Тест на блондинку (сборник) - Чижъ Антон 6 стр.


«Косы рыжие густые, брови чёрные навзлёт, глазки синие, шальные, и танцует, и поёт».

И не танцует она, и не поёт, но если об этом все говорят, значит, хотят её видеть такой, и постоянно сопротивляться этому уже нет сил.

И вновь подумалось: так или иначе мы просто заклеиваем белым пластырем, который со временем потемнеет, здоровый глаз, и он перестанет быть здоровым, вечно находясь в темноте неведения, а ленивый и шальной так и останется ленивым и шальным, приучив нас к тому, что всё, что он видит, и есть правда.

Нино остановилась перед стеклянной, забранной алюминиевыми решётками дверью магазина и сосредоточилась, задумалась, что надо купить домой. Это было очень важно, потому что, когда уже оказывалась внутри магазина, она сразу всё забывала и в медленном отупении бродила вдоль прилавков, где под стеклом были разложены окорочка и рыбы без головы, замороженные голени и говяжьи хрящи.

Нет, в мясном и рыбном ничего не надо. Надо в молочном что-нибудь на завтрак купить.

Конечно, это были уже не те завтраки, которые ей в детстве готовила Этери: яичница с помидорами, блинчики с абрикосовым вареньем, пшённая каша с тыквой и грецкими орехами.

Когда в конце первого курса Нино всё же ушла из дому и стала жить в институтской общаге, тут с завтраками всё обстояло куда как проще: варёное яйцо или что осталось после ужина. А если ничего не осталось после ужина, был просто чай и перекур на балконе.

Узнав о том, что её дочь теперь, как «лимитчица» – это были её слова, – живёт в общежитии, Ольга Дмитриевна закатила колоссальный скандал, она даже хотела пойти в ректорат, но брат её не пустил.

– Не лезь, Оля. – И со всей силы приложил своей огромной ладонью по подоконнику, словно загнал мяч «под кожу», ну то есть между сеткой и руками противника.

– Молодец девчонка, я же говорила: настоящая стерва!

Сначала эти слова гимнастки бесили мать, но потом всё как-то улеглось.

– На твою Нинку похожа, такая же красивая. – Гимнастка указывала на нимфу с Дулёвской фарфоровой тарелки, что висела над столом, и визгливо смеялась.

Оля улыбалась в ответ и мяла пальцем хлебный мякиш, что ей ещё оставалось делать?

А лепнина на потолке в гастрономе напоминает бесформенные куски развесного творога.

В молочном отделе работает добрая продавщица.

В рыбном отделе работает строгая продавщица.

В мясном – великодушная.

Творожная масса пахнет ванилью.

Под прилавком в фанерном ящике лежит несколько лопнувших пакетов из-под кефира.

Холодильник со сметаной и молоком монотонно гудит, как включенное радио.

Сидящий рядом с кассой в инвалидной коляске Серёженька крепко цепляется узловатыми пальцами за обитые дерматином подлокотники, будто его кто-то хочет украсть.

Он складывает губы дудочкой и дудит.

Этери рассказывала, что у них в семье все пели и играли на музыкальных инструментах. Отец – на аккордеоне, старший брат – на скрипке, младший – на зурне, а она с матерью и сестрой Кети пели. Одно время они даже выступали в самодеятельности при электромеханическом заводе, но после войны, с которой не вернулся старший брат, а отец тяжело заболел – сердце, «острая боль под левой лопаткой» не давала покоя, – выступали только перед родственниками и друзьями, которые собирались у них в доме на берегу Риони.

Нино помнила, как уже в Ткварчели отец и бабушка вдвоём пели какую-то грустную и очень красивую песню, а мать почему-то плакала, хотя и не понимала слов.

– Да не бойся ты, Серёженька, рыжая тебя не украдёт, – говорит кассирша и лениво поправляет белый халат на огромной, почти лежащей на клавишах кассового аппарата груди.

– Ту-ту-ту, ту-ту-ту, – отвечает Серёженька в крайнем волнении и едва слышно приговаривает: – а говорят, что у рыжих людей нет души.

На втором курсе института Нино зачем-то вышла замуж.

Это был её однокурсник – тихий, субтильного сложения Миша Ратгауз из интеллигентной московской еврейской семьи, которая жила в актёрском доме в Малом Власьевском переулке на Арбате. На родителей: папу, известного переводчика немецкой литературы XIХ века, и маму, преподавательницу сценречи в ГИТИСе, – Нино произвела самое благоприятное впечатление. Родители даже уступили молодоженам огромную трёхкомнатную квартиру, а сами переехали жить на дачу в Баковку. Однако довольно быстро выяснилось, что жалость, а других причин вступать в брак с человеком, на которого в техническом вузе все смотрели свысока, прошла, и на смену ей вдруг пришли буйство и жажда свободы, которые уже однажды в детстве, на манеже шапито в Лианозове, посетили Нино. Это было то самое неведомое ранее чувство, когда голоса, смех, разноцветные огни, истошные вопли попугая Зорро и музыка превращались в мешанину, которая и была счастьем, достичь которого в обычной жизни не было никакой возможности. Ведь здесь, на манеже, не было ничего, что могло бы опечалить или испортить настроение, обидеть и заставить загрустить. Значит, нужно было изменить эту обычную жизнь.

Трясла копной своих рыжих волос, закрывала ими глаза, запихивала в уши и в рот.

Сначала Нино не могла поверить в то, что пережитое так давно никуда не делось, что оно просто жило какой-то своей отдельной тайной жизнью, раскачивалось в глубине, плавало, как сом с усами, изредка вызывая приступы тошноты и озноба, при которых, однако, становилось радостно до истерики и хотелось плакать.

И она плакала и даже кричала, но никто не видел и не слышал этого.

В остальное же время, когда Нино смотрела на своё отражение в зеркале, то видела там устремлённый на неё надменный и тяжёлый взгляд, который вполне мог принадлежать какому-то совсем другому человеку.

Это была она и одновременно не она, могла любить, жалеть, быть ласковой, но в то же время проявляла жестокосердие, холодность, любила доставлять боль другому человеку. Ведь так и сказала своему Мише: «Ты мне надоел, и я от тебя ухожу».

И ушла.

Вышла из гастронома на улицу, и в лицо снова ударил пронизывающий ветер, а продавщицы, окорочка и рыбы без головы остались в безветренном пространстве.

– Нина, подожди, – донеслось вдруг сквозь незакрытую стеклянную, забранную алюминиевыми решётками дверь магазина.

Нино оглянулась: через зал к ней бежала добрая продавщица из молочного отдела, кажется, её звали Лида.

– Не в службу, а в дружбу: довези нашего Серёженьку до пятого дома, вам же в одну сторону, а то мы сейчас закрываемся, – Лида распахнула дверь гастронома, выпустив на волю дух костромского сыра и развесного творога, – а он там сам дальше. Да, Серёженька, доберёшься сам?

– Доберусь-доберусь, – забубнил инвалид, и коляска тут же заскрипела, словно острая, хорошо разведённая двуручная пила напоролась на гвоздь. Сдвинулась с места.

– Вот и славно, – суетилась продавщица из молочного, – спасибо тебе, дорогая, держи его крепче там, на спуске.

Нино тут же и вспомнила, как точно так же толкала перед собой каталку, на которой лежала Этери, а мать бежала сзади по бесконечной длины больничному коридору и кричала: «Держи её крепче!» – совершенно не думая о том, что её предостережение рождает желание поступить наоборот.

– Почему так? – Нино почувствовала лёгкое головокружение и откуда-то из глубины подступающую дурноту. Даже остановилась на какое-то мгновение, на глазах выступили слёзы. Растерла их кулаками по щекам.

Нино, конечно, знала ответ на этот вопрос, но боялась его произнести хотя бы и шёпотом.

Шарф съехал на грудь.

Губы высохли от встречного ветра.

Серёженька сгорбился и залез в приторно пахнущую дешёвым куревом нейлоновую куртку.

Улица резко пошла вниз после тринадцатого дома.

В шапито раздалась барабанная дробь.

Сом почувствовал добычу и выбрался из своей норы.

Ладони сами собой разжались и отпустили рукоятки инвалидной коляски, а ветер тут же и подхватил её, погнал в темноту.

Баба Саня положила в кошелёк полученные от Нино деньги за проживание, почесала подбородком левое плечо и проговорила едва слышно:

– Так и было у нас на Клязьме, утащил косого Игната сом на глубину, и больше его никто и не видел.

Вячеслав Харченко

Ева

Ничего в Еве не было. Рыжая, худая, низенькая. Постоянно дымила. В детстве у Евы отец умер от врачебной ошибки. Думали, что язвенный колит, а оказался обыкновенный аппендицит. Когда прорвало, отца даже до больницы не довезли, так и отошёл в «Скорой помощи».

Закончив московский журфак, она вернулась в родной город и распределилась в местную газету. Город любил Еву, а Ева любила город. Она обожала ночной блеск сверкающих переливающихся огоньков, дневной рокот пыхтящих автомобилей, спокойный властный шаг полноводной широченной реки, пересекающей город, его жителей, неторопливых и вкрадчивых, бродячих кошек и собак, независимо разгуливающих по проспектам с видом полномочных и настоящих хозяев.

Отец часто снился Еве, и поэтому она писала статьи о врачебных ошибках. Много раз она, захватив с собой меня в качестве оператора, выезжала в какие-то заброшенные и запущенные больницы для проведения очередного журналистского расследования. Все эти желтолицые, скрюченные, измученные больные любили Еву, а администрация города и главный врач города Еву ненавидели, но её статьи печатали центральные газеты, её репортажи передавали по центральному радио и центральному телевидению, а однажды Ева получила всероссийскую премию, которую перечислила в городской детдом.

– Сядь, Ева, отдохни, – говорил я ей, когда она широкими шагами вбегала в редакцию, распахнув настежь дверь, но Ева только заразительно смеялась и, подбежав к компьютеру, включала его одним тычком, а потом наливала себе из кофемашины жгучий ароматный напиток и садилась за какой-нибудь злободневный репортаж.

Давид был моим другом. Давид любил Еву. Давид работал пожарным. Он приезжал на красной машине в блестящей каске и в брезентовом огнеупорном костюме к полыхающему зданию и вынимал белый гибкий шланг, который лихо разворачивал и прикручивал к водяному крану. Потом Давид направлял мощную вибрирующую струю в жаркое пламя, и через какое-то время усмирённая стихия сдавалась, а жители спасенного дома обнимали Давида и дарили ему цветы, которые он относил Еве.

Не то чтобы Ева была равнодушна к Давиду, но два одинаковых характера не могли ужиться – мощный, высокий, светловолосый и властный Давид и живая, настойчивая, одержимая Ева. Они часто ссорились, так и не сблизившись друг с другом, что не мешало Давиду считать Еву своей возлюбленной.

Частенько в выходной, а у Давида тоже были выходные, мы сидели с ним в кафе «Ласточка» и пили разливное жигулёвское пиво, закусывая его копчёным омулем, и Давид рассказывал о своих душевных мучениях, а мне казалось, что в таком железном человеке не может быть никаких внутренних сомнений, тем более на любовном поприще. Такой человек должен легко переживать душевные драмы, но Давид почему-то страдал и вздыхал, расспрашивая у меня все подробности о Еве. Но что я мог рассказать? Что Ева написала новую статью? Что мы с Евой ездили в тринадцатую больницу? Что её репортаж опять произвёл фурор?

Да, и ещё я забыл сказать, что Ева была старше меня. Старше меня на восемь лет, но это было незаметно. Возраст женщины не имеет никакого значения, если она энергична и уверена в себе, если она занята благородным делом и заботится о ближнем. В этом случае на её лице отображается какое-то божественное свечение, а морщинки незаметны, да и не было их тогда на ровном белом лбе Евы.

В тот вечер мы с Евой приехали в редакцию поздно, все столовые и рестораны были уже закрыты, а мы после очередного выезда были слишком голодны, но моя квартира находилась рядом, буквально в двух кварталах от редакции, и я пригласил Еву к себе. У меня в холодильнике оставались суточные щи, приготовленные моей мамой, а также завалялась бутылочка массандровского портвейна «Ливадия», и я, не имея за душой ничего плохого или гнусного, просто пригласил Евушку к себе, чтобы она могла покушать после трудного и длинного рабочего дня. Эх, знал бы я, чем всё это обернётся!

На кухне было уютно и радостно. Мирно и весело мурлыкало радио какой-то джазец, степенно и сипло шипел чайник, кот Джастин медленно бродил по полу и тёрся о наши ноги, и вот когда мы допивали по последней рюмке портвейна «Ливадия», Евушка провела своей тёплой ладонью по моей щеке, а я осторожно и бережно поцеловал её в губы, взял на руки и отнёс в спальню. И всё было бы хорошо, если бы наутро в мою квартиру в дверной звонок не позвонил Давид, ведь это была суббота, а мы по субботам ходим с ним в кафе «Ласточка» и пьём пиво.

Я не мог не открыть Давиду. Хотя, конечно, должен был его не пускать, но почему-то в тот момент захотелось его впустить. Какое дурацкое решение… Он увидел кожаную куртку Евы на вешалке и всё понял, а потом ещё и Ева спросила громко из спальни:

– Кто это?

– Это я, – ответил Давид.

Ева хорошо слышала его голос, а я просто стоял в прихожей и хлопал ресницами.

– Коля, как же это? – спросил Давид у меня и выскочил из квартиры, так громко хлопнув дверью, что посыпалась штукатурка.

Ева же встала с постели и, как была обнажённая, обняла меня со спины и поцеловала в чёрный затылок.

– Ты пахнешь жасмином, – сказала Ева и пошла в ванную принять душ.

Давида я потом долго не видел. Мы с ним перестали ходить в кафе «Ласточка». Мне говорили, что он ушёл из пожарных, потому что однажды не сумел потушить огонь. Приехал по вызову, пламя полыхает, а он стоит и плачет и не может развернуть белый гибкий шланг, чтобы по нему пустить воду в надвигающуюся стихию. Так и простоял заворожённо, пока его не увели сослуживцы. Ему даже потом спасённые жильцы дома цветов не вручили, и он ушёл из пожарных и, как мне говорили, устроился учителем физкультуры в школу. Учил старшеклассников, как прыгать через коня и висеть на кольцах.

Но, видимо, жизнь очень сложная и противоречивая штука, за всё в ней надо платить, ничего не бывает просто так и не остаётся без ответа, потому что буквально через год моя Евочка, мой цветочек аленький, заболела. Болезнь была самая ужасная и самая известная, смертельная и мучительная. Сгорела она за четыре месяца. И весь город, все люди, которым она сделала столько хорошего и прекрасного, буквально рыдали и страдали от такого невероятного и ужасного события. Была бы моя воля, я бы отдал себя вместо Евочки, но в жизни на самом деле ничего сделать невозможно, тем более если что-то уже сделано или не сделано до этого.

И вот на похоронах на Савельевском кладбище мы с Давидом и встретились, он стоял мрачный и потерянный, теребил в руках бейсболку, а когда гроб положили в землю, он подошёл ко мне и пожал мою вялую, потную и мягкую руку.

Потом мы пошли в кафе «Ласточка» и пили разливное жигулёвское пиво с копчёным омулем и просто молчали. Мы не чокались и молчали, и под конец мне показалось, что он простил нас с Евочкой и сказал, что надо поставить памятник, а у меня попросил фотографии Евы.

Я выбрал самую прекрасную и самую весёлую, где Евушка была в лыжной шапочке, но её так плохо обработали в агентстве, что я сам изучил специальные программы и отретушировал так, что Еве бы точно понравилось.

Теперь же после установки памятника прошло три года. Давид так и остался в школе физруком и даже на ком-то женился, на биологине, кажется. Я же ушёл из газеты и устроился в похоронное агентство обрабатывать фотографии. Тихая и спокойная жизнь.

Вячеслав Харченко

Спокойная жизнь

1

В тот вечер мы долго бродили с моим другом Андреем по гранитным мускулистым набережным Москвы-реки и наблюдали, как протяжные плоскодонные баржи тянут свою незамысловатую поклажу по мутной коричневой воде. Я смотрел на Андрея и думал, что он хорошо устроился: преподаёт в коммерческом вузе, ведёт семейный образ жизни, жена красавица, дети, а я просто убиваю время и никак не могу никого не то чтобы полюбить, а просто заметить. Чтобы остановился взгляд, чтобы что-то полыхнуло или задело.

Назад Дальше