Лондон: время московское - Джонатан Грин 21 стр.


— Ну не все же? (Кот)

— Не все, но всё большее их количество. (Гришка)

— Мать иху! (Эд)

— Иху мать! (Гришка)

— Дальше ходить нет смысла. (Эд)

— Грабанем кого-нибудь? (Гришка)

— Чем? (Эд)

— Есть чем. Я выкрасил пушку. Высохла… (Кот)

— Она же деревянная, вес не тот. Ты ему в плечо, а он чувствует, что нужной тяжести нет. Несерьезно. (Гришка)

— А нужно давить сильно. Сверху вниз. Клиент будет чувствовать давление и примет его за тяжесть железа. (Кот)

— Ты бы лучше усилил его железом. (Эд)

— А я усилил. Гирьку распилил и вмонтировал в ствол и рукоять. (Кот)

— Дай! (Гришка)

Выйдя из темноты под воротами, подростки рассматривают муляж пистолета ТТ, сделанный Котом с пистолета отца Эда — «мусора».

Одеты они жалко: Эд и Гришка — в затрепанные пальтишки, Кот — в черной фуфайке, на буйных головах подростков — старенькие, потертые шапки. Эд донашивает отцовские брюки с невыпоротым багровым кантом войск МГБ. У Гришки — залатанные поверху ботинки, что свидетельствует о совсем уже бедности. У него только мать, да и то глухонемая, работает уборщицей. Гришке тринадцать лет, Коту и Эду — по пятнадцать, но Гришка по развитию выше их. Он много читает и побывал вот в колонии для малолеток. Одевались после войны, впрочем, все плохо, потому тогда сплошь и рядом раздевали зазевавшихся поздних прохожих — одежда стоила дорого. Пальто носили десятками лет. Война ведь только кончилась. Все ходили по улицам бедными, как персонажи Диккенса или Достоевского.

Со стороны — три оборвыша стоят в тени недостроенных ворот стадиона. Снег бело-синий, вдалеке — единственный высокий фонарь с желтой лампой, но есть луна.

— Луна, мать ее… Пушку возьму я. Я выше вас. И я психованный. У меня и справка есть. И ругаюсь я страшнее. (Гришка)

Последний аргумент самый веский. Уличное ограбление непременным элементом включает в себя важнейший первый этап. Следует напугать клиента, ошеломить его, сразу же подавить. Гришка и до колонии ругался по-страшному, а из колонии уже такие ругательства привез, что здоровенным мясникам на Конном рынке не по себе делается. Гришка знает очень грязные, самые грязные ругательства. У женщин ноги трясутся от ужаса.

— Ладно, давай ты. (Кот)

Кот все-таки главный в банде. Молчаливый крепыш — майорский сын все-таки — уважаем ими. И Эдом, и Гришкой, и Вовкой-боксером, и Гариком-морфинистом, у Гарика мать — медсестра, и он пристрастился к морфию. Сегодня не все в сборе.

— Палки оставим тут. Григорий, отдай Эду свой нож. (Кот)

— Я бы с ножом остался. Пушка-то не «гав-гав». (Гришка)

— Против кого ты будешь с ножом-то, клиенты же жидкие? (Кот)

Переругиваясь, они огибают достроенный кирпичный забор недостроенного стадиона. Вдоль забора обыкновенно идут от трамвайного круга, последней трамвайной остановки, редкие в такое время прохожие. Здесь есть еще один вход на стадион, но уже не парадные недостроенные ворота, а просто проем в заборе, ледяной ветер задувает и отдувает туда-сюда.

— Здесь и станем. По глотку хотите? (Кот)

— Что ж ты молчал-то?! Я совсем околел! (Гришка)

— НЗ. (Кот)

Водка согревает. И луна уходит в тучи, тучи ее проглатывают. Но вот прохожих нет. Правда и то, что трамваи ходят с большими промежутками, часто запаздывают, и в это время прохожих немного.

Им бы по домам, и, возможно, каждый по отдельности ушел бы и улегся, на чем они там спят, на родительской жилплощади. Обычно на диванах, занавеска отделяет родительскую кровать, еще за одной занавеской — бабка и малолетние брат-сестра. Но их трое, и они стесняются друг перед другом. Водка согрела, но ледяной сквозняк со стадиона пробирает до костей.

— Идут. Но двое. Мужик и баба. (Эд)

— Двоих не потянем. Баба орать будет. Ждем. (Кот)

— А может, сделаем их? (Гришка)

— Я говорю, не потянем. Ты забыл, что две бабы нам устроили летом у моста? Нет. (Кот)

Летом у моста они, правда, в большем составе, попытались ограбить двух хорошо одетых женщин с яркими украшениями в ушах и на запястьях, но женщины подняли животный крик, и им самим пришлось спасаться бегством, всей банде. Потом они стыдились друг друга до самой осени. Каждый думал: «Ну какие же мы молодые бандиты, если две орущие армянки нас распугали?»

— Нужно было армянкам врезать тогда. (Гришка)

— Ты тоже об этом думаешь? (Эд)

— Переоцениваю, извлекаю урок. (Гришка)

— Идет какой-то щуплый. Шапка на нем дорогая. Пыжик. (Эд)

— Его-то нам и надо. В крайнем случае шапку возьмем. (Кот)

Щуплый в пыжике идет к ним долго. То ли на самом деле не торопится, то ли напряженным нервам подростков кажется, что он приближается медленно. Обычно в это время прохожие спешат миновать недостроенный стадион — ограбления тут не раз случались. А этот не спешит.

Они грамотно дают ему миновать проем в заборе и набрасываются на него сзади.

— Стой, сука, мать-мать-перемать. Убью, мать, твою мать! (Гришка)

Гришка изо всех сил давит муляжом черного ТТ в плечо щуплого. Кот и Эд схватили щуплого за руки. Расстегивают ему пальто.

— Пошевелишься, убью, мать-мать-перемать твою, гада, мать, перхоть ты поганая! — рычит Гришка.

Эд проникает в многочисленные карманы пиджака и пальто щуплого. Несколько рублей, паспорт почему-то с собой.

— Ребята, вы чего, я получки еще не получал. Пустой я. Шапку возьмите, а я домой, меня семья ждет. Ребята, а? (Щуплый)

— Проверьте брючные у него тоже. (Гришка)

— Паспорт у него зачем-то. (Эд)

— Посмотри прописку. (Гришка)

— Ребята, возьмите шапку, она новая. За нее нормально дадут. (Щуплый)

— Он тут рядом живет, Материалистическая, двадцать три, квартира три. (Эд)

— Рядом совсем, третий вот дом отсюда. (Щуплый)

— Мы идем к тебе в гости. (Гришка)

— Ты что, псих? (Кот Гришке) Берем шапку и уходим!

— Согреемся у него и уйдем. Я околел, кости даже болят. (Гришка)

— Пошли ко мне, мальчики, — неожиданно соглашается Щуплый. — У меня и водка есть, и закуска. С дочерью познакомлю, она вашего возраста…

— О, у него и «товар» есть дома! (Гришка)

На языке того времени «товар» был синонимом современного «телка». Чаще употреблялся во множественном числе — «товары».

— Пошли. Паспорт твой пока у нас будет. Будем уходить, вернем. (Кот)

Гришка снимает муляж с плеча щуплого, просовывает руку под хлястик его пальто, и так они идут, как обнявшиеся пьяные. Кот и Эд сзади.

— На кой мы туда идем, мать-перемать? Григорий — псих ненормальный. (Кот)

— Зайдем, выпьем и уйдем, очень уж холодно. (Эд примирительно)

— Не нравится мне эта идея. Лучше б не заходить.

Кот оказывается очень прав.

Квартира номер три на первом этаже. Щуплый звонит несколько раз, и как-то по-особому звонит.

Кот смотрит на Эда, Эд — на Кота. Нарастает тревога.

— Сейчас откроет. (Щуплый улыбается)

Дверь распахивается. На пороге здоровенный мужик средних лет. На мужике «москвичка» — такой буклированный полушубок на вате, модный в те годы у провинциалов. «Москвичка» распахнута, грудь у мужика голая, а за поясом у мужика… топор.

— Вот привел сопляков, ограбить хотели! (Щуплый)

— Проходите, грабители. Сейчас мы вам бошки отрубим! (Мужик в «москвичке»)

Произнося эту страшную фразу, он втягивает в квартиру Гришку. Из-за спины мужика выскакивают не один и не два, а может, пять мужиков, втаскивают троих парней внутрь. Девочка-подросток там действительно есть, неизвестно, дочь ли Щуплого или нет. Девочка улыбается и включает радиоприемник (с зеленым глазком) на всю мощность. Шаляпин: «Милей родного брата блоха ему была! Блоха-ха-ха-ха-ха!»

На подростков падают удары. Бьют, бьют, бьют. Но не режут и не убивают. Кровь, сопли, распухшие сбитые носы и месиво из губ.

— Хватит, Коза, убавь Шаляпина. (Мужик в «москвичке»)

Шаляпин уже поет: «А ночь пришла, она плясала, пила вино и хохотала…»

— Вставайте, сопляки. Получили урок, и будет. Злой, налей пацанам по сотке. И закусить поставь. Грабители, мать-перемать-мать-мать. Птенцы вы… (Мужик в «москвичке»)

Мужик снимает «москвичку». Топор кладет на стол. Разглядывает муляж ТТ.

— А что, неплохо сделан. Веса только не хватает. Такие вещи нужно лить из свинца. Злой, налей и мне, я с сопляками выпью! (Мужик в «москвичке»)

Через час их выпроваживают на улицу. Теперь им не холодно, но больно. И они пьяные.

Они отходят подальше от злополучного дома и на недостроенном стадионе оттирают окровавленные физиономии снегом.

— Вы поняли, мы попали на воровскую малину? (Кот)

— Хорошо, что не на мусорскую. (Гришка)

— А ты молчи, Григорий, мать-перемать-мать, из-за тебя все и случилось. (Кот)

— Кто же мог знать? (Гришка)

— Голову надо иметь на плечах, а не кастрюлю. (Кот)

— А чего же вы за мной пошли? (Гришка)

— Слабость проявили. Сколько же они нам дали? (Эд)

— Сейчас скажу, посчитаю. (Кот считает бумажки). Сорок рублей!

— О, совсем неплохо! (Гришка)

— Ну да, мне, кажется, зуб выбили эти урки. (Кот)

— По домам или продолжим, джентльмены? (Гришка)

— Не, будет. Хватит на свою жопу приключений искать. (Кот)

Кот делит деньги на всех плюс одна доля на «общак». Как у взрослых. Со стороны глядя, три оборвыша, персонажи лондонских романов Диккенса с жалостным сюжетом «шел по улице малютка, посинел и весь дрожал».

Жмут друг другу руки и расходятся, сплевывая кровь.

Эд бредет один мимо гаражей, мимо профтехучилища, намеренно замедляя шаги. Он не хочет появляться с окровавленной физиономией на глаза родителям. Хочет дождаться, когда они лягут спать. Тогда он умоется на кухне коммуналки и прокрадется в комнату, где ляжет спать, не включая света.

Проходя мимо единственной в поселке пятиэтажки, он сворачивает во двор. Там обычно сидят ночь-полночь доминошники, стуча о ветхий стол, гоняют мяч подростки. Но в такой лютый холод там, конечно же, никого нет, уверен Эд. Он заходит во двор, чтобы убить время.

И во дворе воистину никого нет. Пусто.

От мусорного бака с пустым ведром все же идет живая душа, небольшая фигурка. Людка, рыжая девочка, училась с Эдом в одной школе, но перевелась в сто двадцать третью.

— Эд, ты чего тут? (Людка)

— Да вот тебя ищу. (Эд)

— А что у тебя с лицом? (Людка)

— Ничего. Мужики побили, взрослые. Вот гуляю, не хочу с такой рожей родителям показываться. (Эд)

— Идем ко мне, умоешься. У нас никто не спит, гуляют. (Людка)

Вскоре он уже сидит на большой кухне, а Людкина мать жалостно промокает его разбитое лицо. Охает и ахает при этом. Сообщает, что нос сломан. Она доктор, поэтому у них отдельная квартира.

— А мы холодильник купили, как раз в самые холода. Не угадали. (Людкина мать)

Действительно, в углу на табурете — холодильник.

— Сейчас все покупают… (Эд)

Юрий Мамлеев. День рождения

Вадим Угаров был человек непьющий, но пьян он бывал по другой причине, не от водки. Казалось, жизнь у него складывалась болезненно — в свои тридцать пять лет он, психолог по профессии, бросил постоянную работу и существовал в основном за счет сдачи комфортабельной квартиры, которая досталась ему по наследству от бабушки.

С женой он развелся, детей от этого в высшей степени неудачного брака не осталось.

Но было у него одно тайное утешение, которое превращало его в почти счастливое существо. Это утешение наступало тогда, когда кто-нибудь из его знакомых умирал.

Не то чтобы Угаров оказывался настолько злобным, что радовался чужому несчастью, нет; в душе своей он считал себя даже чересчур сентиментальным. Его радовало только одно обстоятельство: что умер не он, а другой человек, пусть даже и приятный для него. Это радовало Угарова так, что он дня три ходил как шальной от радости, а соседи по многоквартирному дому у метро «Сокол» в Москве считали, что в эти дни он просто бывал выпивши.

— Вот человек — не живет, а летает, — сказал о нем однажды один его задумчивый сосед, когда увидел Угарова в таком состоянии.

— Ну что ж, значит, божественный человек, — отметила тогда старушка-консьержка. — Побольше бы таких.

Естественно, Угаров как ранее практикующий психолог имел обширный круг знакомств, даже до неприличия обширный. Прямо-таки навязывался дружить с кем-нибудь или знакомиться (особенно с пожилыми людьми). Оттого и толкался частенько на похоронах.

Эту его особенность стали замечать некоторые пытливые умы, но у них не возникало никаких подозрений, ибо Угаров был не настолько глуп, чтоб открыто выражать свою крылатую радость. «Просто человек чувствительный, дружелюбный, это в наше дикое в нравственном отношении время надо ценить», — решали пытливые умы.

Один только его истинный друг, педагог, Мурашкин Борис, внушал ему:

— Ты, Вадимушка, поостерегся бы, ты все же до неприличия расцветаешь; на основании последних похорон говорю, — вещал Мурашкин, сам бедолага.

— Прости, но не могу сдерживаться, — разводил руками Угаров.

— Смотри, Вадим, пред Богом-то совестно будет.

Угаров краснел, а Мурашкин умилялся:

— Ишь, совесть-то какая у человека, нам бы у него учиться…

Дни, месяцы, годы неудержимо капали, но Угаров оставался неизменен. Боря Мурашкин, однако, не подозревал, что в совести Угарова образовалась черная дыра. Из этой дыры и стали выползать на свет вполне современные змеи и черви. Ранее этими похоронами Угаров как-то поддерживал равновесие в своей угрюмой жизни, но теперь равновесие рухнуло.

Угаров стал замечать, что стало тянуть на подлость по отношению к людям. Зло, пусть и мелкое, ничтожное, стало притягивать его к себе, как просвещенного пьяницу — бутылка чистейшего коньяка типа «Наполеон» и так далее.

Угаров долго боролся с этим пристрастием, хотел глушить его религиозными изысканиями, но ничего ему не помогало. Особенно блаженствовал он в Интернете. Такой клеветой обливал полуневинных, достойных людей, что самому тошно становилось.

И, главное, не совсем это была клевета. Угаров, несмотря на свое похоронное пьянство, был весьма интуитивен и находил слабые места или темные пятна у известных людей, которых хотел облить душераздирающими помоями.

— Кто это так орудует? Ведь и не найдешь кто. Умелый какой-то подлец, даже страшноватый, иногда в полуточку попадает, — вздыхали умные люди.

— Главное — испортить людям веру в себя, — восхищался собой Угаров. — Надо вообще перейти к знакомым, друзьям, я же психолог, черт возьми, знаю их как на ладошке и уверен, в какое место безошибочно ударить, чтобы было побольней.

Мурашкин о новой тайне его души ничего не подозревал, а если б на него нашел хоть намек, то он испугался бы и сбежал, ибо в глубине он оказывался человеком крайне трусливым, особенно перед лицом всего непредсказуемого. Непредсказуемое Мурашкин ненавидел и душевно боялся.

Ничего не подозревали и родственники Угарова. Собственно говоря, у него в родственниках оставались только его двоюродный брат Виктор Акимов, юрист, и его жена Лариса Петровна, или просто Лара. Лара представляла собой очаровательную женщину лет тридцати, образованную, — чистой души человек.

Она была страстной поклонницей Чарльза Диккенса, даже знала наизусть страницы из его романов.

Лара не раз утверждала, объясняла даже, почему Диккенс так дорог ей.

— Что меня радует, — говорила, — это то, что в конечном итоге в его романах побеждает добро. Это такая редкость для литературы нашего времени. Причем Диккенс вовсе не приукрашивает жизнь… Зло у него выверено, очерчено, и я восхищена, что нет половинчатости, его герои — или злодеи, или благородные, добрые личности. Нет сомнений, все ясно и убедительно.

Ее муж, Виктор, сам по себе добрейшее существо, насколько это, конечно, возможно в этом мире, неизменно соглашался с ней.

— Нам бы ребеночка, — вздыхал он. — Такого ангелочка, какие у Диккенса бывают.

Назад Дальше