На лечебную физкультуру я сходил всего пару раз — на следующий после изгнания из профилактория день и перед сессией.
В небольшом зале в университетской поликлинике я ожидал увидеть живые скелеты, одноглазых и безногих, но там собирались обритые, громадные личности с кровоподтеками на переносицах и сбитыми костяшками на кулаках. Те, кто чувствовал себя покрепче, занимались, ухватившись за шведскую стенку, кто послабее — ложился на коврик, изредка приподнимая ногу или руку.
Я сразу лег на коврик, и через полчаса медсестра, заглянув в список, попросила:
— Терехов, да ты хоть шевельнись, чтобы я знала, что ты не умер.
Но радость моя расцветала и росла еще выше — именно в этот день наш курс приехал изнурительно побегать на стадион: после лечебных занятий я устроился на лавочке и с сонной улыбкой счастья наблюдал, как круг за кругом, круг за кругом, круг за… А теперь — ускорение! Мне было так хорошо, а всем было так плохо. Всем было еще хуже от того, что я их видел, а мне было еще лучше от того, что все видели меня.
На соседней лавочке Света перебирала свои расстрельные списки, проверяла, сличала и вдруг обратилась ко мне:
— Можешь успеть сегодня сдать подтягивание, десять раз.
Я даже не повернулся к ней:
— Я же на лечебной…
— На лечебной ты с четырнадцатого, а подтягивались мы двенадцатого. Десять раз надо подтянуться, чтобы получить зачет.
— Светлана Михайловна, — я почуял, что волосы оживают и начинают разгибаться на моем черепе. — У меня была полостная операция, у меня свежий шов!
— Надо было двенадцатого подтянуться. Значит, не сдашь эту сессию. Или беги сейчас, вон ребята на турнике, — и заорала: — Это кто там срезает и думает, что не вижу?! Повешу! — в другую сторону: — Это что за разминка — не гнется никто! — поднялась и пошла к турникам.
Я бросился следом:
— У меня разойдется шов! Кишки выпадут! Да я и здоровым не подтягивался больше шести раз. Я не смогу десять! — обгонял и поднимал свитер — вот: — Я могу умереть.
— Сегодня последний день, — тихо и бесстрастно рассуждала сама с собою Света. — Или — зачета нет, сессия не сдана.
— Светлана Михайловна, пожалейте, — бегал я вокруг, всплескивая руками. — Я вас очень прошу, ну, один-единственный, самый разъединственный разик, я просто… у-мо-ля-ю!!! — и вдруг заметив, что все бросили бегать и разминаться и — столько радостных лиц вокруг! — я вздохнул. Подошел к турнику. Примерился. Подпрыгнул и повис. И подтянулся — десять раз. На!!! Получила?!
Света даже не подняла головы, так, мимоходом, что-то пометила в бумагах — жирной галочкой.
Я давно не бывал в тех местах, а в этом сентябре в три часа ночи ехал за «скорой», что везла в Морозовскую больницу маленькую дочку с женой — три месяца не садился за руль, только прилетели с моря, ненавижу Морозовскую.
Прошелся вдоль платных боксов: имя, диагноз. Знакомых нет. Отовсюду раздавалось мяуканье детей, «тихо! не сопротивляйся врачам!», в коридор выглядывали голоногие мамы с опухшими лицами, в бесплатной палате, обхватившись руками, сам себя убаюкивал детдомовец.
Медсестра шла за мной по пятам:
— Вы останетесь ночевать?
— Это зависит от того, что у вас на завтрак.
Она искренне удивилась:
— А почему это?
Ночной дорогой меж больничных корпусов (и в каждом окне прижимала к себе младенца Богоматерь) я вышел за ворота мимо будки охраны — судя по телевизионным отблескам, в будке кто-то жил, вернее, был, но не разобрался с поворотом и выехал на трамвайные пути, и пришлось возвращаться по Шаболовке, а дальше, как по запаху, — путем двадцать шестого трамвая по гнутым переулкам, машину трясло на трамвайных плитах, пока не съехал наконец на Загородное; начали попадаться влюбленные пары, одна девушка несла на плечах доисторически наброшенный пиджак — вовремя свернул на Шверника и остановился напротив общежития — не смог почему-то выйти из машины, даже прямо взглянуть защипавшими (просто за дочку переволновался) глазами, так, косился на особенные окна, где что-то (так думает каждый) все-таки осталось от меня.
Общага парусом торчала в ночи, горели десятки окон, свободные от штор, и на каждом этаже — целовались влюбленные пары, кому не повезло опуститься на свободные кровати работающих в ночь соседей.
Я почувствовал острейшую, обжигающую зависть.
Я твердо знал, что самое важное и лучшее на свете происходит сейчас за этими неспящими окнами. Конечно, это глупость и заблуждение, я получил всё, о чем мечтал и не мечтал. Но московская прописка и квартира в собственности ничего не могли изменить — мне невероятно сильно хотелось: вон туда.
Идут годы, старшая дочь моя Алисс поступила в университет, где готовят будущих официанток со знанием испанского и каталанского языков, и бывают дни, когда после занятий Алисс дожидается старик-отец, и тогда почтенная и величавая старость прогуливается об руку с наивностью первоцветения юности, и так уморительны, так смешны мне жалобы Алисс на физкультуру:
— Почему ты все время смеешься? Ты не представляешь, как она непонятно объясняет: бежишь до штрафной, пас до диагонали, она возвращает, в кольцо, она снимает, спиной назад, пас, забивает, полный круг — поехали! Я не понимаю ни слова…
— Милая моя, какая же ты у меня еще маленькая…
— А знаешь, как ругается? Говорит: сейчас как врежу! Китайцу сказала: ты что, мало каши рисовой ел? Прекрати немедленно смеяться.
— Ох, не могу, ты просто еще не знаешь, каких действительно страшных испытаний может быть полна жизнь, какие страдания выпали твоему отцу…
— И с бретельками не разрешает. Это, говорит, не спортивная форма! Чуть что: закрой рот. Мне все время кричит: подает безобразно, ноги не сгибает, больше не возьму в первый состав, а как подам хорошо и все мне хлопают — упорно смотрит в журнал.
Глаза Алисс пылают возмущением, а я отворачиваюсь и прикусываю губу, чтобы не расхохотаться в голос: дети…
— Говорю ей: Светлана Михайловна…
— Надо же, Светлана Михайловна. И мою так звали — вот забавное совпадение. Моей, должно быть, лет девяносто, навряд ли жива…
— Сказала, что двадцать лет отработала на журфаке.
Я остановился, вернее — у меня отнялись обе ноги, и язык, здания и деревья сдвинулись и поплыли вокруг, а я не мог шелохнуться, чуя стремительное падение температуры тела и примерзание языка к зубам:
— Ты, надеюсь, о, ради всех святых, Алисс, ты не…
— Я говорю: мой папа там учился.
— О боже!!! Ты ведь не называла фамилии?!
— Сказала. Она так пожала плечами: смутно помню.
— И она… Где-то рядом?!
— Ну, может, выйдет сейчас. Может, нет.
Я оглянулся: до Вернадки бежать далеко, и местность открытая, крикнет в спину, Ломоносовский скрывает забор, прутья частые, не протиснусь, даже если разуться и куртку скинуть, залезу под строительный вагончик и лягу мордой в снег? — но тут крутятся собаки, начнут лаять или подлезут понюхать или лизнуть, прыгнуть в траншею теплотрассы и пробежать по трубам, да там глубина три метра — я не вылезу, времени нет, я перебежал дорогу и присел за машину, запорошенную снегом: ладно, ладно, отобьемся; Алисс пришла за мной следом, у нее были испуганные глаза:
— Папа, что с тобой?
— Зачем было говорить про меня?! Сказала бы — сирота! Да сядь и не высовывайся! Тихо!
— Она же сказала, что смутно помнит…
— Света тебе еще и не то скажет! Знаю я все эти подходы… Ха! Но тут ей ничего не обломится, — я зачерпнул горстку снега и бросил в рот, вода есть, не пропадем.
— Прошло столько лет… Что она тебе может сделать?
— Светлана Михайловна может все! Скажет: чего пузо наел? Даю месяц, чтобы десять кило сбросить. Чего сутулый? Небось, не плаваешь, и спина болит? А когда мне плавать? Карта в клуб есть, но, кажется, просроченная. А Света обязательно проверит! Никогда больше не подойду к «Университету», никогда больше не поеду по красной ветке! Во попал…
— Бедный папа, — Алисс с тревогой наклонилась ко мне и погладила мои волосы рукой. — Все уже кончилось, все уже прошло, ничего этого больше не будет…
— Нет! Будет! Ничего не кончается. Плавать я буду. Хотя бы на море — до буйков и назад. Велотренажер можно купить. Жрать поменьше… Я видел в Интернете — шесть минут в день, и кубики накачать можно. Никаких тренажеров, только диван. Свете меня не взять! Тихо. Кажется, идет, — и мы замерли, склонившись головами друг к другу.
Жужа Д. Свидание
Тебя уже окружают вещи, которые кто-то выбросит после твоей смерти. Как ты не понимаешь, что время уходит… Сколько можно ждать? Пора действовать. Мне кажется, вы друг другу подойдете. Он как раз то, что тебе нужно.
За окном — кусок дома с лепниной, — голубка распустила крылья над терновым гнездом. Говорят, что в этом доме — масонский клуб.
— Господи…
— Ну чего ты?
— Страшно.
— Чего?
— Как-то страшно…
— Чего страшного-то? Пришла, встретились, поговорили и разошлись…
— Но я же его не знаю.
— Ну и что?
— Неловко…
— Чего неловко-то?
— Ну, просто… незнакомый человек…
— А у тебя знакомый такой есть, чтобы на всю жизнь?
Я тут же представила себе человека, который часто сидит в читальном зале напротив, его большое лицо и пухлые пальцы в веснушках. Он всегда смотрит на меня с надеждой… и с той же надеждой он смотрит на каждую женщину в нашей библиотеке.
— Нет.
— Ну и вот… Значит, как ни крути, придется встречаться с незнакомым. Но только тебе незнакомым… Он знакомый моих знакомых, и они за него поручились… Я его видела — он вполне… в твоем стиле.
Я вдохнула и кивнула одновременно. Подруга разбирала грязное белье на кучи по цвету и оттого то появлялась, то исчезала за кухонным столом.
— Ты уже чувствуешь себя дома в Лондоне?
— Нет.
— Почему? — она на секунду остановилась и посмотрела на меня строго. Потом вспомнила: — Да, Лондон же такой господин — он не торопится познакомиться… Его нужно сначала узнать…. Ну, скоро узнаешь… И еще… — она улыбнулась, хотела приободрить, но улыбка скрывала жалость.
— Что?
— Брось эти свои штучки…
— Штучки?
— Ты знаешь… Ну не любят этого мужчины! Поняла? Как только они замечают что-то такое…
— Что?
— Ну, если в женщине что-то не то…
— Что?
— Ну… Если она чуть не в себе…
— Ты можешь говорить яснее?
— Ну если в женщине возможна некая нестабильность… Они — бегут. Поняла?
— Что, я, по-твоему, того? Ку-ку?
— Ну ты же художник!
— И?
— Ну… У тебя бывает.
Я отвернулась — по стене двигалась ее тень. Тень была похожа на многорукого Шиву.
— И еще это… не стекленей… как ты умеешь…
— Что?
— Ну, как сейчас — я говорю, а ты… Стоишь как памятник… Слышишь? Они все ищут себе нормального человека в пару. Поняла? Все.
За мной хлопает дверь — это ветер. Волосы путаются, к губам липнут, плотнее запахиваюсь, ветер в рукава лезет, и чайка кричит. Все-таки остров. В соседнем доме открыли ресторан после ремонта, выставили два стола на улицу — за каждым симметрично сидят два лысых мужика в плетеных креслах и читают. Один — журнал Vogue, другой — приложение к нему — всё о косметических средствах. Читают — серьезно, внимательно, как биржевые новости.
Девушка навстречу мне несет зонт на вытянутых руках брезгливо, словно дохлую крысу за хвост. Сворачиваю у магазина детских товаров «Маленькие вонючки» налево. На Бейкер-стрит наступаю на зубную щетку. Что это она здесь делает? Не новая в упаковке, выпавшая у кого-то из пакета с покупками, а явно использованная, но не старая, вымазанная в пасте, думаю, ее выбросили из окна со словами: «Выкатывайся отсюда, и чтобы ноги твоей у меня больше не было». И это женщина прокричала. Мужчины не любят громкие разборки… Они вообще никакие разборки не любят… И он, конечно же, ушел.
Мне всегда очень трудно рассчитать время. Вернее, рассчитать его точно. Я никогда не знаю, сколько его мне понадобится… Часто бывает так, что я опаздываю, и оттого я решила выехать пораньше… И правильно сделала, потому что на станции прокопалась в поисках мелочи… Сначала услышала неприятный свист, похожий на ультразвук. Чем ниже спускалась по лестнице, тем он становился громче. Скоро стало ясно, что кто-то свистит песенку Cause my heart belongs to daddy. Но как-то уж очень пронзительно. Хотелось зажать уши руками и попросить, чтобы тот, кто это делает, прекратил немедленно. Тебе словно звуковую татуировку делали насильно. Так это было неприятно. Хотелось закричать. Но тут за поворотом я увидела исполнителя… Это был толстый мужчина в грязном свитере. Слепой. Веки у него были провалены и склеены. Он высоко задрал подбородок, раскладной палкой придерживал коробку с мелочью и был похож на обиженного младенца с ямочками на оплывших щеках и вытянутыми в трубочку губами. Я долго шарила в сумке в поисках кошелька, а народ толкал меня в разные стороны.
Когда наконец я выбралась из метро, начался дождь, и в потоке людей, чтобы никому не мешать, пришлось идти довольно быстро… Во время дождя люди всегда идут быстро… Даже если они под зонтом и совсем не мокнут, они все равно торопятся… И если на них плащи и капюшоны, и даже если у них непромокаемая обувь… Даже в высоких сапогах Wellington, все все равно — бегут.
На переходе жду, когда загорится зеленый. За стеклом витрины женщины в никабах перебирают плечики с яркой одеждой. Наверное, у них под этим черным тоже что-то игривое.
А их муж сидит один на двух банкетках, говорит зло с кем-то по телефону и ковыряет пальцем велюровую обивку.
В окне маленькой химчистки на Дорсет-стрит, низко склонившись над машинкой, работает портной. Маленький сухой старичок с желтой кожей. Круглые очки сползли на кончик носа, кисти, худые и длинные, придерживают ткань. Сзади над ним нависает кронштейн с вычищенной одеждой, пластиковые мешки так велики, что ему невозможно разогнуться. Редкие волосы зачесаны назад, словно нарисованы тушью.
У меня есть время — можно посмотреть на цветы. Я люблю цветочные магазины. Люблю запах мульчи и сладкий сироп королевских лилий. Мне нравится смотреть, как составляют букеты, как секатором режут плотные стебли. Рядом со мной рассматривает ценник бородатая женщина. Она в ответ на мой взгляд улыбается, смотрит на меня с кротостью. Ей нравится мое удивление и стеснение. Чтобы ей не показалось, что я ухожу из-за нее, покупаю горшок легкой травы — «детские слезы».
Все равно приехала рано. В кафе — тесно. Пахнет горелым молоком. И шумно. Осторожно устраиваюсь у окна, зонт ставлю в угол. Я люблю сидеть внутри, но чтобы это внутри было близко к снаружи. И люблю наблюдать людей. А здесь, на этой узкой улице, они особенно близко. Иногда их одежды задевают мое стекло, но оттого, что они там, а я здесь, — они меня не замечают. Я сторонний наблюдатель. Подсматриваю их жизни. Вернее, фрагменты жизней.
Напротив — шляпная мастерская с магазином, на вывеске по темно-зеленому фону латунным написано — James Lock & Co. На витрине — всевозможные головные уборы, за ними — обложки журналов, на которых красивые люди в шляпах… Grazia, Daced, Vogue, Elle, Tatler, GQ, Style, Wonderland…
Сколько я уже здесь сижу? Вот черная обложка Esquire, там на огромном циферблате со следами ржавчины сидит молодой человек в трилби. Стрелки показывают — пять пятнадцать. Как же так? У нас же встреча в три, каким образом сейчас пять пятнадцать?.. И чего я решила, что пришла рано? Или я действительно пришла рано и уже так долго здесь сижу… Как же я не заметила, что прошло уже больше двух часов? И что же, это значит, что я здесь так долго? Куда ушло время? Как это все понять? Значит, ко мне на встречу никто не пришел? А что я делала так долго? Просто сидела, и вот так мгновенно пронеслись почти три часа? Странно. Значит, он в конце концов не пришел? И что я тогда здесь сижу? Тогда мне нужно возвращаться.