Чрезвычайное - Тендряков Владимир Федорович 2 стр.


Ждет и сейчас. Та одинокая женская фигура, что я заметил в окно, - она.

5

С темнотой прихватило морозцем, поднялся ветер, падавший снег стал мелким и жестким. Сбилась погода: в январе - лужи, в марте - метели, приходится надвигать глубже шапку и подымать воротник пальто.

От крыльца школы я направился дорогой, которую топчу уже не один десяток лет.

За короткий путь от школы до дому мне встречаются две старые церкви. Вечно запертые, облупившиеся, с черными провалами окон, они стоят, окоченевшие среди разгулявшейся метели, и ветер срывает с их истлевших куполов убийственно унылый ржавый скрежет.

До революции в нашем маленьком городке было пятнадцать церквей и одна гимназия. Уездный, глухой городишко, изредка мимоходом упоминаемый историками, был гнездовищем купцов-толстосумов. Они торговали лесом, дегтем, кожами, хлебом и незамысловатым деликатесом - солеными рыжиками, которые прославили имя нашего городишка вплоть до Парижа. Жили эти купцы, как правило, подолгу и удушливо-скучно. Свою беспросветную скуку они не осмеливались нарушать даже разгульным пьянством, каким славились сибирские купцы. Единственно, чем разнообразилась жизнь, это обманом. Сбыть партию гнилых кож, надуть на поставке теса, облапошить мужиков при покупке скота - за неимением других подвигов такое сходило за геройство.

И вот купец, доживший до восьмидесяти или до девяноста лет, почуяв наконец близость могилы, начинал оглядываться на свою жизнь и с ужасом замечал - ничего нельзя в ней вспомнить, ничего, кроме обманов. Близка смерть, а грехов много, нет времени их замолить, один выход - подсунуть господу богу взятку, и по возможности крупнее. Уходивший в могилу купец отдавал деньги на постройку храма.

Немало церквей выросло и на простой спеси. "Эвон братья Губановы в своей церкви молятся, а мы что перед ними, рылом не вышли?"

Подымались над тесовыми крышами дремучего, уездного городка колокольня за колокольней, одна луковица за другой. Нет, наши храмы не походили на те, что создавались восторженными предками как возвышенная хвала прекрасному и всемогущему богу. Памятники животного страха перед неминуемой смертью, памятники тщеславия, они выглядели безобразно: пузатые, толстостенные, приземистые, как купеческие сундуки. Потому-то среди церквей нашего города не было ни одной, которая бы охранялась государством как архитектурная ценность.

Колокольня к колокольне, луковица к луковице - узаконенная религия! А в окружающих город селах, деревнях и починках в глухой вражде с этой законной верой жила и передавалась из поколения в поколение вера незаконная, гонимая - бородатое, невежественное, по-мужицки упрямое и фанатичное старообрядчество.

После революции замолчали один за другим колокола, закрывались навечно одни двери церквей за другими, попадали кресты с поржавевших куполов. Как торф после лесного пожара, пока еще тлела религия где-то в глубине, под спудом. Не развороши - почадит и потухнет.

Разворошила война. Мужья и дети на фронте, страшно за них, каждую минуту жди, что судьба ударит похоронной. У кого искать помощи? И невольно вспомнился полузабытый бог, невольно подгибались колени перед засиженными иконами. "Спаси, господи, люди твоя!" Спаси тех, кто живет в смятении и страхе! Помоги пережить тяжкое время!

Одна из умерших церквей вновь воскресла. На ее колокольне зазвенел жидким консервным звоном уцелевший колокол. Ветхозаветный попик, вынырнувший невесть откуда, молил о ниспослании победы доблестному русскому воинству над злодеями-захватчиками, собирал деньги на танковые колонны.

Война окончилась. Церковь продолжала жить, на рождество или на пасху вызванивая жестяным звоном. Война окончилась, но в нашем тыловом городе остались ее следы: в колхозах не хватало рабочих рук, поля зарастали сорняками, а тут еще неурожаи. И те, кто еще оставались в деревнях, потянулись на сторону: одни - на сплав, другие - на лесоразработки, третьи просто разбирали бревнышко по бревнышку свои избы и перевозили их в наш город. В городе застраивались окраины, вырастали на пустырях целые улицы. Эти переселенцы из соседних деревень обзаводились огородами, коровами, промышляли, кто чем мог: нужно починить крышу - только позови, надо промкомбинату выкатить лес - пожалуйста. Случайная работа, узкий мирок: стены дома, сарай, где стоит корова, да клочок огорода, засаженный картошкой; вечное опасение за завтрашний день: вдруг да не подвернется работа, не уродит картошка, заболеет корова - кому поведать свои надоедливые заботы? Опять бог, опять: "Спаси, господи, люди твоя!.."

Ветхозаветного попика в церкви сменил рыжий парень, прибывший из семинарии. На широком лице он солидно носил бородку, одевался щеголевато, говорил книжным языком.

Из рядов верующих выдвинулись свои доморощенные апостолы. Некий старик Евсей Быков собирал у себя дома собрания, где читали и толковали, как могли, Евангелие, рассуждали о достоинствах старой веры. Безрассудно считать - все это пройдет мимо школы.

Ветер бьет по ногам, отворачивает полы пальто, хлещет в лицо сухим снегом. Я нащупал в кармане тетрадь Тоси Лубковой и свернул с привычной дороги, пряча лицо от ветра, зашагал в сторону от дома.

6

Я ни разу не бывал у Тоси Лубковой. Заходить к ученикам на дом, знакомиться с их бытом - обязанность классных руководителей.

Двери открыла мать Тоси. На добром увядшем лице - смятение, рука суетливо ищет незастегнутую пуговицу на кофте, не ответив на приветствие отступила назад, обронила упавшим голосом:

- Входите.

Тося в глухом шерстяном платье, волосы гладко зачесаны назад, под глазами тени, лицо осунувшееся - повзрослевшая, не та девчонка, что вчера при встречах смущенно опускала веки.

Мать Тоси приложила к глазам скомканный платок:

- Анатолий Матвеевич, что делается - школу бросает, из дому уходит. И отца нет, в командировку уехал. При отце бы не повольничала...

- Не боюсь ни отца, ни директора! Хватит! Выросла! - Голос запальчивый и ломкий.

- Вот по-взрослому и поговорим. А для начала хочу вернуть... - Я вынул из кармана ее дневник, положил на стол.

Тосю передернуло.

- Спасибо... Уж пусть им другие пользуются, мне не нужен - шибко захватанный.

- Как разговаривать стала! Анатолий Матвеевич, послушайте, как разговаривать стала.

- Не нужен? Напрасно. Эта вещь как раз и требует продолжения.

Тося опалила меня взглядом:

- Уж не хвалить ли собираетесь?

- А почему бы и нет? Всегда похвально, когда человек думает. Пусть ошибается, пусть заблуждается, все лучше, чем сплошное бездумье.

- И все слова! Все подделка! Не верю!

- Ой, Тося, неладное говоришь...

- А ты попробуй поверить. Не отталкивай с ходу.

- Не могу!

- Чем же я заслужил такое недоверие?

- А что вы - и не только вы, а все, все! - сделали для меня, чтоб я вам верила? Что вы сделали для меня хорошего?

- Неладное говоришь, доченька. Учат же тебя, глупую, учат! Это ли не добро?

- Деньги за это получают! Учат... А что толку? Может, я в себя поверила, счастье нашла в учебе? Это Коротков счастлив, ждет, что профессором станет. Пусть он и говорит спасибо. А я счастья в их учебе не вижу. В школе, как тень, слоняюсь одна-одинешенька. И после школы тоже одна, неприкаянная. Люди-то липнут к тем, кто сильней да сноровистей. А я и не сноровистая, и не красивая, и ума не палата, где мне до Короткова! Кому нужна? Чего себя-то обманывать? Брошу школу - для вас убыток невелик, и для меня тоже. К тете Симе уйду. Вот для нее я не посторонний человек, каждый день от нее доброе слово слышу. Ей вот верю... Э-э, да что говорить!

Тося махнула рукой, прошла через комнату, сняла с гвоздя пальто, стала натягивать.

- Тосенька!.. - жалобно всхлипнула мать.

Тося застегнулась на все пуговицы, в громоздком черном воротнике - бледное, решительное лицо с ввалившимися глазами, пуховый берет натянут на брови.

- Прощайте, Анатолий Матвеевич.

Плачущая мать вышла проводить дочь. Я остался один...

И эта Тося числилась в школе тихоней! Настолько не разбираться в людях и называть себя воспитателем! До старческих морщин дожить самодовольным слепцом! Педагог с сорокалетним стажем!

Я встал со стула и принялся расхаживать по комнате.

Над тощим комодом, уныло и бессмысленно блестевшим медными ручками, висела вырезанная из какого-то журнала репродукция "Над вечным покоем". Меня всегда волновало любое воспроизведение этой картины, пусть очень слабое, пусть только общий намек на нее. Дома у меня тоже висит большая репродукция "Над вечным покоем": небо, загроможденное тревожными, напирающими друг на друга облаками. Ветер, рвущий и эти облака, и деревья, и траву. Ветер, пронизывающий каждую клеточку выставленного перед зрителем размашистого мира. Ветер - воплощенное беспокойство, и столетняя часовенка, и заброшенный погост. Смерть и жизнь рядом, неподвижность и бунтарское движение - вот он, мир, где мы живем, вот он, покой, единственно нерушимый. Покой извечного движения, переданный кистью художника-философа в неистовом ветре, свистящем над забытым кладбищем. Через много веков исчезнут часовенки, земные пейзажи станут выглядеть иначе, но, мне кажется, и тогда люди, наткнувшись на эту картину, задумаются над смыслом жизни. Великая мысль бессмертна!

Но под репродукцией, на комоде, на белой салфеточке, стоит фарфоровый пастушок, а сама комната не располагает к раздумьям. В ней мне неуютно, во всем ощущаю нежилое. Казалось, пришел сюда посторонний человек, по обязанности, не особенно вдумываясь, поставил стол на самую середину, стулья - к стенам, комод - в простенок, постелил салфеточку на комод, приткнул ширпотребовского пастушонка, пришпилил картинку, первую, что подвернулась под руку. А ему могли подвернуться и лубочные лебеди на канареечном закате. Великая мысль бессмертна, но для пошлости великого не существует!

И я представил себе жизнь Тоси в этих четырех стенах: изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год мозолит глаза ничего не выражающая серенькая картинка и фарфоровый пастушок, слышится шлепанье туфель матери, назойливо мелькает ее нездоровое унылое лицо, а при этом чувствуешь себя молодой, изнемогаешь от распирающих грудь желаний... С отцом у нее тоже, видать, не много общего. Одинока дома, одинока в школе...

Вошла мать Тоси - лицо, опухшее от слез, какое-то простодушно-беззащитное в своем горе.

- Это что за тетя Сима? - спросил я.

- Сестра моя двоюродная, Серафима Колышкина. Должны ее знать.

- Колышкина? Знаю. Ее сыновья у нас учились.

- Разлетелись сыновья-то, одна теперь живет. Ничего не скажешь, любит Тосю, вместо дочери ее считает. Ох, отец-то не спустит. Он и Серафиму не переносит, а тут еще Тося школу бросить надумала. Это перед самыми-то экзаменами... Анатолий Матвеевич, вы уж как-нибудь приструньте. Глупая она еще. На молодости-то всяк по-своему с ума сходит...

"Приструньте"... Огонь маслом не тушат. Как-то надо иначе. Как? Не знаю. Страшно...

7

По-ночному пусто. Мечется ветер в приземисто-одноэтажном городишке, раскачиваются на столбах тусклые электрические лампочки, вьюжно дымятся заснеженные крыши. Мечется ветер от одной бревенчатой избы к другой, разбивается о них, не может потревожить покой жителей.

Сколько среди них моих учеников - треть, добрая четверть? Не считал.

По тупичкам и бревенчатым закоулкам гуляет неприкаянный ветер, тухнут огни в окнах, засыпают жители. Люблю свой город, люблю людей, что живут со мной рядом.

Не стоял я под пулями, не числился в героях, вся моя сила в том, что люблю вас, дети мои! Хочу вас видеть красивыми. Хочу, чтоб после моей смерти отзывались о вас: достойные люди!

А Тося Лубкова верит не мне, а тете Симе. Стучится сейчас в дверь маленького домика на прибрежной улице. Разве эта тетя Сима, ничем не приметная покладистая старушка, с примитивной проповедью - бойся господа! - разве она сделала столько для тебя, Тося, сколько сделал я? Ушла от отца и матери, ушла из школы, стучится к тетке... Не веришь?.. Позорней пощечины не мог получить на старости лет.

8

Ночью не спал.

Вспомнился маленький случай, один из тех досадных происшествий, какие нередко бывают в стенах школы.

Во время перемены в учительскую ввели второклассника Петю Чижова. Мальчуган плакал, размазывал по щекам кровь. Ударили? Кто? Ерахов! Этот великовозрастный верзила! Срочно вызвали Ерахова. Выяснилось: один из дружков Ерахова восьмиклассник Игорь Потапов, паренек ничем особенным не примечательный, если не считать того, что имел кулаки менее тяжелые, чем у Ерахова, подозвал Петю Чижова и приказал: "Иди к Ерахову и попроси ухналь". Чижов бежит и просит: "Дай ухналь!" Ерахов неожиданно отпускает затрещину, попадает в нос, мальчуган обливается кровью. Оказывается, "ухналь" - кличка Ерахова, при одном звуке ее он свирепеет.

То, что Ерахов поступил гадко, ударив малыша, возмутило всех нас. Но никому и в голову не пришло возмутиться поведением Игоря Потапова. Он не бил, кровь из носа не пускал, прямой вины на нем нет.

Знания, знания, знания - квадратные корни и обособленность деепричастных оборотов, походы Александра Македонского и характеристика однодомных растений, образы лишних людей в произведениях классиков и ускорение свободно падающего тела - знания, знания, знания! Учеников судим - тот хорошо учится, этот средне. Характеры отличаем - усидчив, неусидчив, собран, разбросан, со смекалкой или без оной.

Игорь Потапов как раз учится неплохо, смекалист, способен, возможно, в будущем из него выйдет толковый инженер или знающий врач. Но готов подсидеть несмышленого мальчугана, получить удовольствие от того, что тому влепят затрещину, без особого повода доставить неприятность своему другу Ерахову - не явные ли признаки мелкой и гаденькой натуры? Ударил, пустил кровь из носу - хулиганство! Мы возмутимся, мы накажем. Не дай бог, в раздевалке кто-то залезет в карман чужого пальто, стащит перчатки - воровство! Позор! Недопустимо! Пресечь в корне. А мелкая подлость, совершенная втихомолку, проходит мимо нас.

Будущий инженер Потапов, не ворующий со стола серебряные ложки, не отпускающий зуботычины, но не гнушающийся подсиживать и лицемерить!.. Хороший же подарок преподнесем мы обществу!

А Саша Коротков. Наша гордость, светлый ум! Прочитал во всеуслышание дневник, сам бесцеремонно запустил руки в чужую душу, не смущаясь, предложил другим - запускайте. Никто из ребят не возмутился этим, всей компанией вслед за Сашей пришли к двери моего кабинета, с любопытством ждали развязки, должно быть, надеялись получить похвалу за бдительность. А месяца через три все они выйдут с аттестатами зрелости. Зрелые люди! Но ведь зрелость-то бывает разная.

Тося Лубкова сталкивалась с Игорем Потаповым, с Ниной Голышевой, которая слушала чтение Саши Короткова, с самим Сашей. Тому нельзя верить, другой равнодушен, третий душевно груб - невольно замыкаешься в себе, невольно чувствуешь себя одинокой. И подвертывается тетя Сима. Она необразованна, неумна - примитивная баба, но по-бабьи может пожалеть, сказать доброе слово... Доброе, душевное слово - вот ее нехитрое оружие...

Саша Коротков и Тося Лубкова... Как у магнита нельзя отрубить один полюс от другого, так невозможно перевоспитать Тосю, не трогая Сашу.

Знания, знания, знания - естественный отбор в учении Дарвина, деятельность Петра Первого, закон всемирного тяготения... Вся моя жизнь была отдана на то, чтобы доказать: ученье - свет, неученье - тьма. Верно: знания - свет, но не единственный, к чему тянется человек.

Назад Дальше