Еще я помню воду. Сверкающую на солнце весеннюю воду. Не помню, как ломался ревущий лед, какой в ту весну был ледоход, но помню, как атя мой в первый раз столкнул с берега лодку и окропил мою голову еще леденистой, но уже открытой небу водой.
А вода струилась и искрилась, ходила кругами и журчала. И я словно услышал песню. Звонкую и нежную песню. Глаза увидели на ровной глади воды радужные ромбики, квадратики, причудливые узоры, похожие на орнамент, что на меховой шубе моей мамы.
— А что в воде? — спросил я у ати, сидевшего на корме лодки-саранхапа.
— Вот сейчас ты увидишь, какую щуку поймаем.
И правда. Мы подъехали к запору. Запор — это перегородка из кольев в маленькой речке. Атя вытащил из воды большую гимгу — ловушку, сплетенную из кореньев. В ней плескались рыбы. И среди прочей мелочи была там огромная щука. Борода у нее зеленая. Видно, старая эта щука. А глаза у нее круглые, водянистые. И смотрят они холодно. Морозно становится. И рот у нее большой. Она его открывает и закрывает, словно в воздухе что-то хватает. И зубы, длинные, острые, готовые прокусить не только меня, но и весь мир. Живот у щуки тоже не маленький. И, говорят, она проглатывает своих сородичей — таких же, как она, щук.
«Неужели так?! — задумываюсь я. — Неужели можно убивать и есть тех, с кем только что плавал и играл?»
— А бывают еще и рогатые щуки, — говорит мне мама. — В сказках такие щуки бывают.
Хотя и рот у щуки большой, и зубы острые, хотя сказочные щуки и бывают рогатыми, но я их не боюсь — со мною рядом папа и мама. И я — самый сильный!
Опять наша лодка летит. От прикосновения цветных гребей вода стреляет. Звонко стреляет.
— А что под водой? — спросил я маму. — Почему она такая звонкая?
— В воде тоже жизнь. Под ней хрустальные дома стоят. В тех хрустальных домах водяные люди живут.
Непонятно было мне это. И понятно было мне это: всюду жизнь — и на земле, и в воде… И в сказочные времена была эта жизнь, и теперь она продолжается.
Теперь-то я знаю, почему манси и ханты по берегам рек селились. Вода — рыба. Вода — дорога. Вода — жизнь.
И снова вспоминаю вопрос, заданный мной маме:
— А что под водой?..
Теперь я знаю: нет под водой хрустальных домов, и водяные там не живут. Но жизнь есть всюду — и на земле, и в воде. И в сказочные времена была эта жизнь, и сегодня она продолжается.
Атя… Помню, что он вставал очень рано. Еще темно, а он уже на ногах. То уходил на рыбалку, то на охоту, то просто будить колхозников. Он был всегда среди людей. О чем-то толковал, что-то доказывал, чем-то возмущался, подкрепляя свои слова жестами и мимикой. О чем были эти споры — разве мне вспомнить?!
Знаю только, что все разговоры были о колхозе, где он был председателем. Помню только, как дедушку он уговаривал сдать в колхоз лошадь, трех коров и несколько овец.
— Молока захочешь — в колхозе возьмешь, — убежденно говорил он. — Надо будет куда съездить — лошадь возьмешь в колхозе. Чулки связать нужно будет — шерсть возьмешь в колхозе.
Помню: дедушка не верил. Возражал, говорил что-то свое. Но все же уступил своему упрямому зятю. Видно, понял, что если родные председателя откажутся сдавать скот, то другие и подавно не отдадут.
Атя… Что мне вспомнить? Может быть, о том, как мы жили в старом доме в зимней деревне. Там стоял кедр. Издали он напоминал лицо великана из сказки. В деревне даже в пургу тихо — могучие кедры и ели закрывают своей грудью домики, и в древней деревне Хомрат-павыл тепло.
Атя… Что мне вспомнить? Может быть, то, как ты захотел создать для сородичей новую жизнь и осуществил свою мечту, построив на противоположной стороне реки новые, колхозные дома? Не верили сначала люди. Потом пришли строители, и вокруг озера, на берегу реки Пори-посал, выросла новая деревня, колхозная.
— Откуда взял он столько денег, что плотников нанял? — спрашивали удивленные старики.
— Колхоз богаче самого богатого мансийца, — говорил им отец. — Колхозный карман опустеет — государство ссудой поможет.
В деревне был новый магазин, а главное — пекарня была. Белый хлеб на столе появился.
— Хороший колхоз, если белый хлеб дает! Спасибо! Будем работать, рыбу добывать, зверя бить будем.
Атя… Что вспомнить мне?
А в деревне и правда было весело. На крыльях белых лебедей прилетела весна, гоготанием гусей горланила весна, стаями диких уток садилась у крыльца весна. Крыльцо наше было на берегу озера. А на берегу озера уток — темным-темно. Беру ружье. Ба-бах! И небо синее темнеет. Темным-темно. На берегу озера — струйка алой крови. На берегу селезень лежит. С трепетом беру в руки добычу. А небо звенит и стонет от утиных стай. Принимай, озеро, крылатых, принимай! На берегу озера весна не убита. На берегу озера встречена весна.
Посреди деревни — тоже озеро. Как голубая плошка это озеро. А вокруг него, как квадратики с узорами, дома стоят, на прозрачной глади воды отражаются небо весеннее и дома колхозников. Хорошо было на берегу озера! И на берегу реки хорошо! Где теперь то озеро и весна крылатая?!
Атя… Что мне вспомнить? Может быть, то, как ты уходил в другой колхоз? Партия хотела, чтоб ты его «поднял». Но не успел ты выполнить завет — грянула беда, черная война.
Атя… Что мне еще вспомнить?
Может, то, как ты уходил добровольцем на фронт? Помню я Березово, пыльные улицы.
— Раз! Два! Три! — ваш отряд шагает.
— Раз! Два! Три! — и я марширую.
— Раз! Два! Три! — улыбается ваш командир.
— Раз! Два! Три! — и вы улыбаетесь.
Атя… Что мне вспомнить? Потом вы сели на белый пароход. Ты махал мне рукой. Мама прятала лицо в шелковую шаль. Я знал: она плакала. Не было у меня шелковой шали, некуда мне было прятать лицо — и я не плакал.
Что мне вспомнить? Ты был под Москвой. Фашистский осколок не смог убить тебя, только ранил. И раненый ты вернулся домой. Но недолго пришлось быть тебе в доме родном. Приезжал из района уполномоченный и о чем-то тебя просил. Несколько раз приезжал уполномоченный и каждый раз становился резче. Ты о чем-то подолгу говорил с мамой. Она в чем-то с тобой не соглашалась, спорила.
— С кем оставишь дедушку? Ему ведь сто лет.
— С кем оставишь бабушку? Ей тоже сто лет.
— На чем привезешь дрова? Нет у дедушки лошади.
— Где возьмешь молока? Нет у бабушки коровы.
— А в колхозе не допросишься — колхоз кормит фронт.
— Не оставишь дедушку, не оставишь бабушку…
И вот атя уже сидит в красивой казенной кошевке. Полозья у нее железные, а постромки смоленые. А конь вороной пританцовывает, жаждет умчать вас в снежную даль. И уполномоченный сегодня весел. Он говорит:
— Ничего. Поднимешь колхоз и вернешься…
Никто отца не провожает. Я один его провожаю.
Снег уже летит, вихрится снег. Я вцепился в кошевку, надо мной снег. Он такой колючий и горячий такой. Кружится и вьется над моей головой. Залетает в уши и слепит глаза. А конь, как шальной, поднимает ветер и, почуяв дорогу, быстрее ветра летит. И деревня моя куда-то летит. Я кричу: «Ма-ма-а!»
И тяжелая отцовская рука отрывает меня от казенной кошевки. И казенная отцовская рука на снежную дорогу толкает меня. Долго еще надо мною кружится снег. На соленые щеки мои ложится снег. Потом все замирает, и в мертвой тишине я вижу ледяной взгляд морозного зимнего неба. И кедры на берегу, как немые, стоят. Они не видели ничего, как слепые стоят. И река замерзшая ничего не слыхала, она в этой тишине, как мертвая лежит.
Смахиваю с лица остывшие слезы. Стряхиваю с себя прилипший снег. Пятилетним мужчиной шагаю обратно. Многого, конечно, я еще не понимаю. Но одно чувствую: в доме нет мужчины. Хозяином быть должен я, чтобы был наш дом. Чтобы был наш дом, я должен стать мужчиной.
3
— Прошу приготовить столики! — проходя между кресел, сказала стройная стюардесса. — Сейчас вам будет предложен завтрак.
Самолет гудел, как рой комарья. Пассажиры дремали, как в знойный полдень. До большинства слова стюардессы будто не дошли. Лишь кое-кто лениво потянулся налаживать столики.
Только мальчик ликовал.
— А мороженое будет? А пирожное? А лимонад?! — щебетал он, вертясь, как птица в клетке.
Бабушка наклонялась к нему, что-то строго шептала.
Глаза его засияли, когда появился перед ним поднос. Но он не стал есть ни ножку курицы, ни теплый рис. Он едва притронулся к пирожному, глотнул вишневого сока и стал с удовольствием вертеть пакетики с перцем и солью.
Скоро кусок хлеба стал остовом самолета, пакетики — крыльями, косточки вишни — колесами.
— Жу-жу-жу! — зажужжал он.
Бабушка заставляла его есть. Он отворачивался от протянутой куриной ножки и продолжал жужжать. Мы летели…
Ходит по земле мороз. Стучится в каждый дом мороз. А откроешь дверь — вздохнет тяжело, выпустит изо рта белый дым и, не спрашивая никого, входит в дом. Еще холоднее становится. И на глазах замерзает крохотное пятнышко на стекле окна, которое я так старался разморозить своим теплым дыханием. Но я снова и снова приклеиваюсь к окну и дышу на снег и лед, чтобы можно было видеть дорожку, по которой, наверное, скоро придет с рыбалки мама. А ее давно нет дома. Целую вечность, кажется, ее нет. «Неужели только семь солнц нет моей мамы? — раздумываю я. — Дедушка мог и ошибиться и на палочке, по которой он считает время, мог и пропустить зарубки. Ведь он слепой. Неужели только семь зарубок не было моей мамы дома, неужели только семь дней я ее не видел?!»
Дров осталось мало. Лишь на ночь хватит. Когда же приедет мама?!
За водой мы ходим с бабушкой. У нее есть палочка. Подаст ее мне в руки — и за мной идет, следом санки катятся. В них бак стоит, в котором мы возим воду. Тяжело ходить с бабушкой по воду. Когда же приедет мама?!
А хлеб какой вкусный! Но моих двухсот граммов мне не хватает. И я твою, мама, норму съедаю. И все равно есть так хочется! Приезжай скорее, мама, привози рыбки свежей!
И молотая черемуха, черемуха с рыбьим жиром — варкой — тоже уже кончилась. Мы не можем найти с бабушкой, куда ты припрятала черемуху, вкусную черемуху с варкой!
Когда же ты приедешь, мама?!
А дедушка делает гимги, снасти рыболовные из прутьев и кореньев плетет. Председатель просит его научить молодежь.
— Позабыли, — говорит, — древнее ремесло. А ловушек, — говорит, — так не хватает. — Председатель почти каждый день ходит к нам. И за труд дедушке выписывают литр обрату. Вкусно и такое молоко. Приезжай скорее, мама! Может, и тебе молока будут давать? Ты ведь не простая рыбачка, а бригадир рыбацкий. Тебя, наверно, тоже уважают, как дедушку. Приезжай скорее, мама!..
И мама приезжает. Она приносит рыбу. Не муксуна, не нельму, а щуку одну приносит.
Мы не спрашиваем, почему так мало она принесла. Мы знаем: в бригаде есть особый уполномоченный из района, девушка там есть такая. Она смотрит, чтобы всю рыбу сдавали. Мы знаем: мама и сама не возьмет — она бригадир, она ведь понимает, что рыба-то идет не куда-нибудь, а на фронт.
И варится уха из этой щуки, как в сказке варится. И запахом этой волшебной ухи мы долго наслаждаемся. Как будто едим не щуку, а мясо самого медведя. Как будто в нашем доме сегодня самый большой волшебный праздник, о котором позабыли мансийцы.
Хорошо, когда приезжает мама. Это мой самый большой праздник.
— Кем ты хочешь быть? — спросил я мальчика, летевшего с бабушкой. Может быть, потому, что у меня такой же. И я невольно сравнивал его со своим.
— Я хочу быть Гагариным! — выпалил, как потребовал. — Полечу на луну. Буду космосом дышать.
— А не хотел бы ты быть рыбаком? — допытывался я.
— Нет! Мама будет смеяться, как над папой. Рыба в Неве не хочет клевать… Воскресенье пропадает. «Лучше бы в театр», — говорит мама.
— А может, охотником хочешь быть?
— А что это такое? Когда с ружьем ходят? А кого убивать? Шпионов?
— Волков, медведей…
— Где? В зоопарке? Разве можно? Медведи, волки еще в сказке есть.
А я видел медведей и волков в тайге. Еще тогда, когда голубика была выше меня. И боялся я не только волков… У меня была совсем другая сказка.
Заболел однажды. То горю, как в огне, то дрожу, как на морозе. То ручьями льет с меня пот, как с тающей снежной горы. То в горле все пересыхает, как речка в сухое лето. То все кружится перед глазами, и я вижу причудливый и странный мир, который никогда не увидят люди. То звенит в ушах, и слышу я волшебную музыку, и мне хочется петь, и я говорю складно и непонятно, как, может, никогда не скажу.
То ко мне снова возвращается ясность, и вижу маму, наклонившуюся к моему изголовью. Она кладет на мой лоб мокрую сеть. Мне хорошо. Она смотрит на меня влажными глазами. И летят ко мне какие-то струи света. Теплые, ласковые, печальные. Словно она боится, что я опять уйду в иной мир и буду петь непонятное.
И я забываюсь. Вижу: моя голубовато-дымчатая душа корчится и вьется в чьих-то костлявых пальцах. А кругом темно-темно, как в глубокой яме. Пальцы давят, еще темнее становится. Душно. Но не замирает душа моя. Она рвется из цепких пальцев и кричит на самого бога Темного царства.
— Непокорный! — цедит сквозь гнилые зубы Куль. А глаза у него горят злобой, как угли. Он давит меня еще сильнее. Жарко. Я кричу и мечусь в жилистых руках Куля. Он вздыхает и со злостью расслабляет усталые старые пальцы. Мне легче. Я снова вижу печальную маму. А в углу, перед красной шелковой занавеской, сидит дедушка. Под напевную музыку слов у него в руках дрожит топор, повязанный шерстяным поясом. Он говорит с духами, с нашими домашними богами, которые сидят в сундуке за этой красной занавеской. Он говорит, как поет. А поет, как говорит. И слов его мне не понять. То слова божественные. И говорит он волшебным языком, который не многим дано понять.
— Сам Куль схватил душу нашего мальчика: значит, она чего-то стоит, — говорит испуганной маме дедушка. — Сам царь злых духов пытается завладеть душой нашего мальчика: наверно, дух что-то видит в невидимой дали жизни, — размышляет вслух дедушка. А голос у него хрипловатый, усталый.
Наши домашние духи не могут… Попробую попросить Мирсуснэхума — духа нашего племени. Силы у него больше. Он может сразиться с Кулем и вырвать у него из рук жизнь нашего мальчика, если душа его не коротка. Нужна большая жертва. Нет у нас ни теленка, ни овцы, ни белого жеребенка… Ничего… Пообещаем отцу нашему верную душу мальчика…
И топор, повязанный шерстяным поясом, опять дрожит в синеватых руках дедушки. И он снова поет. Сначала непонятно и далеко-далеко звучит его песня. Потом все ближе и ближе. И наконец я уже различаю слова:
Дедушка пел свою волшебную песню. И я видел жизнь, недоступную человеческому глазу:
На железном коне, что не больше соболя, скакал мой спаситель Мирсуснэхум. А был сам чуть побольше белки. Среди звезд летел, говорил с луной. Облетев свою землю, направил коня в подземелье.