Потом Инга открыла резной бар на разлапистых ножках, предложила что-нибудь выпить. Жора Кравченко сразу схватил граненую бутылку с шотландским виски и заорал:
— Это мы должны попробовать!..
Инга поднесла каждому по рюмке. Виски вроде всем понравилось. Жора попросил налить по второй. А после этой второй Дмитрий словно куда-то провалился.
Дмитрий открыл глаза и испугался: на него в упор смотрел шлепоносый негр с огромным золотым кольцом, продетым в ноздри. Он встряхнул головой, чтобы прогнать остатки сна, и тогда сообразил, что это маска, а еще понял, что он не дома. Странно, почему он не дома? Где же это он? И тут Дмитрий почувствовал, что на шее лежит чья-то рука, а справа кто-то дышит, и он, не поворачивая головы, скосив только глаза, увидел, как поднимается и опускается грудь у спящей рядом Инги.
Его бросило в холод. Почему они оказались в одной постели? А что у него с ней было? Самое страшное, что он ничего не помнил.
Дмитрий осторожно приподнял руку Инги и высвободил свою голову. Инга зачмокала припухшими губами, почесала грудь, но не проснулась. Он оперся на руки, перенес на них всю тяжесть тела и соскользнул с кровати, спружинив ногами, мягко встал на толстый ковер. Увидев свое лицо в зеркале, он испугался его бледности и, забыв уже про всякую осторожность, гулко зашлепал босыми ногами по полу, лихорадочно разыскивая свою одежду.
Пиджак с брюками и галстук Дмитрий увидел сразу: они были сложены на мягком арабском диване, что стоял у противоположной стены. Зато белую батистовую рубашку он долго не мог отыскать. Без пользы обшарив заспанными глазами стулья, кресла, Дмитрий уже хотел махнуть на все рукой и надеть пиджак прямо на майку, но тут заметил в ногах Инги свою скомканную рубашку. Он быстро сгреб в охапку всю одежду, тихо открыл дверь и вышел из комнаты.
Оказавшись на кухне, Дмитрий сразу оделся, повязал даже галстук, залпом выпил два стакана сырой воды и, потирая ломившее надбровье, склонился над столом.
Скоро проснулась Инга, вошла на кухню в длинном махровом халате нараспашку, сдержанно-весело сказала:
— Доброе утро, ученый муж!.. Боже мой, он при всем параде и трезвый как стеклышко. А кто тогда мне всю ночь в любви объяснялся и спать не давал?
Глядя в одну точку, Дмитрий молчал и дымил сигаретой. У него от боли разламывалась голова, во рту все вязала отвратительная шершавость.
— Давай поставим кофе, — предложила Инга и открыла дверцу шкафа, погремела банками. Но вдруг повернулась к нему: — Или ты хочешь коньяку?
— Как я оказался у тебя в постели? — мрачно спросил Дмитрий.
— А я связала тебя бельевой веревкой и положила к себе, — усмехнулась Инга.
Дмитрий озлился на себя и еще больше помрачнел. Это верно, глупо выглядит его вопрос, выходит, он ищет виноватого, а сам на радостях налил вином глаза, потерял голову. Он учит уму-разуму сестру, а чему толковому может научить? Нет, не прибавляет ума кандидатская. Ученая степень — это только компас в ближнем лесу, а ум-то от рождения. Он затянулся глубоко, стряхнул с сигареты пепел и заметил, что руки у него дрожат. Вот только этого еще и не хватало. Ведь назавтра у него назначена сложная операция.
— Кофе, только кофе! — вырвалось у Дмитрия.
Инга молча поставила кофейник с водой на плитку, зажгла газ, насыпала в мельницу кофе в зернах. Электрическая мельница тонко и нудно заверещала, нагоняя тоску. Минуты через две Инга бросила в кипяток молотого кофе, помешала чайной серебряной ложкой, и горьковато-кислый запах заполнил кухню.
— Извольте, князь, — шутливо сказала Инга, подавая ему чашку кофе.
Разом выпив кофе без сахара, Дмитрий ощутил некоторое просветление в голове. Боль в висках и над бровями тоже стала стихать.
— Черт возьми, — сказал он, — после твоего виски я вчера ничего уже не помнил. Как обухом память отшибло. Скажи, у нас что-нибудь было?
— Все было, что может быть между пьяным мужчиной и пьяной женщиной, — спокойно ответила Инга.
Дмитрий закурил новую сигарету и долго молчал. Ему хотелось найти какие-то верные слова, которые надо было сказать Инге. Но слова эти не шли на ум, и Дмитрий знал почему: серьезное случилось случайно и по-глупому; и он, привыкший всегда мыслить логично, все раскладывать по нужным полочкам, оказался в роли дирижера, которого не слушался оркестр.
— Что ты все молчишь? — спросила Инга и отняла у него потухшую сигарету, стала сама раскуривать. — Ночью такой разговорчивый был, ласковый, а сейчас словно бирюк. Голова у тебя болит, да?
— Голова-то полегчала, а на душе муторно… Неожиданно все получилось, некрасиво… Ты сама-то как думаешь?
— А что мне раньше срока голову ломать. Думать буду, когда ребенок застучит под ложечкой. — Инга вдруг весело и беззаботно рассмеялась.
И то ли от этого ее веселого смеха, то ли от поднявшегося над Москвой солнца, то ли от бодрости, что входила в его тело вместе с выпитым кофе, у Дмитрия вдруг стало покойнее на душе.
— Завтра у меня операция сложная, — сказал он. — Надо больного готовить. Поеду-ка я прямо в больницу.
Когда он встал и молча пошел к двери, Инга вслед сказала:
— Не забудь, у меня на вечер два билета на шведский ансамбль.
III
Иван Иванович поднялся спозаранку, натянул на себя красную футболку и, выйдя в просторную полупустую прихожую, слабым голосом закричал:
— Катюша-а-а!.. Встань передо мной, как лист перед травой!
Катя тут же проворно запрятала текущие по плечам волосы под косынку, концы ее завязала на лбу и, надевая на ходу боксерские перчатки, выбежала из комнаты.
— Физкультпривет! — сказал Иван Иванович, выбрасывая вверх правую руку.
Катя тоже подняла руку в знак приветствия, весело ответила:
— Физкультпривет!
И они встали друг против друга. Он маленький, все в мелких морщинах лицо заросло сплошь бородой, и глаза его казались не глазами, а прозрачными стекляшками, что упали в серый мох и светятся. А она на голову выше его, тонкая, гибкая и такая прямая — прямее бамбука.
Постояли они так чуть-чуть и двинулись на середину, и Иван Иванович сразу пошел в атаку, сильно согнувшись, пружиня на носках, стал носиться по всей прихожей, делая разные обманные движения, заставляя Катю открывать то одно плечо, то другое, и тут же наносил удар за ударом, которые были слабые, но частые и потому довольно ощутимые. Это Иван Иванович пытался расковать Катю после сна, поскорее зародить в ней азарт, но она все равно что-то была пассивна: совсем не нападала, вяло защищалась.
— Минуту! — недовольно сказал Иван Иванович и поднял руку. — Что такое, Катюша! Ни малейшего напора с твоей стороны, никакой защиты. Вон я уже в пот пошел, а тебя все никак не раскуешь. Ну-ка, срочно расковаться! Немедленно!
Они опять заметались по прихожей. Иван Иванович теперь стал еще отчаяннее делать наскоки на Катю, бил уже не только в плечи, но и под ребра, в ключицы. Катя тоже вскоре вошла в азарт, ловчее защищалась, все чаще сама нападала.
— Молодец! — впервые похвалил ее Иван Иванович. — Так, так… А вот удар никудышный, как есть комариный. Ты что, мне конфету подносишь? Руку протянула, голова кверху… Почему сама за рукой не идешь? А потом, голубушка, не колоти меня все время в грудь. Это скучно. Ты хоть раз в физиономию засвети, чтоб у меня скула сладостно заныла, чтобы я молодость свою вспомнил.
Катя учла замечание и с силой выбросила вперед руку, а вместе с ней, словно бы переломившись в пояснице, резко подался и весь ее корпус. Удар получился крепкий и чистый, пришелся в левое плечо, которое Иван Иванович не успел защитить: он не ожидал от Кати такой быстрой перемены. Потом еще удар, еще. И вдруг голова Ивана Ивановича сильно качнулась вбок и назад, и тут же на его бороду выкатились капли крови.
— Стойте! — испуганно вскрикнула Катя. — У вас кровь выступила… — Она быстро сбросила перчатки, сбегала в ванную, намочила холодной водой полотенце.
— Ложитесь на кушетку, — засуетилась она, — я компресс вам сделаю.
Но Иван Иванович и не подумал лечь. Сняв одну перчатку, он вышел на середину «ринга» и вдруг впервые за последнее время громко расхохотался. Потом взял руку Кати, высоко поднял над головой и, блестя глазами, восторженно закричал:
— Браво, Катюша!.. Спасибо тебе, спасибо!.. Вот это достойный удар!..
Стоя так, с поднятой рукой, Катя смотрела на Ивана Ивановича и видела, как на глазах меняется он весь, как новые силы вливаются в него. И будто другой человек теперь стоял супротив, по-молодому крепко держал ее руку, и ноги его уже не круглила в коленях прежняя вялость, а обратная ей сила их прямила и упружила. И плечи его сразу кверху пошли да в стороны и слегка назад подались, ровняя впалую грудь и руша сутулость. Но заметнее всего перемены эти выпятились на лице Ивана Ивановича, где радость плеснула свет в его каждый волос, а самые крупные, самые ясные свои искры сыпанула в глаза, и сразу вселилась в них синева дорогого камня.
Катя давно не видела таким Ивана Ивановича. На сиюминутного себя он был похож в то время, когда еще приходили ему письма с далекой заставы от единственного сына Алексея Ивановича, офицера-пограничника, с виду пошедшего не в отца, высокого, крупного в плечах. Пусть и тогда он был уже немолод, не первый год находился на пенсии, но в те дни именно такая плотная синева крыла веселые глаза Ивана Ивановича, а каленая пружинистость собирала воедино все его легкое и подвижное тело.
Человеческое сердце, видно, редко угадывает беду, а может быть, и вообще ее загодя не чувствует. Это только кажется человеку после пришедшего несчастья, что сердце ему что-то предсказывало и надо было поступить иначе. На самом же деле и у порога своей беды человек еще бывает весел и счастлив. Во всяком случае, ни Иван Иванович, ни его сын Алексей ее не предчувствовали.
В ту серую от дождей осень, быть может, мир и не знал человека, что был счастливее Ивана Ивановича. Забот у него хватало на троих, а ему все было мало, и он сердился, если в его тогдашнюю жизнь нежданно-негаданно вклинивался какой-нибудь праздничный день. Вставал он рано, с полчаса бегал в тренировочном костюме по ближнему скверу, потом обливался холодной водой и начинал помогать убирать в квартире Кате (тогда ее мать уже уехала с мужем на Крайний Север, и Катя осталась одна в квартире с соседом) или вел мелкий ремонт: замазывал цементом щели в ванной, подбеливал окна и двери, красил плинтусы, менял старые прокладки у кранов. И все он делал с жадной радостью, под веселую прибаутку. А оплошав в срок глянуть на часы, с силой хлопал себя по коленке, выкрикивал: «Ешь твою двадцать!» — и с лихостью подростка бежал в соседнюю школу, где вел бесплатно кружок юных боксеров, или на заседание какой-нибудь домоуправленческой комиссии, или подменить такого же, как и сам, пенсионера-дружинника.
Поздно вечером, если Катя работала во вторую смену, Иван Иванович торчал в секретном дозоре. Он забирался в палисадник и ходил туда-сюда по дорожке, обсаженной крыжовником и боярышником, не спуская притом глаз с трамвайной остановки, где в любую минуту могла появиться Катя. Сойдя с трамвая, она тотчас замечала светлый шар, плавающий меж кустов, — седую голову Ивана Ивановича, но виду не подавала. Она видела этот шар до тех пор, пока шла по темной части переулка, где почему-то никогда не горели лампочки. В этом месте Кате всегда казалось, что кто-то затаился в тени, плотно прижавшись к забору, и она шагала быстро-быстро, почти бежала, боясь оглянуться. А едва она выбиралась на асфальт, освещенный фонарями, как знакомый шар в кустах крыжовника разом таял. В квартиру Иван Иванович успевал войти прежде Кати и, напустив на себя сонный вид, нарочито позевывал, с усердной медлительностью вроде бы что-то искал на кухне или в прихожей.
Накануне того дня Катя тоже вернулась поздно. Всего минутой раньше пришел из палисадника и Иван Иванович. Вначале он раза два зевнул для маскировки, да тут же и забыл про свою роль, просиял всем лицом, показывая Кате письмо от сына.
— Капитан мой в отпуск едет! — радовался он. — Может, на той неделе уже прискачет. На самолете небось полетит…
Возбужденно-счастливый, он долго потом не ложился, все шлепали его тапочки по квартире: то в ванную заходил и тихой водой шумел, то на кухне посуду по-новому переставлял, то одеждой у вешалки шелестел. Всюду ходил и приглядывался, что бы еще подремонтировать, покрасить, почистить к приезду сына. Уже за полночь он лег, но и то не сразу заснул: радость не давала глазам закрываться.
А наутро в квартиру вошел майор из военкомата, печально спросил Поленова. И даже в эту минуту сердце Ивана Ивановича не почуяло беды. Услышав, что называют его фамилию, он тотчас выбежал из ванной, раздетый до пояса, с полотенцем через плечо, и, принимая майора за приятеля сына (случалось раньше, заезжали его друзья-офицеры), весело сказал:
— Я Поленов… Здравия желаю!.. Проходите, пожалуйста…
И тут майор из военкомата, побледневший от своей тяжкой миссии, глухим голосом выговорил страшные слова: «Ваш сын Поленов Алексей Иванович пал смертью храбрых при защите Государственной границы СССР…»
Иван Иванович не вскрикнул, не заплакал, а лишь побледнел мертвенно, выпрямился, как в горький час на фронте выпрямлялся у холмика с солдатской каской, и непослушными ногами ушел к себе в комнату. Уединившись, он долго сидел неподвижно, верил и не верил тому, что услышал от майора. Неужто такое возможно, чтобы в тихие мирные дни вдруг не стало его капитана, его Алексея, его Алешеньки, того самого белоголового мальчика, который держался слабыми ручонками за его волосы (а ему было смешно и совсем не больно), оплетал еще жидкими ножками его шею, подпрыгивал от радости у него на плечах, когда он с колонной заводчан вступал на Красную площадь, кипевшую людскими улыбками и цветами мая; того шустрого школьника, что до восьмого класса не умел ходить шагом, а только бегал и бегал вприпрыжку?..
Нет, неправда это, неправда!.. Ведь вчера еще принесли от него письмо, где тот пишет, что вот-вот явится на побывку. И Иван Иванович верил, сын приедет, он ни разу в жизни отца не обманывал. Может, капитан его давно уже в дороге, летит сейчас и думает о своем счастливом отце… А если… если это правда, то за какие такие грехи судьба рушит его счастье, которого у него и осталось-то с воробьиный хвост?.. Ведь смерть уже успела забрать у него всех до срока: и мать, и отца, и жену. Неужели она посмела занести еще руку над его единственным сыном, его последней родной кровинушкой?..
В тот же день Иван Иванович улетел самолетом на далекую пограничную заставу, а когда вернулся обратно, Катя с трудом его узнала. Ссутулился Иван Иванович, сделался еще меньше ростом, в его лице не было ни кровинки, голова стала уже не просто седая, а пронзительно белая, брови часто дергались, слова с губ сходили слабо и невнятно.
Теперь он не хотел никого видеть и почти не выходил из дома, все дни сидел неподвижно на кухне, где было тихо, так как ее окно выходило в палисадник, и отрешенно глядел в одну точку тусклыми, погасшими глазами. А с началом сумерек уходил в свою комнату и, не зажигая света, тут же ложился. Но засыпал не сразу, подолгу ворочался, глубоко вздыхая и глядя в темноту. И поздними вечерами уже не маячила его белая голова в палисаднике, и Катя, когда возвращалась со второй смены и шла по темному переулку, вся напрягалась, чутко ловила всякий подозрительный шорох, готовая в любую секунду бегом кинуться к своему дому.
Иногда Ивану Ивановичу нездоровилось: после сна он чувствовал пугающую слабость в ногах, тупой тяжестью сковывало затылок, в груди разливался неприятный горячечный жар. В такие дни он не выходил по утрам из своей комнаты, подолгу лежал в постели, с печальной растерянностью и любовью поглядывал на висевший над письменным столом портрет сына. Катя сильно пугалась, что Иван Иванович ни единым звуком не давал о себе знать, и, собираясь на работу, на цыпочках подходила к его двери, напряженно прислушивалась.
Но потом он медленно поправлялся и опять тихо сидел на кухне. Его угнетали лишние звуки, любой шум, и Катя перестала крутить пластинки, не включала радио к телевизор. Но чтобы хоть как-то вывести его из этой отрешенности, она ему что-нибудь рассказывала. Он слушал ее не пристально, рассеянно и, видимо, думал о чем-то своем. Она не раз звала его в музей, в театр, в Останкинский парк кататься на лодке, удить рыбу в прудах Выставки, но он всегда молча мотал головой, не соглашался. А недавно она ему рассказала, что была в ресторане «Седьмое небо» и видела оттуда всю Москву — и Кремль, и Ленинские горы, и Черемушки, и их одноэтажный деревянный дом. Вернее, сам дом закрыт зеленью, а видна только крыша, с телебашни она кажется плоской и маленькой, похожа на красный платок, брошенный на кусты. Слушая ее, Иван Иванович и на этот раз, оказывается, думал о своем и неожиданно сказал: