Все эти дни Ленька уходил куда-то и возвращался перемазанный в глине, и я никак не мог догадаться, куда он ходит.
На четвертый день я пошел к Шурочке, и она сказала, что в эти дни Ленька к ней не заходил.
От нее я побрел на карьер и, когда я шел туда, увидел Леньку. Он шагал с таким торжествующим видом, что даже не заметил меня.
Я пришел на карьер, и мне стало понятно, куда Ленька все эти дни уходил.
В песок около родника был воткнут отрезок водосточной трубы, откуда-то утащенной Ленькой. По трубе вода стекала в желоб из камней, промазанных глиной, и по этому желобу текла в лужи. Некоторые лужи были соединены канавками, и головастики были в них живехоньки.
На меня нашла непонятная злость, и я даже не знал, что мне делать. Не сразу я догадался, что надо разрушить это Ленькино сооружение, но когда догадался, то сразу принялся за дело. Ударом ноги я отшвырнул железную трубу, и она, гремя, покатилась по откосу.
Теперь вода родника снова бесплодно падала на песок, но этого мне показалось мало, и я как мог разворотил ногами камни Ленькиного желоба.
Покончив со всем этим, я забрался по откосу наверх и лег на жесткую траву. Было нестерпимо жарко.
Я долго так лежал, а потом увидел, что кто-то спускается в карьер. Это была Шурочка. Она не могла увидеть меня, и я смотрел, куда она пойдет. Она подошла к роднику и остановилась. Очевидно, она ничего не знала о Ленькиной затее, потому что долго и удивленно рассматривала развороченные каменья, куски глины и водосточную трубу.
Теперь она стояла совсем близко от меня, и я видел ее лицо.
Интересно наблюдать человека, когда он думает, что его никто не видит. У многих при этом можно заметить совсем другое выражение лица, и наблюдать это не всегда приятно. Но Шурочка и наедине была такой же, как с нами. Я видел, как с веселой серьезностью она оглядела все, что было вокруг нее, потом улыбнулась и стала исправлять разрушенное.
Я лежал и ждал, когда она кончит. Я ждал, когда она уйдет, чтобы снова все разрушить. Дело у нее подвигалось медленно, некоторые камни откатились далеко, и ей тяжело было таскать их наверх, но она их все-таки таскала и скрепляла глиной, еще не успевшей высохнуть.
Руки у нее были вымазаны в глине, и зеленая лента, которая у нее сползала с головы и которую ей приходилось поправлять, тоже была вымазана в глине.
Мне вспомнилось, что в тот день, когда я впервые увидел Шурочку, ее лента тоже была выпачкана глиной, и мне почему-то стало не по себе, и мой поступок стал мне казаться не совсем хорошим.
Еще я вспомнил, какое бледное и милое лицо у нее было в тот день, когда мы с Ленькой навестили ее во время болезни, и мне стало совсем грустно.
А она все возилась внизу с этим желобом, и я видел, что ей это тяжело, но ничего не мог сделать. Сойти к ней — это значило признаться в том, что виновник разрушения — я.
Стараясь не глядеть на Шурочку, я лег на спину и смотрел в небо, но оно было раскаленное и тусклое, и смотреть на него было больно. Горький дым горящего торфа стлался надо мной, и, кроме неба и дыма, ничего не было.
Посмотрев вниз, я увидел, что Шурочка возится с большим камнем, и видно было, что поднять его ей не удастся.
Тогда я не выдержал, встал и спустился к ней по откосу. Она даже не удивилась мне, а когда я сказал ей, что это Ленькина работа и я ее разрушил, она только спросила меня: «Зачем?», но я промолчал.
Теперь я подтаскивал камни, а Шурочка скрепляла их глиной.
Когда все было кончено и вода снова побежала по желобу к лужам, тогда мы пошли домой.
— Я бы все равно проиграл пари, — сказал я Шурочке, когда мы ступили на шоссе. — Смотри направо.
Справа на небо наплывала туча, она была большая и темная и двигалась быстро, вырастая на глазах у нас. Теперь она казалась такой же огромной и тяжелой, как земля, и небо между тучами и землей было зажато как бы в гигантские, неуклонно сдвигающиеся клещи.
Туча догнала нас и закрыла над нами солнце. Мы шли, шли по старому шоссе, и гром гремел прямо над нами, и прямо над нами ломались фиолетовые клинки молний, а когда мы перешли мост, тогда на нас упали первые капли дождя, первого дождя за это жаркое лето.
ЧУЖЕДОМЬЕ
В мае 192... года мы с Колькой Сычевым бежали из Новгородского детского дома и опять стали беспризорными. То на вагонных крышах, то в вагонах — зайцами — ездили мы из города в город и попрошайничали, добывая себе пищу. Ночевали мы где попало — было тепло. Когда приходилось плохо с едой, мы жалели, что убежали из детдома, и каждый винил в этом другого. Но когда мы были сыты, то мысль о побеге каждый приписывал себе и задавался перед другим.
Однажды попали мы на большую станцию. Здесь скопилось много беспризорных, и жители подавали из рук вон плохо. Воровать же мы не умели. Утром мы с Сычом, пытаясь сесть на поезд, чуть было не попались в облаву. Теперь мы боялись подойти к вокзалу и голодные бродили по городу. Так дошли мы до окраинной улицы, упирающейся прямо в поля, и здесь возле каменного сарая увидали большой грузовик. Вокруг него толпились мальчишки. Это был старинный, даже по тогдашним временам, «рено», неуклюжий, с маленькими колесами; капот его напоминал крышку гроба. На подножке грузовика сидел шофер и ел булку. Мы растолкали мальчишек и подошли ближе, но смотрели не столько на машину, сколько на булку. Мы были бледны, и нас мутило от голода.
— Вот, Латыш, что из твоей агитации получилось, — тихо и зло сказал мне Колька, сплевывая слюну. — «Бежим да бежим» — вот и сбежали, а теперь жрать нечего. Дурак я, что тебя слушал!
— Сам меня бежать подговаривал, — прошипел я. — Теперь из-за тебя голодаем!
— Ты голодуй, а я из-за тебя мучиться не буду, — возразил мне Сыч и, решительно подступив к шоферу, сердито и отрывисто сказал: «Дяденька, отломи кусманчик булочки!»
Шофер строго посмотрел на Кольку и потянулся в глубь кабины, где на куске кожи лежали инструменты.
«Гаечным ключом сейчас Сыча хватит, — мелькнуло у меня. — Пропал Сыч». Но шофер вытащил откуда-то большую французскую булку, такую же, какую ел сам, и протянул ее Кольке.
— Ешь, ешь, — неожиданно мягко сказал он.
— На двоих, — успокаивающе шепнул мне Колька, и мы направились в тень, за сарай, и съели булку. Потом пошли к водоразборной колонке и долго пили, поочередно налегая на длинный железный рычаг.
— А теперь что делать будем? — спросил я.
— Пойдем в Коробов, — предложил Колька. — Туда верст двадцать, говорят.
— Ну, пошли, — согласился я.
Спросив у первого встречного, где дорога на Коробов, мы вышли из городка на Коробовское шоссе и пошли себе. Мы слыхали, будто в этом Коробове, маленьком городке, отстоящем далеко от железной дороги, совсем нет беспризорных, — а значит, там ждет нас легкая жизнь. Весь день мы шли по изрытому шоссе, а вечером выклянчили в придорожной деревушке хлеба и заночевали в пустой риге. К полудню следующего дня мы подошли к Коробову. Городок начался с кладбища. Оно было расположено по правую сторону от шоссе, за аккуратным дощатым забором.
— Зайдем, что ли, — предложил Колька, когда мы дошли до ворот.
— А чего там делать-то? — возразил я.
— Мало ли чего, — ответил Сыч. — Позырим, пошуруем. Которые взрослые на кладбище к могилкам приходят, те всегда хорошо подают. Я уж знаю.
Мы зашли на кладбище, но народу там было мало. Однако дело обстояло не так уж плохо. В конце кладбища на могилках мы нашли несколько просфорок, а на одной — кусок пирога с рисом.
— Это для птиц и вообще для ангелов оставляют, — пояснил Колька, — а мы с тобой вроде как ангелы. Потому — мы беспризорники, мы — цветы жизни. (Насчет цветов жизни он где-то вычитал и любил повторять эти слова.)
Сытые, отяжелевшие, добрые ко всему миру вышли мы с кладбища и пошли по городку. Городок был деревянный и чистый.
— Вот это житуха! — говорил мне Сыч на ходу. — Правильно я сделал, что тебя сбежать из детдома уговорил.
Лень мне было спорить и доказывать Кольке, что сбежать-то его уговорил я. Мы молча дошли до самого центра городка, где на площади перед собором паслись козы и играли в рюхи ребята. Над всем этим красиво сияли кресты собора, и над крестами плыли высокие белые, ребристые облака.
— Очень красивые кресты, — сказал я Сычу. — Наверно, из настоящего золота.
— Нечего нам религией заниматься. Что ты, крестов не видел? Ты лучше гляди под ноги и окурочки собирай. — Так возразил мне Сыч, и с ним нельзя было не согласиться.
И мы пошли дальше.
Вот мы вышли на набережную, где к реке подступали деревянные серые склады. Здесь пахло смолой и сушеной рыбой. Дальше складов не было, и на берегу сидело несколько мальчишек. Слышен был плеск воды и визг купающихся.
— Айда купаться! — предложил я Кольке.
— Давай, — ответил Колька, и вдруг нагнулся и поднял что-то.
— Богатый чинарь. Видать, нэпман бросил. Это уж, чур, на одного! — сказал он мне, показывая окурок. — «Сальве»!
— Ну и кури, подумаешь, — ответил я. — А спички-то зато мои, захочу — и не дам!
Мы подошли к тому месту, где купались ребята, но Кольке здесь не понравилось,
— Тут у них мелко, они по дну руками плавают, — презрительно сказал он, — а мы место глыбкое выберем, чтоб сразу нырять. Нам по ним равняться нечего, они домашние, а мы беспризорники, мы цветы жизни!
Раздеваясь на ходу, мы обошли ребят и расположились шагах в пятидесяти от них, где из воды торчали ребра затонувшей баржи.
— Эй, там купаться нельзя, там барка топлая, — закричали нам ребята.
— Вам нельзя, а нам можно, — крикнул в ответ Колька. — Плевать нам!
Мы разделись и легли возле воды, подложив под себя одежду, чтоб было помягче. Берег здесь был усеян серой, старой щепой и опилками, и сквозь них зелеными фонтанчиками пробивалась трава. В стороне валялись старые, рассохшиеся бочки, и от них пахло рыбой и затхлостью. Прямо перед нами торчал борт затонувшей баржи. Он выдавался из воды и снова уходил вглубь. По тому, как сильно обтекало его течение, по тому, как темна была вода, угадывалось, что здесь глубоко. Хорошо было лежать в этот летний день у реки и чувствовать себя сильным и сытым.
— Вот, — сказал я Сычу, — если б я не вытащил тебя из детдома, ты бы и сейчас там мучился. Там тобой каждый воспитатель командовал, а здесь мы сами себе воспитатели... Давай, что ли, купаться — уже нагрелись.
Мы встали и перепрыгнули с берега на борт баржи. Мы пошли по узкому борту, загибающемуся все дальше от берега, — я впереди, Колька за мной. Теперь борт был уже вровень с водой; казалось, мы идем над глубиной, не продавливая воды. Вода щекотала нам ступни, нам стало беспричинно весело, мы захохотали и в веселой нерешительности встали над водой. Вдруг Колька с криком «тебе разжигать!» столкнул меня вниз. Я животом плюхнулся в воду и поплыл, все еще смеясь. Плавал я хорошо, потому что прежде жил в маленьком прибалтийском городке, где каждый умел плавать. Потом я подплыл обратно к барже, и Колька помог мне влезть на скользкий борт.
— Теперь моя очередь, — сказал он, — считай, сколько под водой продержусь.
Он прошел дальше по скользкой доске. Подпрыгнув, он с силой врезался в воду и скрылся в ней, и вдруг неожиданно быстро вынырнул на поверхность. Что-то бессвязно крича, судорожно замолотил он по воде руками и вновь ушел под воду. Вода в этом месте стала розовой. Я закричал — как во сне, когда сперва нет сил крикнуть, а потом вдруг кричишь — и пробуждаешься. И сразу же я увидел ребят, бегущих ко мне с места своего купания. С ними бежало и двое взрослых.
— Здесь, вот здесь! — крикнул я им и, боком скользнув в воду, стал плавать и шарить руками на том месте, где пропал Колька. Но ничего я не отыскал. Только минут через десять один из взрослых нашел Кольку и положил его на бережку на серые щепки и опилки. На него набросили его серую длинную детдомовскую курточку, и он лежал под нею не шевелясь.
— Захлебнулся? — спросил подошедший прохожий.
— Не, об барочный гвоздь головой навернулся, вся голова пробита, — ответил тот, что вытащил Кольку.
Я уже оделся. Но и в одежде мне было холодно, как голому на морозе.
— Дяденька, я за доктором пойду, — сказал я, лязгая зубами. — Дяденька, где доктор живет?
— На Подольской, — сказал кто-то из мальчишек. — Против аптеки.
— Зря ходить... — сказал мужчина. — Тут уж...
Не дослушав его, я побежал по набережной и свернул в первый переулок.
— Где Подольская улица? — спросил я у какой-то старухи, сидевшей возле домика на скамейке.
— А вот все прямо, все прямо, а там свернешь возле сада — вот тебе и Подольская. Какой тебе дом-то?
— Доктора надо.
— А доктор напротив аптеки живет, напротив аптеки. Аль заболел кто? Ты не от Силантьевых ли часом?
Но мне было не до разговоров. По узкому переулку добежал я до сада. Вот и Подольская. Я пробежал мимо милиции, и мимо УОНО, и мимо чайной «Уют», я миновал «Торговлю бакалеей Избенникова» и «Коркоопторг № 3» и наконец приметил черную вывеску с белыми буквами — такие строгие, солидные вывески бывают только у банков, похоронных бюро и еще у аптек. Вот и дом напротив аптеки. Я постучался. Какая-то женщина отворила мне дверь. «Доктор только что на Заречную ушел, к Осташенковым». Она стала мне объяснять, где живут Осташенковы, к которым ушел доктор, но я понял только, что живут они где-то у реки, и прежним путем побежал к реке. Мне не хватало воздуху, сердце перекатывалось в груди, и кололо меня изнутри, будто меня набили мотками колючей проволоки. И вот опять старуха, сидящая на скамейке возле дома.
— А ты не внучек ли Шани Бородулиной будешь? — крикнула она мне вдогонку, но я ничего не ответил ей. «Шаня — что за дурацкое имя, — думал я на бегу. — Шаня. Шаня. Шаня».
Когда я добежал до места происшествия, здесь уже стояла толпа. Я протискался в середину. Колька лежал все так же. Возле него, на опилках и щепках, краснела лужица крови. Вот подъехала подвода, народ расступился; Кольку положили на подводу, голова его сухо ударилась о доски, и большой пегий конь оглянулся и тревожно фыркнул. Из кармана серой Колькиной курточки выпал толстый окурок папиросы «Сальве» и остался лежать на серых щепках. Подвода тронулась.
Я пошел было за телегой, но потом вернулся на прежнее место, сел на старое, серое бревно. Чувствовал я себя одиноким и несчастным, и этому ничем нельзя было помочь. Беда застала меня, как ливень застает пешехода на длинном мосту, — ни укрыться, ни убежать.
Толпа тем временем рассасывалась. Первыми убежали мальчишки, потом ушли мужчины, и только женщины еще стояли на берегу и обсуждали происшествие. Но вот и они стали расходиться. И чем меньше становилось людей на берегу, тем тоскливее было мне, будто каждый, уходя, уносил что-то такое, чего уже никогда мне не вернуть, будто эта толпа растаскивала все, что осталось на свете от Кольки.
— А ты-то чего ревешь? — подошла ко мне одна из женщин. — Не ты утоп, так и не реви!
— Мы с ним вместе были, с Колькой, — ответил я сквозь слезы.
— Вместе — двести, — отрезала женщина грубым голосом. — Ты сам-то откуда?
— Я нездешний, — ответил я.
— Вижу, что нездешний. У нас таких гопников не водится. Ты, выходит, беспризорник?
Я кивнул головой.
— А куда ты теперь пойдешь? Или, аки святой Симеон-столпник, так и будешь на бревне сидеть?
— Никуда не пойду, тебе какое дело, — буркнул я. Меня уже разбирала злость на эту тетку, и слезы мои высохли.
— Ты есть, верно, хочешь? — спросила она, пропустив мимо ушей мой грубый ответ.
— Хочу, да у тебя не спрошу, — ответил я и взглянул на нее. Это была высокая, не очень еще пожилая женщина, с лицом грубым, но не злым, а каким-то даже задумчивым. Одета она была чисто, но как-то неуклюже, безвкусно. В руках она держала букварь.
— Вот дела... — протяжно сказала она. — Голодный ты, я вижу, аки лев рыкающий.
Я промолчал. Сравнение со львом удивило и несколько приободрило меня.