— А что дальше?
— Понятно что, в тюрьму ее закатали. Теперь-то я думаю, может, она никакая там и не шпионка была. Да как установишь, если срок такой прошел.
В прихожей зашаркала заячьими тапочками тетя Даша. Видно, она уже отварила треску. Андрей Павлович сразу наклоняется к шахматной доске. Мне кажется, он делает это умышленно, чтобы спрятать глаза под лохматые белые брови.
— Опять ты парня чепухой занимаешь, — говорит вошедшая тетя Даша. — Ему в институт надо готовиться.
— Это я его соблазнил, — выручаю я.
Тетя Даша забирает тарелку и снова уходит на кухню.
— Фу, фу!.. Чтоб тебя леший съел! — восклицает Андрей Павлович, провожая грустным взглядом черного слона, которого я снимаю с доски и небрежно бросаю в картонную коробку.
В это время оглушительно щелкает замок нашей квартиры, и сразу по паркету тюкают каблуки. Значит, вернулась соседка Люся, продавщица галантерейного отдела ГУМа. Она летом и зимой ходит на работу, как в театр, в дорогих туфлях на высоком каблуке.
— Алеша, ты дома? — Люся мягко барабанит пальцами в дверь нашей с Борькой комнаты.
Я подаю голос.
— Ах, ты здесь… Добрый вечер, гроссмейстеры! — Люся входит и бросает мне на колени хрустящий целлофановый пакет. — Это рев моды.
— Сколько же такая? — Андрей Павлович надевает очки, осторожно щупает белоснежную нейлоновую рубашку в мелкую серую полоску.
— Двадцать два рубля.
— Ого! — качает он седой головой.
Люся смотрит на меня.
— Нравится?
— Хорошая, — говорю я. — Только спасибо, у меня денег сейчас нет.
— Отдашь, когда будут.
Я смотрю на «рев моды» и не знаю, радоваться мне или нет. Люся не первый раз выкидывает такие номера. То она притащит какой-нибудь сверхмодный галстук, то заграничный джемпер, то тупоносые черные туфли, в которые смотреться можно, как в зеркало. Притащит — и все кончено: как ни отказывайся, не поможет.
С одной стороны, это не так уж плохо. Разве не приятно в модных туфлях ходить? Или повязать толстым узлом красивый галстук? А с другой стороны, я должен две недели прятать глаза от ее матери. Выбежишь на кухню чай подогреть, а там Наталья Федоровна картошку чистит. Скажешь ей «доброе утро». Она любезно кивнет и так посмотрит, что все становится ясно: мол, утро-то доброе, но когда ты Люське деньги за туфли отдашь? Будто не знаешь, она не какая-нибудь там дочка генеральская, сама по полсотни в получку приносит. И я на старости лет в подъезде за шестьдесят рублей месяц мерзну, пенсию зарабатываю.
Конечно, Наталья Федоровна, может быть, так и не думает, но у меня всякая охота к чаю сразу пропадает. Для отвода глаз я открываю кухонный стол, беру какую-нибудь чашку и скорее убегаю к себе в комнату.
Вот и выходит так, что мало мне радости от Люсиной опеки. Это хорошо понимает даже Андрей Павлович. Но чтобы меня успокоить, он говорит:
— За такую денег не жалко.
— Конечно, — соглашаюсь я и опять вспоминаю Марину. Странные у нее волосы: темно-бордовые. А глаза зеленые-зеленые, как звезды в сильный мороз. Придет ли она в пятницу? А если не придет? Тогда потеряю я ее. Ведь в Москве можно век прожить, а знакомого человека так больше никогда и не встретить.
— Что-то я не узнаю тебя сегодня, — удивляется Андрей Павлович, забирая второго моего коня. — Совсем в защиту ушел. — Он кладет коня в левую руку. Андрей Павлович всегда выигранные фигуры крепко держит в какой-нибудь руке, словно боится, что они опять перебегут на доску.
В прихожей звонит телефон. Люся сразу уходит.
— Алл-о-о… Привет, Дима! — Люся кокетливо смеется. — Пылкая — не то слово… Что?.. Пора давно знать… Что?.. Нет, нет, только к дому…
— Никуда ты не пойдешь! — Это сердитый голос Натальи Федоровны.
— Мамочка, ты не бережешь свое сердце. Пойми, мне уже восемнадцать. Ну, дай я тебя поцелую.
— Спать-то когда? — вздыхает Наталья Федоровна. — Поздно уже… И возвращаться как?
— Не волнуйся, меня отвезут на машине.
Люся начинает собираться, тюкая каблуками перед зеркалом, которое стоит у нас в прихожей. А пешки-головастики Андрея Павловича упрямо ползут вперед, подбираясь к моему королю. Туда же навострил уши и конь. Странно, почему я его не съел? Обычно я первым делом громлю кавалерию. А не сделай это вовремя — победы не видать. Коняки Андрей Павлович лавирует превосходно.
— Ш-а-ах! — предупреждает он, едва сдерживаясь от смеха.
Мне понятно, чем вызвано его веселое настроение. Мой король может отступить лишь на белое поле. И тогда Андрей Павлович шахнет конем и заберет моего ферзя. Значит, надо сдаваться. Без ферзя я могу выиграть только у Борьки.
— Доставайте талмуд, — говорю я.
Довольный Андрей Павлович вытаскивает из стола большущий блокнот, записывает себе единицу, мне — ноль. А когда сыграем тридцать партий, победитель получит приз. В прошлом нашем турнире выиграл я, и Андрей Павлович подарил мне двух живых цыплят. Этому событию больше всех были рады Борька и Люся. Они целое лето таскали цыплятам червяков, разных мух. Потом тетя Даша поехала на курорт, и цыплят поджарили ей на дорогу. А Борька два дня ходил мрачный.
Андрей Павлович кладет блокнот, усаживается в кресло и разворачивает газету. Перед сном он всегда читает вечерний выпуск «Известий». А я иду к себе.
Борька уже спит. Одеяло, конечно, на полу, майка сбилась под мышки — знакомая картина. Хотя нет, не совсем знакомая. Что это у него сегодня фиолетовый пуп? И тут я падаю на диван и хохочу, зажав рот руками. Надо же додуматься — пуп у Борьки вымазан чернилами.
Ну что мне делать со своим младшим братом? Поставить Борьку завтра с утра пораньше в угол? Он сразу рев поднимет, сбегутся его защитники. Тетя Даша и Наталья Федоровна начнут меня убеждать, что Борька больше чернила в пуп наливать не станет. Я и сам знаю, второй раз Борька этого не сделает, не такой он глупый. У него хватит ума на что-нибудь новое. А вот как угадать это новое, неизвестно ни мне, ни Наталье Федоровне, ни тете Даше, которая всю жизнь проработала воспитательницей в детском саду.
Я укрываю Борьку одеялом, ложусь и читаю. В квартире тихо-тихо, сонный Борька дышит ровно. Хорошо читать ночью!