Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы - Шефнер Вадим Сергеевич 14 стр.


Скрепя сердце вынул я и положил в сторону два отстрелянных винтовочных патрона, фарфоровую лягушку с отбитой лапкой, пряжку от матросского ремня и рогатку.

Зато портрет киноартиста Вильяма Харта положил обратно в баульчик, так же поступил и с картинкой, вырезанной из журнала. На картинке была изображена девочка в синем платье, сидящая в лодке; косы ее свешивались в воду, и на кончике каждой косы было по рыболовному крючку, и видно было, как подплывает рыбина и разевает рот — сейчас клюнет. «Хитроумная рыбачка» — было написано под картиной. Лицом эта девочка слегка походила на Валю — не оставлять же ее на произвол судьбы.

Из немногих книг, которые были у меня, я отобрал толстую, в позолоченной обложке, переводную книгу «Маленький путник на дальней дороге». Я ее уже читал, но взял с собой на всякий случай, в качестве дорожного справочника, потому что в ней рассказывалось об одном мальчике моего возраста, который тоже жил у какой-то дальней родственницы, а потом тоже сбежал к дяде. Правда, убегал он с иной целью, чем я: его дядюшка был миллионер, и мальчик тоже хотел стать миллионером, что в конце концов ему и удалось. Я же миллионером стать не собирался, потому что знал — они буржуи. Но все же я думал, что книжка эта мне поможет в дороге добрым советом.

Теперь нужно было достать еды на дорогу. С этой целью пришлось пробраться в теткину кладовку и стащить там баночку с вареньем, несколько соленых огурцов и связку луковиц. Конечно, это был плохой поступок, но я утешил себя мыслью, что с голоду тетка не умрет, запасов у нее было много. В кладовке лежал нож, и я хотел его взять, но потом передумал. Скажут — вор. Я швырнул нож. Он впился в стену и задрожал, тихо звеня от силы удара, а я вышел. И теперь, когда я вспомнил об этом, мне кажется, что где-то там, далеко, до сих пор дрожит тот нож, впившийся в стену. Затем я взял баульчик и пошел к Кольке.

Друг мой знал мои планы, но все же он не сразу поверил, что сегодня я уеду. Кольке было и завидно, что я решился на такой шаг, и в то же время он понимал, что ему-то бежать незачем, и поэтому он чувствовал себя немного виноватым передо мной. Я подарил ему на память ненужные мне вещи, он дал мне складной нож — вещь, в пути необходимую. Кроме того, он достал мне хлеба на дорогу и даже о соли не забыл.

Уже сгущались ранние осенние сумерки, когда в последний раз прошел я по Последней улице.

Проходя мимо богородицына дома, где жила Валя Барсукова, я замедлил шаги и прислушался: вдруг донесется ее голос, вдруг выйдет она на крыльцо — ведь вечер такой теплый, так тихо все кругом...

Но нет, ее не было.

Только дядя Коля, культурный сумасшедший, сидел на приступочке возле старой веранды и ел что-то из деревянной миски. Грустно, медленно шевелились его губы, был он в этот час совсем не похож на сумасшедшего. Вдали, за заброшенным огородом, простиралось темнеющее поле; круглый пруд, в котором нельзя купаться, был розов от заката.

Мне вдруг стало тоскливо, стало беспричинно жаль и себя, и Валю, и Кольку, и даже дядю Колю. Может быть, остаться?

...Через полтора часа я сидел на площадке белого товарного изотермического вагона — есть товарные вагоны с маленькими площадками, где расположен ручной тормоз; вот в таком я и уехал.

Сперва поезд шел медленно. Он выгнулся дугой, покидая городок, и я увидел с площадки, что весь поезд действительно белый. Потом он выпрямился, набрал ход. Теплый, влажный ветер вихрился вокруг площадки, летели песчинки, пахло смазочным маслом и травой. Темнело. Стало холодно. Уже мутный холодный туман клубился над болотистыми лугами, мир в этот час был зябок и неуютен, а поезд мчался неизвестно куда, мимо сонных полустанков, мимо влажных придорожных кустов, мимо ольховых подлесков, где на листьях, искрясь холодным светом, дрожали стеклянные горошины росы.

И вот состав вошел в ночь, как в длинный черный туннель, чтобы через несколько часов вынырнуть из него к свету и солнцу, к милому голубому небу.

Цыганская звезда

Съежившись, запахнувшись в курточку, положив под голову фанерный баульчик, лежал я на узкой тормозной площадке, а колеса выстукивали мне: «Кто-и-куда? Кто-и-куда?» Ведь так уж положено, что каждому едущему терпеливые колеса выстукивали какую-нибудь подходящую к случаю фразу.

С площадки, открытой сбоку, видно было мне черное небо, слившееся с полями. Пунктиры созвездий висели над землей, и зеленая цыганская звезда дрожала, мерцала в высоте, будто огонек на ветру — вот-вот или погаснет, или разгорится, вспыхнет огромным зеленым солнцем. В городке я слыхал, что заглядываться на эту звезду нельзя, а то станешь бродягой, нигде тебе не будет угла, будет тянуть с места на место.

А вот с высоты сорвалась падучая звездочка, прочертила кривую огненную черту — и погасла, не долетая до земли; потом упала другая. Потом две падучие звезды, будто они сговорились, пронеслись по небу, сгорели на лету; казалось, их полета не слышно только из-за шума поезда. То был август, пора падающих звезд...

Но и у земли были свои, живые огни. Из-под колес вагона, как от кресала, выпрыгивали белые искры; другие искры — красные, пушистые, как снежинки, — летели из паровозной трубы. На полустанках в окнах домиков горели уютные огоньки, — значит, не один я не спал в эту ночь. Порою вдали возникал одноглазый семафор, уставив на поезд зеленый зрачок; белые фонарики стрелок, будто подброшенные в воздух, висели над подъездными путями, и далеко по рельсам убегал их добрый, верный свет.

Вот состав замедлил ход, подходя к какой-то большой станции. Вот остановился. Высокие шары фонарей встали над вагонами, умолк колесный стук, и стало слышно, как отдувается, фырчит усталый от долгого бега паровоз. Я теснее прижался к стенке, чтобы никто меня не увидел, а сам ждал, что вот-вот меня здесь обнаружат. У меня уже придумано было, что сказать, если заметят: «Дяденька, я до следующей станции еду. Там у меня бабушка живет, она захворала». Ради бабушки-то уж пожалеют, не сгонят.

Но никто сюда не заглянул, и, когда поезд тронулся, я уснул. Спал я долго и крепко и проснулся только под утро: какой-то человек, стоя на подножке площадки, дергал меня за ногу. Поезд не двигался.

— Ты как сюда попал, оголец? — спросил меня человек.

— Я просто так, дяденька... — сказал я спросонок, но сразу же спохватился: — Я, дяденька, к бабушке еду, она заболела.

Человек оценивающе посмотрел на меня:

— А на какой станции бабушка твоя живет?

Я знал только три станции за нашим городком, но ясно было, что поезд давно проехал мимо этих станций. Еще я знал, что где-то есть станция, по названию Бураки. Я робко сказал:

— Бабушка на станции Бураки живет, кажется...

Это «кажется» всё погубило.

— Врешь ты, оголец, — сказал человек, — слезай-ка лучше, а то к линейному агенту сведу.

Я не заставил долго упрашивать себя и, захватив баульчик, живо соскочил с площадки. Что такое «линейный» я не знал, я знал только, что есть линейные корабли и трехлинейные стекла для лампы, но слово «агент» меня устрашило, агентами ведь были сыщики, — это я вычитал из маленьких книжек в пестрых обложках. Новый Шерлок Холмс, Нат Пинкертон, Ник Картер — все они были агентами, и они уж спуску не давали.

И вот я остался на платформе, а поезд ушел; как куски пиленого сахара, сверкнули на дальнем повороте белые вагоны, на полустанке стало тихо — поезд увез с собой весь шум; стало слышно, как грубыми, недовольными голосами спросонок гогочут гуси у коричневого сарайчика возле насыпи, как шумит лес, — он был совсем близко.

Полустанок был очень маленький. Я знаю, больших полустанков и не бывает, но этот был какой-то особенно уж небольшой. Над песчаной платформой тянулся узкий тесовый навес, под навесом была билетная будка и стоял на табурете медный бак с надписью «кипяток». В стороне виднелись какие-то постройки, домик с цветами на окнах и с палисадником; за изгородью палисадника сидела собака — была она не сыщицкая, не ищейка, а самая простая дворняга.

На билетной будке висело расписание поездов, но ни одного поезда на Москву не было. Рядом с расписанием красовался плакат: «Свинья — крестьянская копилка». И тут же на большом красочном листе был изображен пароход, идущий по синей реке. Под ним был график рейсов. Значит, близко река, — понял я. С поезда еще сгонят, а то ли дело ехать по воде! И я решил искать реку.

Платформа была пуста, только на зеленом скате насыпи, в стороне, сидели несколько человек, ждали поезда. К ним я приблизиться не решался: еще станут расспрашивать. Но вот к баку с кипятком подошла девочка и начала наполнять водой бутылку с пивной этикеткой. Я обратился к ней, и она стала мне объяснять, как пройти к реке. Объясняла долго, но, когда я отошел от нее, в голове у меня был полный сумбур.

В последний раз окинув взором полустанок, я бодро зашагал по шпалам. Прошел километра два, затем свернул на железнодорожную ветку, отходившую влево от главного пути; кажется, про эту ветку мне сказала девчонка. Эта ветка давно была заброшена — рельсы ржавые, ненакатанные, между трухлявыми, щербатыми от старости шпалами росла мелкая трава и кукушкин лен.

Эта железнодорожная колея привела меня к выработанному песчаному карьеру и здесь оборвалась. О карьере девчонка мне ничего не говорила, но идти назад уже не имело смысла. А пока я решил подкрепиться.

Присев на песчаном склоне выемки, я вынул из баульчика банку с вареньем и хлеб. Отрезав Колькиным ножом кусок хлеба, я стал макать этот кусок в варенье; это было очень вкусно и выгодно: хлеба при этом не убавлялось. Я решил съесть полбанки и на этом остановиться: быть может, мне предстоит еще долгий путь. И вот я мысленно провел черту, делящую банку пополам. То, что выше черты, — на сегодня, что ниже — на завтра. Но так как черта была только мысленная, то я в конце концов съел все варенье.

Из-под замшелых коряг на вершине песчаного ската бил родничок; вода, тихо звеня, стекала по песку на красноватое дно выемки, где росли маленькие белоголовые цветы, похожие на клочья растрепанной ваты. Я напился из банки родниковой воды, была она холодна и чиста. Там, наверху, плавный полуденный ветер раскачивал сосновые ветви, шуршал в можжевеловых кустах; со дна выемки цветы кивали мне смешными белыми головами, уговаривали не уходить, не спешить. Да я и не торопился. Мне нравилось сидеть здесь на песке, отдыхать. Нет, не так уж плохо в дороге...

Однако надо было продолжать путь. Я пересек карьер и вступил в сосновый бор. В нем было светло; деревья стояли далеко друг от друга, и высоко, в самое небо, уходили их мощные чешуйчатые стволы. Спокойная, добрая сила чувствовалась в этих соснах, и легко было идти под ними, пружинила, помогала ногам сухая, покрытая упругим мохом земля. Тропинка, отысканная мною, петляла между стволами, взбегала на пологие холмы.

Шел я долго, устал, а кругом все был лес да лес, да сухие вересковые поляны. Попадались старые вырубки; древние голые, серые пни, как осьминоги, притаясь в траве, далеко простирали щупальца корней. Лиловато-красные цветы иван-чая тихо покачивались возле них. Потом началась низина. Все меньше было сосен, все больше березы, ольхи; и воздух здесь был другой — потянуло сыростью.

В березовой рощице прилег я на лужайке, хотел отдохнуть полчасика, но уснул и спал долго, а когда проснулся, был уже вечер, и солнце, как дальний пожар, просвечивало сквозь чащу.

Я пошел тропкой, но скоро стало совсем темно, и я сбился с тропы. И вот зачвякала болотная жижа, какие-то тугие высокие травы стали касаться колен. Я ускорил шаг; ветки, холодные, мокрые, как водоросли, задевали лицо, плечи, обдавали росой.

Вдруг где-то рядом, будто над самым моим ухом, зловещим, противным голосом заверещала ночная птица; странно шевелился силуэт дерева, серовато-светящийся туман узкой длинной лентой пополз через поляну, будто кто-то невидимый тянул эту ленту, спрятавшись за деревьями. Неприятный холодок пробежал у меня по спине.

«Только не беги! Только не беги! — твердил я себе. И я действительно продолжал идти, хотя ноги так и просились в бег. — Лучше вытерпеть, но только не бежать, — мысленно скороговоркой убеждал я себя. — Ведь красноармейцы не побежали бы!»

«Красноармейцы всегда вместе ходят, вместе не страшно, а ты один, один сейчас, ты сейчас один!» — твердил мне тогда голос Страха.

Но вот, выбравшись на сухую поляну, я присел на бугорок. Здесь придется ждать утра.

Сидеть было страшнее, чем идти. Вокруг тихо шумел лес, он жил своей ночной, чуждой человеку жизнью; казалось, взойди сейчас внезапно солнце — и сразу испуганно зашевелятся стволы и ветви, спеша принять дневной, мирный, привычный человеку вид.

Чтобы забыть о темноте, я вспоминал всех своих друзей и знакомых. Вспомнил, конечно, и Кольку. Как бы он вел себя на моем месте? Может быть, он и заплакал бы, а я вот не плачу; это меня немного утешило. Вот фельдшер Булкин — тот ничего не боится, он на моем месте и глазом бы не моргнул! «И ты не моргай глазом!» — сказал я себе и попробовал держать глаза открытыми, не мигая, но долго не выдержал. Это умное занятие отвлекло мои мысли от темноты, и я начал подумывать уже о том, что неплохо бы сейчас перекусить. Но вдруг Страх шепнул мне: «Медведи здесь наверняка есть, этот лес для медведей подходит!»

«Но, кажется, медведи только днем ходят. Я это где-то читал», — неуверенно сказал я себе.

«Ну, а волки-то звери ночные, это всем известно, — сказал Страх. — Почему бы тут не быть волкам, вон как тот куст шевелится».

«Летом волки сытые, на людей не бросаются; а сейчас ведь почти что лето, еще осени нет настоящей», — возражал я.

«Есть кое-что и пострашнее медведей и волков, привидения например...»

«Это все вранье, нет никаких привидений», — возразил я, но Страх сказал: «А вдруг они есть?» — и я оглянулся.

Кругом было темно и тихо; вверху над моей головой вздрагивала, как поплавок над пойманной рыбой, зеленая цыганская звезда и ехидно подмигивала мне: что, мол, попался?!

И все же я уснул и проснулся на рассвете. Как светло и тихо было в лесу тем утром! Так тихо, что ощущение этой тишины осталось во мне навсегда. И сейчас стоит мне припомнить то ясное утро — к душе подступает светлая тишина, будто я вновь вхожу в утренний, безмолвный лес.

Тишина тишине рознь!

Есть черное молчание могил, есть тишина операционной — перерыв между двумя стонами, есть тишина тлеющего бикфордова шнура; но есть деятельная тишина природы, дивное молчание живой земли — безмолвие перед песней.

Так думаю я сейчас. А тогда я постоял, постоял, сперва было на душе очень хорошо, а потом я вспомнил, что у меня осталось совсем мало еды, и мне захотелось есть: тишиной сыт не будешь. Закусив, пошел дальше.

У подножия старой ели я заметил ежа: зверек, видя, что ему не убежать от меня, высунул на мгновение свою хитрую крысью мордочку, потом спрятал ее, сжался в колючий комок. Вот завернуть бы его в тужурку да снести Вале! Но далеко теперь было до Вали...

А может, все-таки взять с собой? Но чем кормить его в пути? Нет, придется оставить эту затею. «Единственный раз в жизни нашел ежа, — подумал я, — и нельзя взять его».

И мне стало вдруг жаль и себя, и ежа, а лес показался бесконечным, безысходным, — и никогда из него не выбраться.

— Иди, иди, еженька, — сказал я и чуть было не погладил его по колючей спине.

Так как еды осталось у меня мало и я не знал, когда теперь наемся вдоволь, то чувствовал себя очень голодным. Всегда так бывает. Голод приходит раньше, чем съеден последний кусок хлеба, и жажда приходит раньше, чем выпит последний глоток воды.

Попав на брусничное место, я стал брать бруснику; ел я ее долго и, постепенно продвигаясь вперед, неожиданно вышел на лесную дорогу и пошел по ней.

Идти было тяжело, ноги были у меня натерты, но я уже втягивался в походный порядок, шел ровным шагом, не спеша и не медля. Вот только есть очень хотелось.

Дойдя до лесного озерка, присев на пологом берегу, я доел хлеб, запил холодной, прозрачной, как утренний воздух, водой и, сняв ботинки, опустил ноги в озеро.

Назад Дальше