Плачут глухари - Сапожников Владимир Константинович


Владимир Сапожников

Плачут глухари

1

До заповедника в первый день не доехали. Когда стемнело и майские жуки, целясь в свет фар, стали ударяться в ветровое стекло, Анатолий Ульянович скомандовал:

— Стоп, Костя! Ночевать будем.

Проселок петлял в березняке, машина распугивала вертлявые лесные тени. На не накатанном еще проселке — свежая елочка следа «Беларуси». Он убегал вперед, пропадал в лужах и снова печатался на твердом.

— Есть ночевать! — с облегчением отозвался Костя. — Вон стожок соломы.

Антонова тоже умотало: выехали рано утром, позади триста километров развеселой весенней дороженьки.

— Тут недалеко, но береженого бог бережет, — сказал Анатолий Ульянович. — Заплутаться, сбиться на боковушку ночью проще простого.

Свернули в чистый березнячок и, поужинав на прошлогодней соломе, пахнущей полынью и мышами, забрались в мешки. И сразу нахлынула такая тишина, что Антонову захотелось замереть и слушать это пугающе таинственное безмолвие. Над головой опрокинулся огромный ковш Большой Медведицы, сугробами белели далекие небесные туманности, и вдруг показалось: именно из этих звездных скоплений раздался крик не крик — какой-то горный звук, торжественно всколыхнувший тишину.

— Что это? — спросил Антонов.

— Гуси летят, — ответил Анатолий Ульянович.

Антонов слышал шелестение множества крыл, но ничего не видел, хотя, как ему показалось, шелест прошел прямо над вершинами сонных березок. И снова — тишина.

«Хорошо, — подумал Антонов. — Какая прелесть эта кочевка под звездами, поездка бог знает куда. Ночь. Лес. Первобытное небо над головой».

Когда Антонов сказал в институте, что едет на охоту — шуткам не было конца: он за всю жизнь не убил и воробья, хотя баловался на стенде по тарелочкам из старинного отцовского «зауэра». Стендовая стрельба давала разрядку: пальба, запах пороха, дух соревнования — это было его хобби, но охоты со стрельбой по зверушкам и птахам он не понимал — Антонов был горожанином до мозга костей.

Соблазнил его на эту поездку Анатолий Ульянович, партнер по шахматам и сосед, — они жили на одной лестничной площадке — соблазнил рассказами о костерчике в тайге, о глухариной песне, про которую говорил: «Вот еще разок послушаю — и помирать можно». Это, по его словам, нечто волшебно-прекрасное, истинное чудо. Куда там Карузо! Что соловей!

Глухариное токование Анатолий Ульянович изображал очень искусно деревянными ложками и голосом, однако уверял, что это всего лишь жалкое подражание, но получалось все равно таинственно, по-таежному загадочно. Рассказывая свои лесные одиссеи, он цитировал Есенина: «На бору со звонами плачут глухари». Есениным он и доконал Антонова.

«А что, поеду, — решил Антонов. — Проживу эти четыре дня, как трава. Буду дышать. Сливаться с природой. Кстати, отдохну все-таки оригинально. Это тебе не альпинистский лагерь, где мелькают все те же лица, слышатся все те же остроты, что в коридорах института».

Неделю назад Антонов защитил кандидатскую — он был физиком-теоретиком, «думальщиком» в области элементарных частиц.

Своему шефу Николаю Спиридоновичу он сказал, что исчезает на четыре дня, чтобы проветриться после диссертационной маеты…

— Вы там не скучаете? — спросил из своего мешка Анатолий Ульянович.

Наверное, ему хотелось поговорить, но он стеснялся помешать, думая, что и здесь Антонов размышляет о неведомых проблемах неведомой для него науки. Эта почтительность видавшего виды Анатолия Ульяновича всегда вызывала у Антонова улыбку. Газеты успели убедить читателей, что ученый, тем более физик-теоретик, — это почти небожитель, который только прикидывается рядовым смертным.

— Нет, не скучаю, — ответил Антонов. — Я гляжу в небо и слушаю, как звезда с звездою говорит.

— Вот и хорошо. Заедем завтра в Ерестную к егерю, захватим его — и на ток. Переночуем в бору, а утром будем слушать глухариные серенады.

— Только уговор остается в силе: я иду лишь за песней. Хочу послушать вашего Карузо и полюбить. Моя охота — только песня, только стон и звон. Мне довольно вот этих звезд, неба, ночных шорохов. А выстрелы?.. Ах, дорогой Анатолий Ульянович! Ну к чему они?

Антонов говорил с той серьезно-иронической интонацией, которая была в обиходе в его кругу.

— Лучше я буду спать, а то вы и меня распропагандируете, — отозвался Анатолий Ульянович, и Антонов догадался, что он улыбается. — Утро вечера мудренее. Глядите, планета какая-то вышла.

Над верхушками берез мигали звезды, среди них золотой монетой загорелась яркая планетка, вероятно, Юпитер. В соломе шуршало, возилось, в березняке позванивало.

Костя уже не шевелился, уснув богатырским сном шофера, просидевшего за баранкой триста километров.

2

Егерь Леонид Иванович спал в горнице на полу, раскинувшись на громадном овчинном тулупе. Ни от стука двери, ни от топота сапог он не проснулся. На приход чужих людей не обратила внимания и девушка лет восемнадцати, читавшая книгу. У нее были крашенные в оранжевое волосы, завязанные в круглую, как апельсин, шишку. Из тарелки с горкой моченых ранеток она брала яблочко, не глядя подносила к алому рту и, обсосав, кидала семечки в бумажный кулек.

На ней была короткая юбка, синие чулки, Антонов успел разглядеть маникюр. Все — и выражение лица, безразличное, отрешенное, — было нездешнее, городское.

— Папа спит, — мельком окинув взглядом Анатолия Ульяновича и Антонова и, видимо, ничуть ими не заинтересовавшись, сказала она и снова углубилась в толстую потрепанную книгу.

— Леонид Иванович здоров? — спросил Анатолий Ульянович.

— Папа? Не знаю. Спит он, — повторила девушка, поставив палец на строчку, где остановилась. — Садитесь.

Антонов и Анатолий Ульянович сели, потеснив на лавке чугуны и ведра. Почти половину передней занимала русская печь; Антонов, никогда не видевший это поэтическое национальное сооружение, сразу узнал ее. С бесовской темнотой в углах лежанки она была величава, монументальна. Петухи с гребешками, орнамент на боках и челе, деревянные перильца по краю лежанки… Петухи, писанные синим, были ростом со страуса-эму.

Вдоль стен передней — крашеные лавки, по подоконникам — герани в побеленных известкой консервных банках. В углу на деревянном гвозде — плетеная снизка лука, на перегородке — тикающие ходики с колхозницей, обнявшей сноп.

— Вас как зовут, красавица? — спросил Анатолий Ульянович.

— Варя, — не поднимая головы, ответила девушка.

— Варенька, будьте добры, разбудите Леонида Ивановича. Мы к нему по делу.

Девушка встала, сделала два коротких шажка в открытую дверь горницы, где спал егерь. Каждый шажок — легенда. Каблучки, юбочка, какая-то цепочка на обнаженной шее, оранжевого цвета копешка — откуда этот набор самоновейшей моды в таком захолустье? — дивился Антонов. Скучающий взор, ручки у горла уже примелькались в городе, но здесь все это казалось неожиданным.

— Папа, к тебе пришли. — Она тронула ногу отца туфелькой и, повернувшись, сделала два шажка обратно. К пухлой книге и ранеткам.

Антонов первый раз был в настоящей деревенской избе, и она ему нравилась. Точеная, с шишечками, этажерка, лавки, самодельные табуретки, самодельный комод, все самодельное, даже старый приемник, с толстенными деталями корпуса, тоже выглядел самодельным. Вот в таких избах со ставнями и сенками Русь прожила века, рожала в них Ломоносовых и Есениных, белотелых красавиц с тяжелыми косами. И не затерялась среди народов…

Леонид Иванович оказался высоким человеком, в усах, с очень голубыми глазами, слегка прищуренными, умными.

— Здравствуй, Ульяныч, — подавая руку и застегивая пуговицы на линялой гимнастерке, поздоровался он. — А я все гадал: приедешь ли? Сызнова не вытерпело ретивое?

— Не вытерпело. Весь апрель собирался.

— Весна, Ульяныч! А что здоровьишко?

— А ну его! Сиди берегись, с тоски зачахнешь.

— Как же, как же без воли? А товарищ ваш…

— Прошу, познакомься. Зовут Василий Андреевич. Ученый, кандидат наук. Тоже захотел отдохнуть, глухаря послушать.

— Очень рады, — сказал Леонид Иванович, подавая Антонову руку. — А вы, извиняюсь, по каким наукам?

— Он физик, — ответил Анатолий Ульянович. — Теоретик.

— Читали. Ученые люди — нужные. Летом приезжают ко мне старичок один и женщина. Тоже ученые. Только они по травам. А вы, значит, по молекулам?

— По молекулам, — улыбнулся Антонов.

Девушка оторвалась от книги и, прищурившись, взглянула на Антонова. Похоже, она все-таки слушала разговор. Горожанка, штукатур-маляр, на праздники приехала и отчаянно скучает, решил он. А родилась, наверное, на этой печке, которую теперь от души презирает.

Варя отодвинула тарелку. Раза два Антонов поймал на себе ее хмурый взгляд. Потом она вышла на крыльцо, шикнула на петуха — дверь избы была отворена — и что-то сказала подошедшему Косте. Потом застучала каблуками в сенях.

Леонид Иванович умылся из гремучего рукомойника, вынес из другой комнаты тулуп, ружье и сообщил, что можно ехать.

— Папа, возьми меня в бор, — вдруг сказала Варя.

— В бор? Охотничать? — улыбнулся Леонид Иванович. — Мы же с ночевкой.

— Ну и что? Я возьму мамину шубу. Хочу в бор.

— А мать? Она же меня съест! Потащил, скажет, девку по сограм шататься. Что тебя за муха укусила?

— А что мне дома делать?

— С матерью посиди. Она поглядеть на тебя не успела. В кино сходи.

— Очень нужно! Не возьмешь в лес — сегодня же уеду в город.

— Свезу, свезу, будет случай, — улыбаясь, пообещал егерь.

Леонид Иванович, видимо, гордился дочерью.

3

Пугливая лесная дорожка шуршала прошлогодним листом. Обогнув болотину, с лохматым кочкарником, она перебралась по трухлявому мостку через ручей, сверкавший в густой дреме прошлогодней крапивы. И мостик, и колеи дороги усыпаны были острыми коготками расклюнувшихся осиновых почек. Вдруг донесло медом: в низинке нежились под солнцем желтые шары цветущего тальника. Машина петляла по лесу, из яркого солнца вдруг ныряла в прохладную сосновую тень, будто опускалась в зеленую бездну.

В колеях вода, всюду на дороге лужи, и даже издали видно, что они чистые, немученые. Какая-то птичка летела впереди машины, будто показывая дорогу: подождет возле лужицы, глядя на приближающийся «газик», потом вспорхнет и полетит, мелькая среди деревьев. Вдруг вынырнет из полусумрака леса пень, похожий на присевшего зверя, и, как в детстве, обдаст первобытной жутью.

Леонид Иванович сказал, что везет их на дальний ток, непуганый: нынче на этом току не взято еще ни одного глухаря. На днях он заезжал туда. Птица есть: старички поют, молодые петушки-скрипуны играют на поздней заре.

— Так что удовольствие получите, — обратился он к Антонову. — Стрёлите.

— Ну, не знаю, — сказал Антонов, улыбаясь. — Какой я стрелок?

— Василий Андреевич — человек городской, столичный, — пояснил Анатолий Ульянович. — Говорит, стрелять беззащитную птицу нехорошо.

— Ну-ну, — согласился Леонид Иванович. — Тоже ко мне приезжали не стрелять, а снимать на карточку. Для какой-то, говорят, книги. Я стрельну, а они снимут. И так можно.

Сосны мохнато сомкнулись, и машина пробиралась в сумраке, дробя колесами солнечные блики. Сквозь негромкое пофыркивание мотора слышно было, какая кругом плотная, устоявшаяся тишина.

«Один я здесь просто затерялся бы», — думал Антонов.

Леонид Иванович рассказывал, что из степи в бор пришли волки, у них нынче есть даже выводки, но выбить, выловить их трудно: пищи в лесу изобилие, чего хотят, то и кушают и к отравленной приваде не прикасаются. Зайца, молодую птицу, всякую лесную живность давят, а прошлой осенью чуть не на глазах у егерей зарезали лосиху. Егерь показал даже полянку, где произошла трагедия.

По команде Леонида Ивановича Костя свернул на косогорчик с обгорелыми рогульками таганчика над старым кострищем, с кустиками подснежников, белевших там и сям по желтому ковру хвои. Дорога уходила дальше, опускаясь к речушке, позванивающей в логу и терявшейся в тальнике.

— Шабаш, — сказал егерь. — Приехали. Ток на том пригорке.

Он вылез из машины, снял с головы обшарпанный старенький танковый шлем, который надел еще дома.

Никакого тока Антонов не увидел. На той стороне плотно стояли сосны. На покатой лбинке пригорка тоже белели подснежники, в небе кружились какие-то легкие черные птички. Где же ток?

Костя выключил мотор. Тишина подступила ближе, глухая, завораживающая. О чем-то спрашивал Анатолий Ульянович, что-то отвечал Леонид Иванович, но их голоса тонули, как камень в воде.

Антонов выпрыгнул из машины и прошелся по полянке. Всюду готовыми букетами — подснежники: здесь синий, там белый.

Пестрая бабочка, покружившись, полетела в глубину леса, Антонов долго следил за ней, пока она не истаяла в фиолетовом мраке. «Рай, — подумал Антонов. — Ничего больше не хочу, ничего не желаю».

— Леонид Иванович, тут всегда так… нарядно? — спросил он.

— Денек славный, — ответил егерь. — Славный денек. И комара еще нету.

Разложили костер, вскипятили чай с брусникой, и пошла беседа. Леонид Иванович стал вдруг рассказывать о соседе своем по имени Лутоня, у которого во времена еще давние баба нарожала двенадцать детей, и всё девок. Девки — как спелые дыни, как пятнадцать лет, так и замуж. И посейчас живут в Ерестной — двенадцать домов. А теперешние все гадают да ворожат — то ли родить, то ли погодить, пока квартиру дадут.

Не мудрствуя лукаво, подумал Антонов, Леонид Иванович сформулировал закон этого царства, залитого солнцем и тишиной. И той части человечества, которая не изнурена изысками интеллекта…

Леонид Иванович выпил, хрустнул луковицей и заработал прекрасными юношескими зубами.

— А птичку послушаем, — пообещал он опять Антонову. — Поют у меня старички. А красивы! Жаром горят, варнаки. Третьеводни приезжал на подслух, видел двоих. Ходят по поляне, красуются. Генералы! Теперь поуспокоились, а то все танцы у них да отражения. По первым полянкам и нагляделся, затаюсь и гляжу. Картина!

И они опять заговорили с Анатолием Ульяновичем о глухаре, птице, которая становится уже редкостью.

Оказывается, весенние турниры глухарей — настоящее действо, со своим ритуалом, грозным и праздничным одновременно. Вызывая противника на бой, глухарь кружит по полянке, бьет крыльями, стараясь продемонстрировать свою мощь и заранее запугать неприятеля.

Бойца-артиста не смущает, если на него никто не смотрит, он танцует для себя, как бы входит в роль, хмелея от собственной отваги. «И боком, боком пойдет, и вприсядку, — рассказывал Леонид Иванович, — и вальсу покружит». Но вот появляется соперник, и начинается «отражение». Сходясь, глухари ударяются со всего маху зобами, взлетают, обмениваются в воздухе ударами крыльев, потом гонятся друг за другом, и снова стычка в воздухе. Шум дуэли слышен далеко, бойцы теряют всякую осторожность, бой длится долго, до полной победы, пока слабейший не покидает поля брани.

Но гладиаторский турнир — не главный на любовном ристалище глухарей. Глухарь — прежде всего менестрель, сердца своих возлюбленных он покоряет не грубой силой, а песней, артистическим талантом.

В темноте, только начинает зореваться, глухарь взлетает на излюбленную сосну и начинает петь: «Цок! Цок! Цок! Тр-рр-ру-труль! Чиш-шик-турлл-лля!..» Так изображал Леонид Иванович глухариную трель. Потом — пауза, глухарь, видимо, прислушивается, не отзовется ли глухарка, и снова: «Цок! Цок! Цок!..» Во время «шиканья» или «свистанья» он глохнет — то ли в экстазе, то ли в это время косточки среднего уха нажимают на барабанные перепонки, — этим и пользуется человек. «Шиканье» — самая красивая трель глухариной песни, длится секунду-полторы, и человек с ружьем, уже приготовленным к выстрелу, подскакивает к певцу, успевая сделать два-три прыжка. Это и называется «скрадывать под песню», потому что песней на охотничьем языке называется заключительная трель, когда глухарь глохнет. Под песню можно шуметь, наступить на сук и с треском сломать его, под песню можно выстрелить в птицу, промахнуться, глухарь ничего не услышит и не улетит. Он в полном экстазе, весь отдался своему искусству, поглощен им без остатка. Но если ты запоздал до конца песни поставить ногу, замри на одной, иначе все пропало. Глухарь прекрасно слышит во время «цоканья» и сразу улетит, чуть услышит малейший шорох.

Дальше