Лондон: время московское - Джонатан Грин 15 стр.


Единственное, на что мог он надеяться, — на свой вес и авторитет. Конечно, воров в Иудее множество, но он пока один из главных. За наглость, смелость и ум возведен в звание и не имеет права бросить своего воровского ремесла. Зная об этом, Синедрион считал более разумным и выгодным брать с него выкупы и пополнять ими казну и карманы, чем сажать или казнить. Все равно людей не изменить, вместо Бар-Аввы на воровском престоле будет сидеть другой разбойник и убийца — какая разница?.. Бар-Авва хоть всем известен и уважаем, в силах навести порядок в своем мире. А что начнется после его казни — неизвестно.

Об этом поведал ему в припадке откровенности сам Каиафа, однажды повстречавшись на заре в узкой улочке возле Силоама, где Бар-Авва ночевал у одной из своих жен; вор еще поразился тогда: что надо такому человеку в бедном квартале в эдакую рань?.. Каиафа был один, под капюшоном, куда-то спешил, но, наткнувшись на Бар-Авву, не увильнул, а наоборот, с высоты своего худого роста настырно уставился вору в переносицу, веско сказав: «Пока ты хозяин дна, мы с тобой и ты с нами. Но, если что-нибудь случится с тобой, тебя для нас нет и нас для тебя тоже нет». И добавил странные слова, которые вор хорошо запомнил: «Если хочешь осушить болото, не следует слушать жалоб лягушек и жаб».

Да, так думал Синедрион раньше, так было. А что теперь?.. Почему он тут, в вонючем склепе, а не на воле?.. Пять жен ждут его, а он гниет под землей с полутрупами. Значит, что-то случилось? Но где?.. С кем?.. С Каиафой?.. С его проклятым тестем Аннаном?..

Вор был в замешательстве. Было непонятно, откуда и чего ждать. А мысли о близкой Пасхе приводили его в полный ужас: кто ж не знает, что на Пасху казнят таких, как он?.. Неужели его предали?.. И воры, и брат, и друзья?.. Сделали козлом отпущения?.. Взвалили на него все дела?.. Свели счеты?.. Решили сместить?.. Казнить?.. Его?..

Он швырял в стену мисками и бил ногами визжащего Гестаса, упрекая его в чем-то, что было неясно ему самому, с бессильной тоской слушая заунывную агонию Нигера и все глубже погружаясь в могильный страх смерти.

*

Поздно ночью Бар-Авву вызвали из подвала, одели в ручные и ножные кандалы, вывели тайным ходом из дворца и повезли куда-то в наглухо закрытой холстом телеге. Он слышал топот коней и ненавистную римскую речь, которую понимал с тех пор, как просидел несколько лет в тюрьме с римскими солдатами, осужденными за кражу провианта.

В телеге пахло грязью и гнилью. Холстина наглухо приторочена к бортам, никаких щелей. Блики ходят по грубой ткани.

По доскам пола переползают влажные пятна, прыгают куриные кости. Может, это жрал свою последнюю курицу какой-нибудь смертник, которого везли на казнь?.. Вор старался не дотрагиваться до костей, хотя усидеть на корточках было нелегко — телега подскакивала на колдобинах, и надо было хвататься руками за скользкие борта и липкий пол.

Вот телега встала. Его выволокли наружу, накинули на голову мешок и повели, подгоняя:

— Быстрее, быстрее!

Он ругался:

— Воздуха дайте!

Но его тянули волоком дальше, приказывая молчать и пиная в бока и ребра. Повороты. Сквозняки. Ругань. Запах горелого лампадного масла. Звон металла. Упало что-то. Хохот, эхо, скрежет, брань солдат… Сколько их за спиной — он не знал: три, четыре?.. Вот остановили, растянули цепи, замерли. Потом сняли мешок.

Он стоял в темном подвале претории. Под потолком — узкие оконца в решетках. Связка факелов дымила в углу. За походным столом молодой солдат в легких латах что-то писал. Стол был завален свитками. Среди белых свитков — темные пятна чернильницы и кувшина.

С другой стороны стола в кресле нахохлился пожилой человек. Богато одет. Сиреневая тога в золотых вытачках. Строгое лицо. Короткие волосы с сединой. Руки в перстнях и шрамах, обнажены до локтей. На ногах — сандалии с камнями, а ногти крашены хной.

Да это же римский начальник Пилат, который когда-то вербовал Бар-Авву в Германский легион!.. Тогда молодому вору была предложена служба в карательном отряде. А в прошлом году, как раз на Пасху, он видел этого римлянина на Лобном месте: пока Аннан распинался в преданности Риму, Пилат сидел в тени и ел пузатые персики, а потом задремал.

Пилат, мельком взглянув на вора, размеренно произнес:

— Манаим из Кефар-Сехании, вор по кличке Бар-Авва? Галилеянин? Сын берберийки Марьям и неизвестного отца?

Вор поморщился (как всегда при словах о «неизвестном отце», делавших его мать шлюхой):

— Это я, начальник. Звание ношу. Меня вся Иудея знает. И ты меня знаешь! — добавил он в надежде, что, может, Каиафа замолвил за него словечко и надо подсказать, что это именно он, а не кто другой.

Но Пилат брезгливо отрезал:

— Тебя я не знаю. И знать не хочу…

— Да нет, знаешь… Ты меня в Германский легион вербовал… — настырно напомнил Бар-Авва.

— Да?.. — вгляделся Пилат внимательнее в лицо вора. Он иногда заходил в преторию, когда там шел набор карателей. — И ты, как видно, отказался?

— Как я мог согласиться? Я вор, свободный человек! Меня и в морскую охрану хотели главным взять, такой я нужный, — солгал Бар-Авва, где-то слышав, что римляне охотно нанимают иудеев, как самых свирепых, охранять свои морские границы.

— А почему ты отказался в этот раз?

— Плавать не умею… Воды боюсь с детства, как бешеная собака… Вот как близко подхожу к воде — сразу дрожь пробирает… Болезнь такая есть… Я вообще болен, больше дома сижу…

*

Пилат, заглянув в поданный писарем свиток, сухо прервал его:

— К делу. Кто ограбил в прошлом месяце богача Ликия, самому отрубил руки, а жену отдал ворам на утеху?

— Откуда я знаю? Если бы и знал, то не помнил бы. У меня с этим плохо, — Бар-Авва хотел показать пальцем на свою голову, но солдат не ослабил цепь, не дал поднять руки.

— Пишут, что нападение на римский обоз с оружием — тоже твоих рук дело.

— Мало ли чего они пишут… Я не припомню ничего такого… Я вообще давно уже делами не занимаюсь, отдыхаю…

— А грабеж лавки ювелира Зеведеева в Старом городе? Твои хамы обесчестили всех пятерых дочерей, а самому рот забили фальшивым жемчугом так, что он задохнулся. А? Тоже не помнишь? — Пилат свернул список и похлопал им по колену.

— Ничего не знаю. Первый раз слышу.

— А двойное ограбление купца-персиянина Гарага в этом месяце?

— Ты говоришь, не я! — огрызнулся вор.

— Где, кстати, те бумаги, которые шли в Персию, а попали к тебе? Они тебе не нужны, отдай, — недобро уставился на него Пилат.

— Читать-писать не умею. Бумагами не ведаю.

Пилат, развернув свиток, упомянул еще несколько дел. Писарь спешил, шуршал пером. Солдаты переминались. Факелы дымили. А Бар-Авва как заведенный отвечал:

— Не может быть… Никогда… Нет… Не упомню… Не знаю… Не был… Не знаю… — на самом деле поражаясь, сколько чего известно Пилату (выходило, что Синедрион не только топит его подчистую, но и хочет скинуть на него все нераскрытое, валит на него и его, и не его грабежи и убийства!).

Пилат усмехнулся:

— Да уж, трудно всё упомнить, если за душой ничего, кроме мерзости, нет… Но придется, — он свернул свиток, щелкнул застежкой, кинул его на стол. — Пошел бы к нам наемником — может, и остался бы жить… Тебе предлагали, но ты не захотел. Я сам служил в Германском легионе… Вот! — Пилат мизинцем, исподволь, указал на шрамы правой руки.

— Как же! Всем известно, что ты был там большим начальником, — нагло-угодливо начал плести Бар-Авва, но Пилат повысил голос:

— Но в легионе надо воевать. А зачем с германцами биться, если можно женщин насиловать и ювелиров душить?.. Там ты, может быть, стал бы героем. А сейчас ты никто. Существо, которое все ненавидят. И скоро превратишься в падаль. Все, конец. Подожди до Пасхи! Ты-то уж точно по закону будешь казнен! — добавил прокуратор, поворачивая зачем-то перстень на пальце.

Бар-Авва, что-то учуяв в этих словах, уцепился за соломинку:

— А кто не по закону?

— Тебе не понять… Твоя жизнь в крови и нечистотах протекает… Не тебе судить людей. Они должны судить тебя… И засудят!

При этих словах один факел вдруг зачадил, надломился и горящим набалдашником рухнул на пол возле стола, рассыпая искры и огонь. Писарь вскрикнул, отпрянул, свитки и перья полетели на пол. Пилат вдруг вскочил, живо схватил кувшин и швырнул его на пылающую головку, отчего произошел звон, а угли, дымясь и шипя, стали расползаться по каменному полу. Все произошло так быстро, что солдаты не успели даже дернуться. Пилат поставил кувшин на пол, сел в кресло, отряхнулся:

— Принести новые факелы! А эти убрать, дышать нечем!.. — и насмешливо посмотрел в сторону писаря, собиравшего с пола свитки: — Могли бы сгореть, между прочим… А за это — галеры!

Писарь, не разгибаясь, глухо спросил:

— Здесь темно… Зажечь свечу, пока принесут факелы?

— Не надо. Есть охрана. Страх есть грех. Тебе, солдату, не стоит об этом забывать… — Писарь промолчал, наводя порядок на столе.

Один из солдат бросил цепь и начал мешком, в котором Бар-Авву вели сюда, собирать угли и осколки. Затушил второй, чадящий факел, вытащил черенки из треножника и понес все это наружу…

*

…Тьма и тишина. Откуда-то слышен солдатский бубнеж, скрежет железа, лай собаки. Писарь застыл черным пятном, слился со своей тенью. Пилат вздыхал, ворошил что-то на столе. А Бар-Авва ничего не мог понять. Что творится?.. Может, его хотят просто зарезать в темноте?.. Или предлагают бежать?..

Он украдкой попытался оглядеться, но солдат палкой повернул его голову обратно. И цепи натянуты.

— А те… записки?.. Ну, ты знаешь… Не пострадали? — вдруг обеспокоенно спросил Пилат из темноты.

— Нет, здесь где-то, на столе, — откликнулся писарь виновато. — Только не видно без света.

— Нужен свет для них? — с непонятной издевкой произнес прокуратор. — Не помнишь наизусть?.. А ну, тише! — прикрикнул он, хотя в претории и так было тихо. — Говори по памяти!

— Не убивать. Не красть. Не обижать. Не лгать. Не прелюбодействовать. Не обжорствовать. Почитать отца и мать. Деньги раздать нищим. Не отвечать злом на зло. Прощать. Любить… — не очень уверенно стал перечислять писарь и замолк.

Звезды за решетками вдруг стали такими большими, словно кто-то поднес их вплотную к окнам казармы.

— Может так жить человек? — спросил Пилат из темноты.

Было непонятно, кого он спрашивает. Писарь смущенно пробормотал:

— Не знаю…

А Бар-Авва обрадовался, поняв, что римлянин шутит. Посчитал это хорошим знаком и решил тоже не молчать:

— Побольше бы таких, и у нас, воров, была бы веселая жизнь! Сиди, жди, а тебе все само в руки валится! И воровать бы не пришлось — зачем? Хорошая жизнь, даже очень! — добавил он туда, где виднелась тень начальника.

— Вот-вот, и воровства бы не было, и грабежей, и убийств… И все жили бы тихо-мирно, по совести… — согласилась тень и спросила дальше: — А ты бы мог так жить?

— Я? Так? Не обижать, девок не тискать, прощать?.. Нет, не мог бы. Да и нельзя мне уже после всего… всякого… что было… — осклабился Бар-Авва.

— А вот… говорят, что всем можно… начать так жить… Даже самым отъявленным, закоренелым и отпетым… Как ты, например…

— Или ты, — нагло ответил вор и запанибратски добавил: — Ты ведь в своем Германском легионе тоже не маслобойней ведал… Все такие…

— Но всем можно начать, — повторил веско Пилат.

В этот миг солдат внес в казарму факелы. От свежего света все сощурились. Прокуратор спросил:

— Привезли?

— Да. Скоро будет.

Он оживился:

— Факелы сюда… Поближе… А этого убрать с глаз долой… Ты обречен… — холодно предупредил он Бар-Авву, но вдруг, что-то вспомнив, спросил: — Ты ведь галилеянин?

— Да, начальник. Вся моя родня оттуда. А что? — поднял вор голову. — Меня там все знают. И я всех знаю!

— Правда ли, что на вашем языке слово «Галиль» означает «земля варваров»?

— Конечно, а как же! Давили нас всегда, гоняли! — подхватил вор, безнадежно думая, нет ли у римлянина каких-нибудь тайных дел в Галилее, где могла бы понадобиться его помощь. — За собак почитали! Если галиль — то ты никто, не человек уже… Запрещено у нас покупать, ночевать, обедать, даже здороваться с нами! Каково такое терпеть? Вот и стал вором, чтобы гордость не потерять, — спешил Бар-Авва, надеясь разжалобить римлянина этой чистой правдой и видя хороший знак в том, что правитель так заинтересован им и его жизнью, что даже спрашивает и слушает. — Наречие наше другое. Нас мало кто понимает. И разные люди у нас живут. Много непокорных…

— Непокорных чему? — Пилат то ли недоверчиво, то ли глумливо уставился на него в упор.

— Нашему закону и начальникам, кому еще? Спроси у саддукеев, они скажут… Саддукеи всегда так: сперва мучают, теснят, ломят, а потом еще на тебя и валят всё что ни попадя! Почему на меня всякую дрянь наговаривают? Где такой закон, чтобы без закона судить? — расшумелся Бар-Авва.

— С тобой обойдутся по закону.

И Пилат, отвернувшись от вора, тихим шепотом сказал что-то писарю. Бар-Авва, поняв, что все кончено, крикливо и грязно выругался. И пошел из претории широким шагом, словно был свободен от цепей, за концы которых дергали солдаты:

— Куда, зверь? Медленнее!

*

В подвале ничего не изменилось, только вонь стала сильнее, а свет — слабее. В сизой мгле Гестас бродил из угла в угол, сгорбившись, как пеликан. Нигер лежал плашмя, в поту и блевотине.

— Почему не убрал? — Бар-Авва сурово пнул щипача. — Этот умирает, но ты живой еще?

— Воды нет, как убрать? Да тут уже все… Его самого убирать надо… Ну, что? — спросил Гестас без особой надежды.

— Ничего… Убрать все равно надо. Стучи в дверь!

На стук никто не явился. Воды оставалось на одного. Бар-Авва забрал воду себе. Гестас, послонявшись, завалился на солому. Вор, покачав головой: «И перед казнью будет дрыхнуть!» — уселся на корточки возле двери, из-под которой пробивалась острая струйка воздуха. Затих. Смотрел на Нигера, думая неизвестно о чем и о ком: «Вот и жизни конец, собака ты шелудивая…»

Так шла ночь к утру.

Гестас по-лисьи, в клубке, похрапывал на земле. Нигер царапал в забытьи ноги, шею, живот. А Бар-Авва мрачно обдумывал свое несчастье. Убеждаясь, что выхода нет, он то впадал в молчаливую ярость из-за того, что все забыли о нем, то успокаивал себя тем, что нужно время, чтобы подкупить стражу, уломать ее на побег… А бежать из этих подвалов трудно!.. Двор полон охраны, квартал вокруг дворца оцеплен. И где брат Молчун? Взят или на воле?.. Вор дремал, сидя на корточках, потом перебрался на подстилку.

Под утро дверь приоткрылась.

— Бар-Авва! — пробежал сквозняком шепот.

— Я! — быстро и ясно отозвался тот, как будто вовсе не спал; по-звериному подскочил к двери: — Кто? Что? — и недоверчиво высунулся, а потом вышел в коридор, к двум фигурам в плащах.

— Пошли. Быстрей!

Фигуры двинулись скорым шагом. Вор заспешил, одновременно и боясь смерти сзади, и надеясь на неизвестное чудо впереди. Он шел как во сне: мимо влажных стен, глухих дверей с задвижками и засовами, мимо молчащих солдат в нишах. Сзади шаркали шаги замыкающего. Вот поднялись из подвала. Распахнута дверь в угловую комнату, жестом приказано входить.

*

У мраморного столика, при семи светильниках, сидел Каиафа. Худое, верблюжье лицо. Впалые щеки. Мелко сидящие глаза с черепашьими веками. Тиара с лентами слов. Черная накидка поверх белого балахона. Руки скрещены под накидкой. На столике — два куска пергамента и калам.

Первосвященник, не шевелясь, подбородком молча-презрительно указал вору на скамью у столика:

— Сядь. Ты знаешь, что ты всеми ненавидим. Когда ты входишь в дом, все хотят выйти из него. Когда ты выходишь, все вздыхают с облегчением. Никто не хочет дышать с тобой одним воздухом. Ты — скорпион, которого не убивают только потому, что боятся яда…

Назад Дальше