– Может быть, – смешался он. – Я не знаю… Простите меня, я совсем запутался. У меня постоянно какое-то дежавю. Эта темнота меня доконала, мерещится черт-те что. Ну и потом… У вас ведь и имя то же, и профессия…
– Просто и имя, и профессия очень распространенные, – мягко отозвалась она. – И потом, все мы друг другу кого-то напоминаем. Вы вот мне брата напомнили, я вам уже говорила… Просто стараешься найти в людях, особенно в тех, кто тебе приятен, какие-то черты своих близких.
– Но, понимаете, вы действительно на нее похожи, – не унимался он. – И не похожи в то же время… Она была веселая. Заводная, напевала все время, смеялась… Вы совсем другая – спокойная, сдержанная. Но в то же время в вас есть тот же непробиваемый оптимизм, та же внутренняя сила, которая позволяет продолжать жить, несмотря ни на что…
– А почему вы вдруг сейчас вспомнили о ней? – спросила Валя. – Ведь столько лет прошло… Неужели обычная медсестра оставила в памяти такой сильный след?
– Почему вспомнил? – Он поднялся на ноги, сделал несколько неуверенных шагов, ухватился рукой за край подоконника, прижался лбом к стеклу. Из открытой форточки пахло весной, молодой, только что распустившейся зеленью. – Я не говорил вам, у нас с ней был… ну, роман, можно так сказать. Она – моя первая любовь. Я совсем потерял голову, на все был готов – порвать с родителями, отказаться от юношеской мечты, уехать с ней, куда она скажет…
– Для чего же такие жертвы? – спросила сиделка.
– Я и сам тогда не понимал, почему у нас все так сложно, – объяснил он. – Она ничего не рассказывала мне о своих тайнах, скрывала, боялась. А я, идиот безмозглый, не мог догадаться. Узнал, как дела обстояли на самом деле, уже через много лет. Как-то во время семейного застолья выпили лишнего, повздорили с отцом – он уже пожилым человеком был, пенсионером, – и он бросил мне, что я, мол, всю жизнь твои проблемы решал, вызволял тебя из неприятностей. Я завелся, начал нападать, требовать объяснений, ну он и напомнил мне про ту давнюю историю. Понимаете, у нее отец в лагере сидел, враг народа… Ну, вы помните, что это означало в то время. Она, бедная, боялась всего на свете, каждого косого взгляда, каждого выговора на работе. Сбежала из Москвы, от родных и друзей, скиталась по разным крошечным городкам, пряталась от всех, только бы не узнали… И все равно узнавали, конечно, с работы выгоняли, от комнаты отказывали, и приходилось снова уезжать. Жениться на ней значило бы и самому стать изгоем. Тогда же мы не знали еще, что всего через год пахан сдохнет и дышать станет легче. Мои родители были людьми пугаными, пережили революцию, Гражданскую, тридцатые, вой ну… Конечно, они не хотели для единственного сына такой судьбы…
…Полковник Иван Павлович Сафронов был человеком простым, но резким и вспыльчивым – жена вечно упрекала его, мол, что на уме, то и на языке. За долгие годы службы он так и не научился хитрить, юлить, строить интриги, подсиживать сослуживцев и добиваться теплых местечек. Мог не сдержаться и нагрубить в разговоре с начальством. Оттого, вероятно, и отправлен был, несмотря на воинский опыт и боевые заслуги, командиром части к черту на кулички, в забытый маленький военный городок в Узбекистане. И, несмотря на собственные надежды и вечные стенания и жалобы жены, не мог заставить себя унижаться, просить перевода куда-нибудь поближе к Москве.
Хорошо он чувствовал себя лишь на фронте, где все ясно, враг определен и правда на нашей стороне. А в мирной жизни, где требовались порой не решительность и отвага, а иные, более тонкие свойства характера, Иван Павлович терялся.
Вот и сейчас, откомандированный женой с визитом к медсестре Валентине, он понятия не имел, как взяться за дело. Сгоряча наорал на шофера Абдуллаева, плохо понимавшего по-русски нескладного узбека, на котором и военная форма сидела как-то косо, а потом трясся в раздолбанном «козлике» по ухабам проселочной дороги и напряженно соображал, что же такого сказать улыбчивой сестричке, чтобы убедить ее отстать от сына.
Если уж совсем честно, он считал, что Таня зря раздула из всего этого трагедию. Ну, спутался Сережка с какой-то девкой, ну и хрен с ним, какие его годы, покувыркаются и разбегутся. И кого будет волновать в будущем подпорченная биография его случайной любовницы, с которой давно уже покончено? Так нет же, надо было закатить истерику, совать им палки в колеса, пытаться запереть сына дома. Конечно, Сережка взбеленился, упрямый, как ишак, весь в батю, – и теперь их друг от друга под дулом автомата не отлепишь. Женюсь, орет, и вас не спрошу. А дело-то серьезное, у парня поезд в Москву через несколько дней, экзамены в училище гражданской авиации, все будущее зависит от его сегодняшнего решения. Тьфу, век бы дело с бабами не имел, ввяжутся, куда не просили, да только напортят.
И девку-то ведь жалко, положа руку на сердце. Особист Котов все ему про нее разузнал по своим каналам, несчастная она, в общем-то, да и пострадала ни за что. Папашку-то ее взяли после войны уже, в сорок девятом. Что он там такого ляпнул у себя на заводе, что его, фронтовика, дернули? Да кто ж его знает, может, по дурости анекдот какой рассказал, а может, соседи на их комнату зарились, вот и оговорили мужика. Осталось их после войны двое всего, отец да дочка. Мать в эвакуации умерла, брат на фронте погиб. А тут – чего может быть лучше, батю в тюрягу, дочка, как ее из института да из комсомола поперли, по совету добрых людей подхватила вещички и дунула из Москвы, вишь, комната и освободилась. А с другой стороны, кто его знает, время-то вон какое опасное, шпионы всякие да враги только и знают, как бы стране, в боях с проклятыми фашистами ослабленной, навредить, может, и папашка ее тоже из этих. Сейчас ведь никому доверять нельзя, только товарищу Сталину…
Валька-то бабенка не промах оказалась, сначала в Горьковскую область подалась, к родне, медсестрой в сельскую больничку устроилась (все-таки три курса мединститута кончить успела), поработала малость, а тут вдруг сведения о ней из Москвы дошли. Из больнички ее мигом турнули, кому ж охота связываться с дочкой врага народа, тут и родственники засуетились, уезжай, мол, девка, от нас подобру-поздорову, не доводи до беды. Она дальше куда-то подалась, да вот так, перебежками, и сюда попала наконец. А тут вроде прижилась, два года уже на одном месте. Ну да тут края дикие, заброшенные, никому ни до кого дела нет, а и то, как потребовалось, вся ее биография вмиг разъяснилась.
Но хоть и жалко ее, так, по-человечески, но ему, при его-то шатком служебном положении, такая невестка как кость в горле. Тут уж о Москве и думать не смей, сиди себе, не высовывайся, да молись, чтоб не всплыло. А супруга его и так поедом ест за то, что затащил ее в этот медвежий угол. Да и Сереге с такой женой об авиационном училище забыть придется – там ведь анкеты, проверки, куда уж. Всю жизнь так же хорониться по темным углам будет да бояться всего на свете. И ради чего? Ради бабы обыкновенной. Добро б хоть красавица писаная была, а то – от горшка два вершка, одно и есть что волос кудрявый да золотистый. Тьфу! Ладно, жалко не жалко, а свой-то пацан все же дороже, спасать надо парня…
Машина затормозила у поселковой больницы. Иван Павлович вышел из кабины и потоптался перед обшарпанным крыльцом кособокого одноэтажного барака. Из-за облупленной двери выглянула уборщица – старуха в повязанной на голове белой косынке, с темным, изъеденным морщинами восточным лицом.
– Здравия желаю, бабуля! – гаркнул он. – Кликни-ка мне Морозову Валентину, не знаю, как по батюшке. Сестрой тут у вас работает.
Старуха мелко закивала, залопотала что-то по-узбекски и скрылась. Через минуту на крыльце появилась Валя, в накинутом поверх платья белом халате и белой шапочке, пришпиленной к собранным вокруг головы медным волосам. Взглянув на Ивана Павловича, она смутилась, опустила глаза, на скулах выступили алые пятна. Краснела она легко и очень заметно, как все рыжие.
– Привет, Валюша, – поздоровался он. – Пойдем-ка пройдемся, разговор у меня к тебе.
Валя кивнула, спустилась с крыльца и пошла рядом с Иваном Павловичем по пыльной немощеной дорожке.
Иван Павлович откашлялся и начал:
– Валя, мы очень вам благодарны, вы поставили Сережу на ноги. Без вас прямо не знаю, что бы мы делали…
– Ну что вы, – еще больше раскраснелась та. – Я ничего особенного не сделала, просто уколы…
– И вы не думайте, пожалуйста, что мы черствые какие, просто времени не было до вас доехать, все служба, – он сунул руку в карман мундира и извлек оттуда почтовый конверт с изображением кремлевской башни в уголке. – Вот, возьмите. В знак, так сказать, нашей признательности…
Он попытался вручить ей конверт, Валя же, замотав головой, принялась отталкивать его руку.
– Не надо! Да не надо же, я не возьму! Ну как вам не стыдно?
– Бери-бери! – настаивал он. – Ты девка молодая, тебе, небось, приодеться хочется. А то вон ходишь в обносках каких-то! А то, может, отпуск возьмешь, съездишь куда? Хоть в Ташкент, к примеру, развлечешься, в театр сходишь, в кино. Здесь-то скучно поди, а там, может, и жених тебе какой сыщется подходящий.
Он попытался засунуть конверт в карман ее халата. Валя отшатнулась, отбросила его руку.
– Не нужен мне никакой жених! Уберите деньги!
– Это почему же? Али здесь кого приметила? – Он пристально посмотрел на нее, заметил, как задрожали ее зрачки, как ниже склонила она голову, сказал веско, тяжело: – Ты, девка, со мной не юли! А ну отвечай, что там у вас с моим Сережкой? Задурила парню голову, а? И не совестно тебе? Здоровая баба, а с пацаном малолетним крутишь?
Валя ощетинилась, как кошка при виде опасности, посмотрела затравленно, процедила:
– Это не ваше дело!
– Да ну, а чье ж тогда? – вскипел Иван Павлович. – Или он не сын мне? Или не моя жена по твоей милости дома с приступом лежит? Я тебе по-хорошему говорю, оставь пацана в покое, дай ему спокойно уехать. Я тебя не обижу, и деньгами помогу, и в ташкентскую больницу устрою, если пожелаешь. Но не лезь ты к нам в семью, сделай милость.
– А я его не держу! – запальчиво возразила Валя. – И никому не навязываюсь. Он сам со мной хочет быть! Вы у него-то спросили? Зачем ко мне пришли? Или с сыном не справились, так решили с другого конца зайти? Черта с два, ничего у вас не выйдет. Я Сережу люблю и ни за что в жизни его не брошу. А деньги ваши спрячьте, не нужны они мне!
Ивана Павловича разбирала злость. Вот же, стоит перед ним, дерзит, брыкается – экая пигалица. Нет, не те стали времена, никакого уважения к старшим. Да в деревне, где он родился, такую оторву бесстыжую камнями бы побили!
– Ты что же думаешь, я на тебя управы не найду? – зарычал он. – Да ты у меня вот где, – он потряс перед ее носом стиснутым кулаком. – Я все про тебя знаю – и про папашку твоего, врага советской власти, и про тебя… Станешь ерепениться, я вмиг куда следует сообщу! Да от себя кое-что прибавлю. Это никак в прошлом году в больнице вашей ампул с морфием недосчитались? Врачиха-то старшая, Пелагея Антоновна, на поклон ко мне ходила, помоги, мол, отец родной, дело замять, а то под суд пойдем. Так это, может, ты морфий-то украла? А, вражье семя? Может, ты и больным отраву вместо лекарств подсыпаешь? Вредительница! Мстишь советской власти за батьку своего, невинного, а? Да если я тебя в оборот возьму, мы все твои темные делишки враз проясним, и усвистишь ты вслед за родителем на Колыму! Этого захотела?
Он наступал на побледневшую девушку, стиснув кулаки, тяжело дыша. И Валя вдруг отступила, осела на камень у дороги, одной рукой прикрыла лицо, другую опустила в журчавший рядом арык, шевелила пальцами в прозрачной воде. Иван Павлович смотрел на ее поникшую рыжую голову, на опущенные плечи и чувствовал, как ярость отступает, испаряется под лучами жаркого среднеазиатского солнца, а на смену ей приходит жалость и стыд. Прицепился же к девчонке, старый дурак, наорал, напугал. Ведь хотел же все мирным путем уладить. Нет, права Таня, нет в нем всей этой хреновой дипломатии ни на грош. Ну и разбиралась бы сама, раз такая умная…
Валя меж тем покачала головой и сказала едва слышно:
– Не могу я больше… Не могу бояться! Устала! Целых три года шарахаюсь от всех как прокаженная. Да за что мне это, что я такого сделала? Я же не виновата ни в чем. – В голосе ее, напряженном, сдавленном, задрожали слезы, и Иван Павлович совсем потерялся, суровый безжалостный мужик, прошедший фронт, повидавший многое, единственное, чего он не мог выносить – это детского и женского плача. – За что меня отовсюду гонят? – продолжала Валя, словно и не с ним разговаривая, как будто про себя недоумевая. – Я же ничего особенного не хочу… Просто жить, работать, любить… как все…
Она, всхлипнув, закрыла лицо ладонями. Иван Павлович, покряхтев, неловко опустился рядом, на пыльный камень, похлопал ее по спине:
– Ну что ты, что ты, дочка. Будет тебе! Прости ты меня, дурака, ради бога…
Но Валя, не отрывая руки от лица, отпрянула, отчаянно затрясла головой:
– Не извиняйтесь, не жалейте меня! Вы не поняли, я не могу больше бояться. И не хочу! Делайте со мной что хотите, мне плевать! Все равно у меня жизни нет, так чего мне страшиться? Ну, давайте, доносите на меня в НКВД, обвиняйте в чем хотите. Может, мне и легче будет, если меня арестуют, по крайней мере, самое страшное уже случится. А Сережу я не оставлю. Я люблю его, понимаете вы это? Люблю! Может быть, в первый раз за всю жизнь вот так, по-настоящему. А может, если завтра за мной придут, и в последний. И я не сдамся, хоть режьте!
Она вскинула голову, сжала кулаки, посмотрела на него упрямыми заплаканными синими глазами, и Сафронов понял, что переломить эту с виду хрупкую и беспомощную девушку ему не удастся, что она решилась и будет отстаивать свое до последнего. Все-таки, как командир, он неплохо разбирался в людях.
– Любишь, значит? – тупо переспросил он. – Да что ты понимаешь-то в любви, пигалица? Когда любишь, то своих до последней капли крови защищаешь, стеной за них стоишь, чтобы враг к ним не подобрался. Лучше сам погибнешь, но не допустишь, чтобы с их головы хоть волос упал. А ты что делаешь? Сама погибаешь и мальчишку желторотого с собой утащить хочешь? Разве это любовь? Ты подумай головой-то своей, на что ты его обрекаешь. Он ведь жизни не знает, его мамка до сих пор чуть не с ложечки кормит. Мечтает, самолеты рисует… Я ничего не скажу, Серега у меня хороший парень, честный, порядочный. Он, если уж до того дойдет, всюду с тобой пойдет, и под суд, и на каторгу. Но ты-то, ты-то сама разве такой судьбы ему желаешь, а?
И Валя, словно вмиг утратив всю свою решимость, потерянно опустила глаза, дернула плечами. Брови ее, широкие, отливающие медью, сошлись на переносице, яркие губы страдальчески искривились. И Сафронов понял, что ему удалось-таки достучаться до нее, что он интуитивно нанес верный удар. Что она не станет сознательно губить мальчика, ломать ему жизнь, карьеру, будущее. Лучше отступится, погибнет сама, но его за собой не поволочет.
– Нет, не такой… – дрожащим голосом выговорила она. – Я хочу… я правда очень хочу, чтобы он был счастлив.
Ну слава тебе господи, спас мальчишку! Но облегчения почему-то не наступало, смотреть на эту, безопасную теперь, бледную, погасшую девушку было тяжело. Будто собственными руками сделал что-то подлое, жестокое, бессмысленное, обидел ребенка, погубил птенца…
– Валюша, – он тронул ее за плечо, – я сочувствую тебе, очень сочувствую, можешь поверить. Но Сережка… Он же с детства мечтал об авиации, сколько он этих самолетов смастерил – не сосчитать. Если ему придется отказаться от своей мечты, он же потом никогда тебе этого не простит. Слова поперек не скажет, а внутри не простит. И ты сама это будешь чувствовать. Прогони ты его от себя, ради бога. А уж я тебя отблагодарю! Если я чем могу тебе помочь, ты только скажи! Если вдруг кто обидит или…
Девушка дернулась, сбросила его руку, вскочила на ноги:
– Не трогайте меня! – прохрипела она, как раненый, озлобленный, потерявший способность соображать от боли зверь. – Не смейте, слышите? Я сделаю то, что вы хотите! Вы обо мне больше не услышите. Только не смейте ко мне прикасаться!