Вскоре моя хозяйка Фина серьезно советовалась со мной:
— Элеонорка отелилась бычком, посоветуй, как назвать? Я стала называть ей имена: Мальчик, Резвый, Буян...
— Да че ты говоришь такое, которое всякий дурак сказать может... Ты дай такое имя, которое никто не давал. Вот в Шарташском колхозе быка назвали Гамлет ...
— Эрик Четырнадцатый, — не моргнув, сказала я. Хозяйка задумалась.
— А можно четырнадцатый откинуть? Он ведь у нас первый, а Эриком-то как хорошо кликать. Вполне для быка приличное имя.
Я быстро привыкла к несложному, но нелегкому крестьянскому труду; научилась рыть картошку, срезать капусту и даже доить коров; не научилась я только запрягать лошадей. Я побаивалась их и избегала этого. Но однажды мне поручили отвезти овощи курсантам.
— Я не умею запрягать, — призналась я.
— Так мы тебе запряжем, — сказал бригадир.
— Но я не умею поворачивать лошадь ни направо, ни налево.
— А ты отсюда по прямой дороге поедешь, и некуда тебе сворачивать, а там уж тебе ее повернут.
Я забралась на воз, взяла в руки вожжи и, робко крикнув «но!», выехала из деревни. На дороге никого не было.
Скоро я заметила, что моя лошадь стала делать какие-то странные движения: она взмахивала головой, вскидывала зад и будто пожимала плечами. Я подумала, что это у нее от переутомления и ослабила вожжи; пройдя еще несколько шагов, кобыла встряхнула головой, у нее упала дуга, потом вся упряжка и, перешагнув через все это, лошадь одна пошла вперед ...
От удивления я забыла, что говорят лошадям, когда хотят их остановить. Я помню, как неестественно, как во сне, прозвучали мои слова: «Куда вы?»
Вдруг на дороге появился старичок, который что-то громко кричал. Сначала мне показалось, что он говорит не на русском языке, потому что я не понимала у него ни одного слова, но, когда он подошел ближе, я поняла, что это была родная речь: он ругался последними словами. Меня он называл не эвакуированная, а «выковорянная». Ругал не зло, не сердясь, ругал и запрягал. Я сидела на возу и ласково улыбалась ему. А он, взглядывая на меня, говорил: «Улыбаешься?..» — и опять объяснял мне, что я из себя представляю.
Я доехала к месту, когда уже смеркалось. Курсанты быстро разгрузили корзины. Я попросила их поставить лошадь «лицом к деревне». И вдруг полил дождь. Ребята посоветовали мне сесть на телегу с ногами и закрыли меня пустыми корзинами, накладывая их одна на другую. Корзины были плетеные, сквозь прутья я свободно могла видеть дорогу. Затем они стали замаскировывать корзины ветками. В конце концов получилась клумба. Потом подсунули мне под корзину вожжи, и стоявший рядом, невысокого роста курсант изо всех сил вытянул мою лошадь хлыстом. Ее, наверно, никогда не били, она подпрыгнула и понеслась, как сумасшедшая. Только тут я поняла, как близко мое село. Подпрыгивая на телеге под корзинами, я, еле удерживая вожжи, хохотала в голос, вспоминая Гоголя: «И какой же русский не любит быстрой езды!» Я галопом пронеслась по селу и пулей влетела в конюшню. С тех пор никто в колхозе не верил, что я не умею управлять лошадьми. Бывало, что ночью в окно раздавался стук, незнакомый голос кричал:
— Лиза здесь живет?
— Здесь, — отвечала мама испуганно, — а что надо?
— Да-к Ольга Чекалина рожает, а до больницы далеко. Пусть Лиза придет поможет, она же москвичка.
Я начинала одеваться; мама говорила:
— Ты сошла с ума, ведь у тебя театральное образование.
— И незаконченное, — отвечала я.
И все-таки шла. Мне казалось, нельзя не идти, если тебя зовут и верят, что ты поможешь.
Наверное, как все люди, уехавшие в эвакуацию наспех, я не взяла многих нужных вещей и взяла много ненужных. Среди них у меня была бутылка вазелинового масла. Тут я вспомнила об этой бутылке и положила ее в карман.
Я шла к роженице очень медленно и мечтала, чтобы она родила без меня. Мне повезло: когда я вошла в избу, где-то в углу уже попискивал новорожденный, а с кровати на меня глядели утомленные и счастливые глаза матери. Вымыв руки, я спокойно и уверенно смазала малыша в надлежащих местах маслом, отлила масла в пузырек и сказала мамаше, что главное, чтоб ребенок был в чистоте.
Такие случаи стали повторяться. Я шла и на роды, и на ожоги, и просто на ссоры.
Наступила осень. Работа в колхозе прекратилась, и мне предложили должность почтальона. Я с радостью согласилась. Получив огромную брезентовую сумку для писем, я должна была ходить за восемь километров в село Реутинку за почтой, разносить ее по нашей деревне. Теперь я еще ближе узнала баранниковских женщин. Мне часто приходилось читать им письма с фронта, писать ответы. Я всегда вкладывала в конверт фронтовикам чистый лист бумаги. Очень удивляло баранниковских женщин, когда ответ приходил на этом листке.
— Ой-ой, девка, да-к как ты вложишь лист, сразу они и отписывают ответ.
Напротив нас жила высокая сероглазая женщина, лет пятидесяти, Наталья Чекунова. Наталья никогда не просила ни писать, ни читать ей писем, она была грамотная, выписывала газету и журнал «Здоровье». Старший сын ее был на фронте и очень часто писал ей письма, а младший Володя учился в Камышлове. Когда я приносила ей письма, Володя всегда спрашивал меня: «Замерзла?» — и предлагал погреться. За материнские глаза его звали в деревне «сероглазым». При мне Володю взяли в лагеря, а потом на фронт. Потом прекратились письма от старшего сына, и мне пришлось отнести ей похоронную.
Весь день я заставляла себя пойти к ней и не могла. И только вечером, когда у Натальи зажегся свет, я пошла.
Увидев меня на пороге, Наталья не встала навстречу, как обычно. Ее глаза глядели на меня вопросительно и со страхом. Я не могла сказать, что принесла письмо и, молча пройдя избу, положила конверт на стол. Уходя из избы, я услышала не то вздох, не то стон.
На другой день, возвращаясь с почты, я встретила баранниковских доярок и рассказала им про похоронную.
— Ну, да-к это для нее-то не новость, и Наталья небось не удивилась, она тоже знала. Гадалка есть на Урале, слепая Дарьюшка. Так она всем нам давно сказала, у кого живой будет, у кого калека, а кто в плен попадет.
К этому времени Художественный театр уже эвакуировался в Свердловск. Я написала в театр письмо с просьбой прислать мне вызов и получила от заведующего труппой временный отказ. Он писал, чтобы я набралась терпения, раз у меня есть и кров и работа, пока он всех не устроит с жильем. И хотя вопрос упирался в один месяц, я очень расстроилась. Прошла неделя. Вечером я зашла в одну избу, где за деревянным, чисто вымытым столом сидела старушка с черными дырами вместо глаз. Я сразу поняла, что это и есть слепая гадалка Дарьюшка. Вокруг нее тихо сидели женщины. Дарьюшка гадала на бобах. Из какого-то мешочка она высыпала на стол черные сухие бобы, ощупывая, определяла их расположение и тихим, низким голосом рассказывала и прошлое, и настоящее, и будущее.
Одна из женщин попросила погадать мне. Прежде чем раскинуть бобы, гадалка повернула ко мне свое лицо, как бы взглянув на меня. Мне сделалось не по себе. Затем ее старческие пальцы стали быстро бегать по столу, нащупывая бобы.
— На днях тебе радостная дорога будет ... Бумага какая-то пришла желанная, хорошая ... Дорога на колесах, и паровоз уж свистит, иди складывайся.
Слезы сами потекли у меня из глаз. Почувствовав их на своей руке, Дарьюшка улыбнулась.
— Я же хорошее говорю, что же ты плачешь? А муж твой на фронте, — продолжала она, — жив-здоровехонек, и сколько-то лет война не протянется, ни одной-то на нем царапинки не будет и вернется он жив-здоровехонек, да не к тебе... Какая-то фершалка уведет его...
Я рассмеялась.
— Вот и гадай городским, — вздохнула Дарьюшка, собирая бобы. — Хорошее скажешь — плачет, а плохое — вон как рассмеялась. Вспомнишь еще меня, старую.
На другой день было воскресенье. Я не ходила на почту.
— Лиза, — окликнула меня со двора хозяйка, — чегой-то начальник почты спрашивает, где почтальонка живет, выйди, девка, покажись.
Накинув платок, я вышла на крыльцо.
— Такая вы аккуратная у меня работница, — сказал мне начальник, — а вчера проштрафились.
— Как? — испугалась я.
— Дак как? Почту на Баранникове я вам стопочкой приготовил, вы ее взяли, а лично-то вам телеграмму я к чернильнице приставил, чтобы вы ее первым делом увидели, а вы ее не заметили, а телеграмма срочная, пришлось старику идти к вам. Получай, почтальонка.
И он протянул мне телеграмму — это был вызов из театра.
Через два дня мы навсегда покинули село Баранниково, переехав в Свердловск.
А месяц спустя, возвращаясь из театра с дневного спектакля, я услышала крик:
— Почтальонка!
Я не подумала, что это относится ко мне и продолжала идти.
— Почтальонка! — опять услышала я и обернулась.
На другом конце площади стояли баранниковские молочницы. Я перебежала к ним.
— Ой-ой, девка, стоим мы все гуртом, смотрим: то ли наша почтальонка бежит, то ли которая незнакомка. Тебя ведь без сумки не узнать.
Я пошла их проводить до трамвая, выслушивая баранниковские новости.
— Лиза, а правду нам твоя хозяйка сказывала, что ты артисткой работаешь? — спросила самая молоденькая. — Да-к какая ты артистка-то, которые в длинных платьях поют или которые уж совсем голые по проводам ходят?
Потом я помогла им уложить бидоны, и мы стали прощаться.
— Ну, Лиза, — сказала, беря мое лицо в руки, тетка Варя, — видим мы, что тебе хорошо; девка, ты уж и не в валенках ходишь, а в которых-то башмачках, видать, ноги-то мерзнут! И шапчонка-то на тебе городская, не как почтальонкой в платке ходила, и глаза веселенькие ... Но знай, девка, гак ли, сяк ли сложится твоя Жизнь, а в селе Баранникове тебя всегда примут и почтальонскую сумку для тебя — с любого сдерем!
Прошло несколько лет. Отгремела война. И МХАТ снова приехал на гастроли в Свердловск. Днем мы выступали на Уралмаше, а потом по цехам. По цехам нас водил пожилой инженер, которого в последнем цехе куда-то отозвали, и он передал свои полномочия конструктору. Невысокого роста, в сером костюме, красиво оттенявшем его начинающие седеть виски и серые, широко расставленные глаза. Мне показалось его лицо знакомым.
И, уже не слушая объяснений, я мучительно вспоминала, откуда я могу его знать. Чтобы лучше разглядеть его, я старалась встать так, чтобы он не видел меня, и заметила, что его серые глаза ищут меня. Значит, и он меня знает ...
Цех был последний. И, так ничего не вспомнив, я села в ожидавший нас автобус к открытому окну. На небольшой площади перед заводом, где стоит чугунный танк, поставленный в честь окончания войны, медленно прогуливается конструктор в сером костюме. Если его глаза поднимаются, то только на мое окно.
— Помогите мне вспомнить, откуда я вас знаю, — сказала я, подойдя к конструктору.
— Короткая же у вас память, — улыбнулся он. — И фронт не вспомнили, и Баранниково не вспомнили? А почтальонка Лиза? Я живу на Уралмаше, — говорит Володя. — У меня есть машина, давайте-ка, съездим к маме в Баранниково. Она там со старшим братом живет.
— Со старшим? — удивилась я.
— Со старшим, Лиза, — военкоматы ошибались — не то что гадалки. Он партизанил, потом в плену был, ранен сильно был.
Но пора было уезжать. Актеры уже сидят в машине. Я сажусь у открытого окна, Володя не уходит. Актеры острят:
— Объясните ей еще раз про плавку, ее всегда интересовала тяжелая индустрия.
— Еще я вас что-то хочу спросить, — говорит Володя, когда водитель уже сел за руль, — да боюсь.
— А что для меня что-нибудь обидное?
— Нет, что вы! Вам гадалка все правильно нагадала?
— Все ...
— Все до капельки?
— Все до капельки. А знаете, Володя, все-таки лучше, что гадалка ошиблась в случае с вашим братом, чем в моем. Ведь страшнее смерти ничего нет.
ИЗ ФРОНТОВОГО ДНЕВНИКА
Однажды мы выступали на аэродроме. Еще не кончился концерт, как появился представитель с соседнего аэродрома с просьбой выступить и у них. Лететь на У-2 минут пять. Мы согласились, но нас очень смущал «костюмный» вопрос. Тут нам достали духовые утюги, и мы привели в порядок все платья. Укладывать их в чемоданы, снова мять было жаль. Тогда летчик предложил проводить нас туда пешком. Идти лесочком 25—30 минут. А вещи «переправят на самолете». Нам понравилось это предложение. Было приятно пройтись в хорошую погоду лесом. Нас сопровождал прилетевший летчик.
Дорога была красивая, с типичными для Молдавии холмами. Мы шли в длинных концертных платьях; для фронтовой обстановки это было, конечно, необычно.
Вдруг послышался тяжелый гул самолетов и показалась шестерка немецких бомбардировщиков. Летчик коротко скомандовал: «Ложись». Я не могла себе представить, что лягу в только что отглаженном платье на землю, и только свернула с тропинки в траву. Сзади себя я услышала голос скрипачки:
— Вы серьезно говорите — ложиться?
— Абсолютно серьезно.
— Вы с ума сошли, капитан,— сказала певица.— Как можно лечь в концертном платье? Конечно, вам хорошо, вы в комбинезоне...
Наши мужчины в отглаженных брюках тоже не собирались укладываться. Все продолжали путь. Бомбардировщики, нагнав нас, стали медленно набирать высоту и скрылись в облаках.
Но вот мы увидели впереди замаскированные самолеты и землянки. Навстречу нам шли летчики и пожилой улыбающийся полковник; он шел с раскрытыми объятьями, как будто встречал своих старых друзей.
— Жаль фотоаппарата нет. Ах, как приятно видеть нарядных людей в штатском. Глядя на вас, не веришь, что рядом передний край.
...Мы выступали на грузовиках, тщательно замаскированных зеленью.
После выступления, уже у самолета, полковник подошел к нам прощаться.
— А вы чего скисли? — сказал полковник летчику, сопровождавшему нас.— Провели в обществе наших гостей столько времени, а выглядите мрачнее тучи.
— Товарищ полковник! Дайте мне любое задание, но только прошу — сопровождать артистов больше не посылайте...
И он рассказал о том, что произошло в лесу.
Лицо полковника вытянулось.
— Знаете, товарищи артисты, нам ведь очень дорога жизнь каждого из вас. И потом, если в ваших светлых, ярких платьях с самолетов вас обнаружили бы, наш аэродром, люди и машины могли стать отличной мишенью для врага...
Нам стало стыдно перед всеми, кто десять минут назад слушал наш концерт.
ЛЕМЕШЕВ ИЗ САПЕРНОЙ РОТЫ
Когда я первый раз поехала на фронт с концертной бригадой, я была счастлива, но немного побаивалась и, укладывая вещи, положила на всякий случай на дно чемодана стерильные бинты и йод.
Через час после вылета с Внуковского аэродрома мы приземлились. Ничто вокруг не напоминало фронт. Не было ни окопов, ни орудий, не было слышно даже отдаленных разрывов.
Нас встретили тщательно выбритые военные, весело помогали нам укладывать вещи в легковые машины, с «ветерком» покатили нас по хорошо вымощенной дороге.
Вскоре мы приехали в маленькую деревушку. В крестьянской избе, куда нас поместили, было чисто и тепло, и стояли уже заправленные по-солдатски койки, а около каждой койки на тумбочках, в банках из-под консервов — полевые цветы.
Весь день к нам приходили военные, и расспрашивали о Москве — о театрах, о кинокартинах, о том, какие вышли книги. И никто не говорил о войне.
Мы стали готовиться к концерту. На узкие койки легли концертные платья, появились зеркала, запахло гримом, духами, раздались звуки настраиваемых музыкальных инструментов. Воцарилась привычная закулисная атмосфера.
Сельская школа, где шел концерт, была тщательно затемнена. Над сценой лозунг: «Советское искусство — фронту». Электричества нет, а вдоль рампы, как в старинном театре, керосиновые лампы. На занавесе из вафельного полотна нашита эмблема Художественного театра — чайка.