Тогда-то, один на один с землей, в крайний этот момент своей жизни решил он, что не отступится, не даст рушить коллективное хозяйство, не пойдет на поводу у горлопанов, вроде выжившей из ума Бачуриной. Возьмет колхоз, но только руки теперь у него не дрогнут. Он еще не знал, как будет работать, но чувствовал, что сможет... Ну а Колька? Что ж, Колька, видать, отрезанный ломоть, и пусть теперь совесть будет мучить его, сына, потому что как отец он долг свой выполнил — родил, вырастил, выучил. Сейчас он отыщет его на автобусной остановке, как раз успеет к первому автобусу в город, отдаст чемодан и — будь здоров! Это, если хотите, далеко не всякий отец стал бы делать. Пусть подумает вдали от родных мест — физик!
Но если, глядя в свое нутро, спросить себя: «А кто виноват, что так получилось у тебя с детьми?» — то должен признаться — он сам, отец, в первую голову, а уж потом — мать, бабка и вся деревня. Так, самоходом, ничего не делается, и дети не воспитываются сами собой, надо было вовремя заниматься сыновьями, теперь поздно, у них своя жизнь, в которую им, родителям, доступа нет...
И все-таки в самый последний момент дал он с Колькой слабину. Думал, увидит на остановке, вышвырнет чемодан — на, катись! Но вышло все по-другому: вскорости после вынужденной своей стоянки из-за мотора нагнал Николая — возле болотца, почти у самого райцентра. Еще издали узнал по широкой спине, болтающимся рукам — здоровенный, кряжистый вырос парнюга. Куда денешься, пришлось тормозить, приглашать в машину, везти до остановки; правда, молча, без единого звука, но... внутри-то что творилось! Неведомо, что у Кольки, а у него — кипело и стонало. Вечно ругали бабку — потаковщица, а сам — тоже туда же: купил билет, сунул денег, обнял и слово напутственное выдавил — это уж не по рассудку, сердце вело и говорило, только сердце...
С остановки прямиком в райком. Знал, что Ташкин любит спозаранку посидеть в тихом кабинете, поразмышлять, как тот выражался, «стратегически». Оно и правда так: пока не прибудет из области начальство, он тут и царь и бог... Обычно придирчивый и въедливый до всего, что касалось служебных регламентов и этикетов («Не будем упрощаться, мы — на партийной ответственной работе!»), на этот раз Ташкин лишь крякнул при появлении неурочного посетителя и не стал читать нотаций, а прямо в карьер приступил к сути: вчерашнее собрание — провал, колхоз нельзя распускать, надо быстренько назначить новый срок и провести организованно. Он упористо налегал на это слово: то в одном плане, дескать, провал потому, что не организовали, плохо организовали, то в другом — организовать надо людей, организовать выступления, организовать отпор крикунам, организовать голосование... Видно, чувствовал вину, потому и вертелся, как вошь на гребешке: и хотел бы устроить разнос кандидату в председатели, да не мог, сам завяз...
Повторное собрание вел сам Ташкин — сумел утихомирить бузотеров, твердым голосом объяснил, что так, с бухты-барахты колхозы в совхозы не переводят, во всем нужна плановость и соответствующее решение инстанций, а посему будем выбирать нового председателя и начинать новую жизнь. И выбрали, и начали...
Нет, не сразу понял он систему, в которой жил и трудился вот уже без малого пятьдесят лет. Не сразу понял, не сразу приспособился и сам к ней. Оказывается, все надо пробивать, везде доказывать и рвать из горла — никто сам тебе ничего не даст, сгноит, затопчет, пустит на ветер, только не тебе. Чтобы добиться, будь миленький, пошевели мозгами, оторвись от кресла, покрутись, побегай, поглотничай, покачай права. Не жалей ни себя, ни других. А коли себя не щадишь ради общего дела, то и получаешь право не щадить других. Они же не слепые, видят, как ты — барином-погонщиком сидишь или вкалываешь, надрываешься.
Понимание, взаимная притирка и приспособление проходили не просто и не гладко — путь этот не был усыпан грамотами и обвешен орденами. Первый и пока единственный орден дали ему не к пятидесятилетию, как некоторые думали, а за успешный труд и хорошие показатели по колхозу за последнюю пятилетку. Правда, это совпало с юбилеем, но — чистая случайность. Все ж таки он переломил, добился результатов, пошло дело. Перевалил через какой-то хребет — и все вроде бы то же и все совсем по-другому. Казалось бы, та же земля, то же хозяйство, те же люди, та же техника, те же трудности и — все иное. Нет худа без добра, ведь если бы не то собрание да не та оплеуха, которую закатил ему сын, так до сих пор, наверное, мыкались бы как бедные родственнички, с протянутой рукой, за подачками к доброму дяде. Выходит, воспитал-таки тебя сын, научил настоящей злости, без которой, как, впрочем, и без истинной доброты не сдвинешь никакое дело, особенно которое с людьми.
Теперь ему предстояло организовать эту чертову сдачу яиц — по десять- двадцать с каждого двора. Конечно, у каждого найдутся полтора-два десятка, но дело-то не в этом — дело совсем в другом! Ведь обязательно спросят, куда яйца, почему и зачем. И он вынужден будет говорить правду — всем и каждому! Вот этой-то правды и боялся Иван Емельянович, потому что не всякую правду можно говорить, глядя прямо в глаза людям, есть правда, от которой воротит, как от гнилого лука. Вот в чем вся загвоздка...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
— Коля? Наконец-то явился! А я уснула. Хоть бы позвонил...
— Откуда? Из болота?
— Но дома же у отца телефон.
— Из деревни звонить — такое занудство! Ни секундочки не было.
— Вадим находил время, каждый день звонил Ларисе.
— От меня передавал приветы?
— Передавал. Я слышала, как она с ним разговаривала.
— Значит, получала информацию, все в порядке, можно не волноваться. Так?
— Информация... Я ждала твоих звонков.
— Да ладно тебе. Устал — смертельно! Можешь поздравить, между прочим. «Самовар» гудит, луч есть, жгуты пошли! Слышь, Анька, испытания начал!
— Молодец! Только тихо, Димочку разбудишь.
— Как наш охламон? В тебя или в меня?
— Эту неделю в тебя. Луноход разобрал — до винтиков! А собрать не может, злится, ревет, ну я ему слегка наподдавала.
— Вай, вай, вай, интеллигентная мама бьет единственного дитятю!
— Этот единственный сел на интеллигентную и ножки свесил. И все ты! Ты его балуешь, командировочный папа! Долго еще будешь кататься? Имей в виду, завтра отвезешь нас на дачу.
— Ну, разумеется, затем и приехал. Слушай, у меня идея!
— Подожди, возьмусь за тахту, чтоб не свалиться. Ну давай! В чем идея?
— Сначала — увертюра. Чем больше думаю о «самоваре», тем больше убеждаюсь, что эта штука, скромно говоря, гениальная!
— Скромно говоря! Ха! А если не скромно?
— Выдающаяся! Беспрецедентная! Всемирно-историческая!
— Явление на уровне Вселенной...
— Не меньше! Так вот. Какого черта прибедняться и скромничать? Смотри, как шустрые ребята делают дела. И я решил подать на докторскую. Представляешь? Сразу докторскую! Мысль?
— Хм-хм-хм...
— «Безумство храбрых — вот мудрость жизни!» А что? Могу еще одну руководящую цитату выдать: «В своем дерзании всегда мы правы!» Примеры? Пожалуйста! Сколько угодно! Академики Тамм, Иоффе, Капица, Ландау и так далее.
— Ну ты и ряд выстроил! Это же все гении!
— А я?
— Ну ты, конечно... Скажи мне, гений, а есть хочешь? Я так сегодня устала! Уложила Димочку и сама свалилась. Даже не слышала, как ты открыл. Ты голоден?
— Нет, не хочу. В деревне поужинал. Ты лучше скажи, как подъехать к дедуле?
— Насчет чего?
— Ох, господи, ты что, не проснулась? О чем мы только что толковали?
— О диссертации?!
— Вот именно! О докторской...
— Ну, Коля, это вообще-то, как бы тебе сказать, не очень...
— Что «не очень»?
— Ну, неудобно к дедуле с этим. Да и не будет он заниматься. Ты что, не знаешь его?
Будет! Не ради меня, а ради тебя! И ради Димочки!
— А чего это ты сразу взвился? Иди под душ, охладись.
— Уже был, охладился.
— Подожди, а который час?
— Первый — ночи. А ты хотела позвонить ему?
— Вот еще! Я что, идиотка? По ночам тревожить дедулю. Ну ты даешь!
— Дедуля настоящий ученый, поймет. Если бы мне кто-нибудь из выдающихся молодых позвонил, я бы ничуть не обиделся. Наоборот! Связь поколений, связь времен. Звони!
— Не валяй дурака. Они уже спят. Ты же знаешь, дедуля очень трудно засыпает и рано встает. Сейчас его поднять — никакие снотворные не помогут. Да и что за спешка? Можно завтра поговорить... То есть я-то говорить не буду, точно! И тебе не дам.
— Как это не дашь?! Телефон обрежешь? Или, как Димку, в угол поставишь?
— А я тебе говорю, не будешь звонить дедуле!
— Завтра утром, в девять ноль-ноль, состоится первый раунд переговоров. Клянусь!
— Ты этого не сделаешь!
— Почему же?
— Не посмеешь давить на него, использовать его имя. Это же неприлично, Колька! Как ты этого не понимаешь?
— Ты хочешь иметь в мужьях доктора наук? Академика? Хочешь?
— Я хочу иметь просто порядочного мужа. И неважно, кто он.
— Ой, какая ты правильная! А я и не знал. Оказывается, тут, рядышком, под одеялом лежит положительный герой нашего времени! Эй, журналисты-очеркисты, сюда! Вот та, кого вы тщетно ищете! Сюда!
— Не ори! Димочку разбудишь.
— «Ори»! И это потомственная интеллигентка, белая кость, высокие идеалы!
— Не паясничай! И отстань! Не трогай меня!
— Почему? Недотрога?
— Да! Недотрога!
— С каких это пор?
— С таких! Сказала, не прикасайся!
— Укусишь?
— Закричу.
— А Димочка?
— А ты не лезь.
— Хочу, чтобы ты смеялась, радовалась мужу... Муж вернулся из командировки, а жена... как в том анекдоте...
— Убери руки!
— Нюрочка, дурища ты этакая, ты же вся дрожишь...
— Мне холодно. Отдай одеяло. Укрой меня.
— Пожалуйста. Желание женщины — закон для мужчины. Чего плачешь?
— С чего ты взял? Не плачу я...
— Тогда улыбнись... Ну, Ань, ну прошу...
— Ты бываешь таким нахальным, таким беспардонным. Противный!
— Не кричи! Димочка спит. Истеричка какая-то, ей-богу! Пей валерьянку Ну что с ней делать? Ревет белугой... Аня! Анна! Перестань!
— Не могу... нервы развинтились... Дай воды.
— Вот, выпей... Ой, бедняжка, даже зубы стучат. Успокойся! Я же тебя не трогаю, не обижаю... Ну?
— Сейчас... Сейчас я тебе... все скажу...
— Скажи, конечно, скажи, полегчает.
— И скажу! Твои хамские шуточки! Твое вечное зубоскальство... Какая-то в тебе тупая наступательная сила — ни с чем не считаешься! И ни с кем! Ты — трактор! Всюду и всегда напролом. Никакого чутья, видишь и слышишь только себя, а как другие настроены — тебе наплевать.
— Бред какой-то! Анька, очнись!
— Ты очнись!
— Но почему?! Я делаю диссертацию, черт возьми! Занимаюсь наукой, да, наукой! Не пью, не таскаюсь — какого дьявола тебе еще надо? Знаю, что тебя раздражает: что я — деревенщина! Так сама выбирала. Говоришь, я беспардонный, нахальный, трактор. А ты как хочешь?! Нынче если будешь деликатничать, мигом отодвинут и задвинут.
— Вот, вот, только об этом и думаешь.
— Нет, не «только», но и об этом! И не только о себе, но и о тебе, о сыне забочусь.
— Не всякую заботу и не в любой форме можно принять, к твоему сведению!
— Знаешь что, не валяй-ка дурака. У меня тоже, между прочим, нервы не железные. Целую неделю сидел в болоте, как черт. Не жрал, не спал по-человечески. Двести пятьдесят километров за рулем, устал, спать хочу, подвинься!
— Нет уж, миленький. Бери раскладушку и вон там, у окна.
— Прекрасно! Возьмем раскладушечку... Вот ока, родимая... А вот принадлежности — чистенькие, как в гостинице...
— И не лезь ко мне!
— Что ты, что ты, после такой беседы — только сон. Лучшее средство от беременности — душеспасительные разговоры на ночь... Да?
— Ты можешь замолчать?
— А что? Не нравлюсь?
— Пошлости твои надоели!
— Когда-то вы, барышня, весело хихикали, вам нравилось, а теперь это пошлости, режущие ваш утонченный слух. Пардон, пардон, затыкаюсь, валюсь, валюсь носом в подушку, на раскладушку. Уже стихами мужик заговорил. Скоро поэму настрогаю — о разбитой любви!
— Ты можешь замолчать?
— Молчу... Алле, ты спишь? А я — нет... У тебя здесь тепло... А я, между прочим, замерз на раскладушке.
— Колька! Отстань! Щекотно! Ой, закричу!
— И я закричу... Господи, ножки-то какие тепленькие...
— Тихо, Димочку разбудишь, черт лохматый...
— Димочка у нас спит, хороший мальчик Димочка, крепко спит... А мы не спим, да? Мы не хотим спать...
— Колька! Какой ты все-таки...
— Я — хороший...
— Не знаю...
— Докажу... Хочешь?
— Ой, Коленька...
2
В девять ноль-ноль Николай крутил диск телефона, звонил Дмитрию Никифоровичу, Анькиному деду, которого в семье нежно называли «дедулей». Летом он жил в основном на даче, в дачном поселке академии. В последние годы занимался диффузией межзвездных плазменных «облаков». Писал статьи, книги, а лабораторией руководил, как он выражался, дистанционно: с важными делами приезжали к нему на дачу, мелкие вопросы решал по телефону. Вставал рано, в половине шестого, пил чай, до половины девятого сидел в своем кабинете, работал, а к девяти, к первому завтраку уже был свободен, мог вести переговоры и принимать гостей. После обеда снова исчезал «на верхотуре».
Телефон на даче оказался занятым, и Николай упрямо набирал и набирал, не обращая внимания на Анькины гримасы — она приплясывала рядом, переживала, готовая вмешаться, если Кольку начнет заносить. Наконец соединилось, и Николай услышал голос дедули:
— Алле! Я вас слушаю.
— Дмитрий Никифорович, доброе утро! Говорит Николай, ваш молодой коллега.
— Не понял, коллега, кто говорит? — переспросил дедуля вибрирующим голосом.
— Ни-ко-лай, Анин муж.
— Ах, Коля! — обрадовался старик.— Здравствуй, Колечка, здравствуй, коллега! А мне показалось, что из Москвы, разыгрывают. Ну как дела? Как там мой тезка?
— Тезка еще дрыхнет, но вчера хныкал, просился к дедуле.
— Ну так в чем дело? Валяйте! Авто на ходу?
— На ходу.
— Время есть?
— Есть.
— Ну и валяйте! Ждем к обеду. Вот Калерия Ильинична тоже зовет. С приветом! Пока.
И дедуля положил трубку.
— Ну вот, а ты боялась! — сказал Николай и щелкнул Аню по косу.
Аня с возмущением округлила глаза.
— Сколько раз тебя просить! Оставь эти дурацкие манеры.
Николай расхохотался, дал жене шутливого шлепка и трусцой кинулся к выходу.
— Сгоняю в институт, поймаю Мищерина. А вы готовьтесь! Выезд в двенадцать ноль-ноль!
Он выскочил из подъезда под лучи яркого утреннего солнца. «Жигуленок» стоял на площадке между домами — заляпанный грязью после вчерашней дороги. Николай набрал ведро воды из поливального крана и вымыл машину тут же на стоянке. Он сделал это так быстро и ловко, что никто из жильцов не успел заметить столь вопиющего нарушения — обычно едва кто-либо из автомобилистов появлялся с ведром и тряпкой возле машины, как тотчас же раскрывались окна и на весь двор неслись ругательства и проклятия. Он даже прополоскал тряпку и сполоснул ведро — так ему нынче повезло! Ехать предстояло через весь город, за реку, на левый берег. Сорок минут туда, сорок — обратно, и там, если Мищерин на месте,— минут двадцать от силы. Мищерин обещал быть с утра, это значит — с десяти, не раньше.
Из автомобиля город выглядел чистым, прибранным. И проспект, по которому ехал Николай, и сквер с зелеными шарами тополей, газонами и ровненько подстриженной акацией, и дома — четырех-пятиэтажные, построенные перед самой войной, и газетные киоски, и павильончики универмага, и легкие навесы автобусных остановок — все будто бы приготовилось к какому-то светлому и радостному празднику. Вымытый дождем и поливальными машинами асфальт влажно темнел в тени домов. Солнце, прятавшееся за домами, высвечивало поперечные улицы ярким живым светом — казалось, будто проспект перегораживали высоченные прозрачные заслоны — от земли до самого неба. Когда он проезжал сквозь них, налево невозможно было смотреть — слепило.