— Зря ты набиваешь себе цену на завтрашний день. Твоей жинке и сегодня добре. Ни на шо не жалуюсь. Хоть дюжину детей тебе нарожаю.
Остап слушал жену и улыбался.
Никанор и Марина лежали на нижних нарах плечом к плечу, укрытые одним рядном и тоже перешептывались.
— Сегодня упряжка была никудышна, — сокрушался Никанор, — больше проел, чем заработал.
— А чего ж так? — осторожно, боясь не угодить мужу, спросила Марина. — Опять штейгер виноват?
— Уголек крепкий — не угрызешь. Эх, гадал, шо заработаю добре, до зимы выберусь из этой норы, а выходит… сиди тут, не рыпайся.
— Еще заработаешь, Никанор! Не житье нам тут.
— Да, не житье! — печально соглашался Никанор. — Пять годов живу в этих каменных стенах, и все, слава богу, никак не свыкнусь. Душно тут, ни воздуху, ни простору нема.
Марина добавила со вздохом:
— То правда. На волю хочется. В свою хату. Хоть яку б нибудь хатину построить!
— А гроши где взять? — трезвея, сердито перебил Никанор.
— Гроши?.. А может, хозяин подсобит?
Никанор долго молчал, скреб ногтями голые доски нар, сердито сопел в бороду. Потом повернулся к жене, тихо, неуверенно переспросил:
— Хозяин?
Через несколько дней Никанор, Остап, Марина, Горпина и Кузьма вошли в кабинет немца Брутта, долго и старательно закрывали за собой высокие двери. Никанор усердно натирал угол хозяйского стола, беспричинно щипал овчину шапчонки и выкладывал слова — желания, надуманные в бессонные ночи в отгороженном занавеской углу холостяцкого балагана:
— Карл Хранцевич, мы до вас всей семьей припадаемо. Я без греха роблю вам, так покорнейше прошу приют какой-нибудь, хатину. Совсем с жинкою, сыном и внуком хочу до вас на шахту перебраться.
Карл Францевич приветливо пушил щетку усов, перегонял широкими ноздрями душистый дым, улыбчиво щурил красные глаза и мягонько отвечал:
— Нет квартиры! Земли мало, людей очень много. — Хотел добавить что-то, но остановился, ждал…
«Нет квартиры…» Но почудилось Никанору в голосе немца обещание: следует лишь попросить его хорошо, и он облагодетельствует. Ему это ничего не будет стоить, а Никанору, его семье на всю жизнь радость.
Тошнота подступила к горлу Никанора. Он вспомнил голодное Приазовье и, больше не раздумывая, качнулся, упал на колени, пополз по блестящему паркету хозяйского кабинета:
— Карл Хранцевич, хоть халупу… без крыши, хоть одни камни!
Брутт подошел к Никанору, помог подняться и укоризненно сказал:
— Какой русский нищий! О, я имеет сердце! Мы помогай вам.
Никанор получил от хозяина разрешение занять кусок его земли на Гнилых Оврагах и построить там землянку.
И вот рыжий Никанор шагает окраиной поселка — широкоплечий, прямой, с гордо поднятой головой. Идет он по краю оврага, и тень его головы падает вниз, на откос. Руки крепко сжимают острую лопату. Ноги Никанор ставит широко, веско. Смотрит только вперед. На сердце цветет радость. Воскресенье на календаре, воскресенье и на сердце.
За Никанором следуют Остап с широкой лопатой-грабаркой, согнутая Марина с узлом вещей и раздобревшая полногрудая невестка с Кузьмой.
Гнилые Овраги — в конце длинных улиц городка-поселка, расположенного на холмах. По верху холмов просторно разбросались особняки, сады французских, немецких и бельгийских инженеров, управляющих шахтами, штейгеров, техников.
Ниже, на склоне, — улица бухгалтеров, старших служащих. Еще ниже живут конторщики и приказчики. А дальше, к самому оврагу, за высокими заборами с узорчатыми воротами, за кисейными занавесками ютятся древние поселенцы — шахтные десятники и все, кто хорошо, умело угождал хозяевам, помогал наживать им капитал.
Штейгер Брутт, молодой, белесый, краснощекий немец, покинул Германию лет пятнадцать-двадцать назад. Вместе с тысячами других искателей богатой наживы, французов, бельгийцев, англичан, — инженеров, машинных дел мастеров, — ринулся он в обетованную страну Россию, только-только завоеванную иностранным капиталом. Карл Брутт приехал с тощей мошной, денег едва хватило, чтобы приобрести небольшую шахтенку, где уголь поднимали из-под земли конным воротом. Была шахтенка в самом конце поселка Ямы. Называли ее Гнилая. В придачу Брутт получил замусоренные Гнилые Овраги. Одно единственное дерево — старая верба — росло там. Да еще терновник. За несколько лет поселок превратился в город. А маленький заводишко — в самый крупный на юге России завод. Расширялись шахты, рылись новые, и шахту немца, ставшую к этому времени одной из крупных, перекрещенную в «Веру, Надежду, Любовь», прижали к самому городу, к самому Гнилому Оврагу. Негде Брутту развернуться. Все занято, заселено. Пустуют только глиноземные места.
Задумал немец обжить Гнилые Овраги. А тут подвернулся дед — и хозяин кинул ему щедрую милостыню: кусок земли и несколько десятков горбылей.
Гиблое место. А рыжий забойщик Никанор бесстрашно идет верхом оврага, не клонит головы, не отступается.
Выбрал он клочок земли напротив солнца, у подножия старой одинокой вербы — веселое будет соседство. Отмерил ногами двадцать квадратных аршин и, не давая затихнуть заботе, перекрестился, вбил четыре костыля — на севере, западе, востоке, юге. Вот она, пришла долгожданная минута!.. Своя крыша будет над головой, своя! Дай тебе бог здоровья, добрый человек, Карл Хранцевич! Хоть и хозяин ты, а откликнулся на нужду шахтера.
Гордый и веселый, с лохматой головой и солнечным зайчиком в бороде, Никанор повернулся к жене, к сыну и невестке, озорно и властно взмахнул богатырской рукой:
— Хрисьяне, попросим у бога благословения!
Сорвал чубатую овчинную шапку. Толкнул на колени Марину, Остапа, невестку и сам стал. И четыре пары горячих губ жадно поцеловали землю, прошептали дружно:
— Господи, благослови!
Не почувствовали они жирной горечи глины и запаха падали — начали рыть землянку.
Не работал лишь Кузьма. Радовался он, что его выпустили на волю. До этого целые дни сидел в балагане. В пыльное окно видел только высокий бугор, по которому летели шахтные вагонетки.
А сейчас такой простор! Кузьма носится по склону оврага верхом на палке, ловит бабочек. На дне оврага бежит черный тощий ручей, а на откосах догнивают городские отбросы, мусор, ржавеет старое железо, блестит на солнце битое стекло. Интересно там!
Кузьма пробирается на свалку. Его не останавливают. Все забыли о нем.
Сколько всякой всячины раздобыл Кузьма в вонючих кучах! Душистый пузырек. Горлышко бутылки. Подкову. Пуговицу от солдатской шинели. Вилку с белой костяной ручкой. Блюдце с отбитым краем. Осколок зеркала. Набив карманы этим невиданным богатством, Кузьма пробирается дальше, в глубь оврага, сквозь бурьян и кусты терновника. В полумраке белеют обглоданные лошадиные ребра и сердито ворчат собаки. Глаза их горят по-ночному.
Солнце стыдится сюда заглядывать. Жарким днем Кузьме становится холодно. Он поворачивается, хочет бежать назад, к одинокой вербе, но не может найти дороги, застрял в терновнике — и кричит во весь голос:
— Мама!
Ему навстречу спешит перепуганная Горпина.
— Чего ты, дурень?
Он обхватывает колени матери, дрожит, просится домой, в балаган, там много людей, нет собак, светло, не страшно.
— Дом наш теперь здесь… под вербой. Иди, играй, не мешай!
Горпина вытирает сыну нос, дает доброго материнского шлепка под зад, и Кузьма снова остается один. Играть ему не хочется. Он садится под вербой на кучу холодной свежей глины, внимательно смотрит на отца и мать, деда и бабку, роющих яму, и на его смуглом чумазом личике появляется озабоченное тревожное выражение. Какой же это дом!..
Кузьма сползает вниз, в яму, хватает деда за штанину, спрашивает:
— Дедушка, кому вы такую большую могилу копаете?
Никанор испуганно разогнулся, темными от гнева глазами, задыхаясь, посмотрел на хлопчика.
Кузьма стоял перед дедом, ждал ответа.
Никанор бросил лопату, размахнулся и каменной ладонью ударил внука по губам.
— Замолчи, щенок!
Никогда не поднимал дед руку на Кузьму, часто, почти каждую получку баловал конфетой, пряником, а сейчас…
Рот Кузьмы обожгло что-то горячее и соленое, в голове зашумело, овраг завертелся, как карусель. Мальчик упал на прохладное дно ямы, заплакал.
Никто, даже мать не вступилась. И только вечером у костра, когда поели печеной картошки с солью, мать положила голову Кузьмы к себе на колени, пожалела, приласкала, прошептала, целуя в голову:
— Дурнем ты у нас растешь, Кузьма! Без дна и покрышки. Спи, цыганенок, спи!..
Засыпая, Кузьма слышал, как скрежетали лопаты, как гулко падала на отвал сырая тяжелая глина.
Не спят Никанор и Остап. Обогреются у костра, посмотрят на звезды и опять роют и роют.
Выше поднялось небо. Побледнели звезды. На листьях вербы заблестела роса. На востоке, над черной тучей Батмановского леса ручейком жидкого расплавленного чугуна выступила заря.
— Шабаш на сегодня! В шахту пора! — Никанор разогнулся, воткнул лопату в вязкую глину и начал натягивать на свое большое разгоряченное тело холодную, отсыревшую на ночном воздухе шахтерку.
Вечером, придя с работы, помылся, поужинал и опять схватил лопату.
Через три дня и три ночи вырыли яму, поставили стропила, накрыли их горбылями. Еще не хата, не землянка, но уже над головой есть крыша. Неказистая пока, в щели видны звезды, но все-таки это своя крыша.
Завтра Остап и Никанор с помощью жен намесят глины, перемешают с конским навозом и соломой, положат ее толстым слоем поверх горбылей. Ветер и солнце довершат их работу, сделают крышу железной — не размокнет она ни под дождем, ни под снегом. К воскресенью, гляди, и дверь заскрипит на железных петлях. Еще неделя-другая пролетит — и веселый дымок закурится над печной трубой.
Закурится непременно! Никанор стоит перед недоделанной землянкой, среди досок и вязкой глины, на пологом скате Гнилого Оврага, и видится ему, как валит в небо сизый пахучий дым, явственно слышится, как скрипит новая дверь. И хорошо, радостно на сердце Никанора. И хочет он поделиться с кем-нибудь своей радостью. Подхватывает на руки Кузьму, щекочет бородой его облупившиеся скулы.
— Вот видишь, Кузька, — крыша!.. А ты говорил… Эх, Кузя, и заживем же мы на новом фундаменте!
— Я не хочу, дедушка. Тут воняет. И собаки…
Помрачнел Никанор, закусил губу. Холодным свинцом налилась рука. Размахнулся, чтоб ударить Кузьму, но сдержался.
Столкнул внука с колен. Хмуро посмотрел вслед убегавшему мальчишке и подумал:
«Дикуном растет. И походка не наша, неродовитая, ишь, ступню як выворачивает. Надо прибрать к рукам».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Где-то совсем недалеко от Никанора бегут рельсы железной дороги, там стучат колесами красные вагоны, из дверей выглядывают бритые головы новобранцев. Их везут на Дальний Восток бить японцев.
Плачут матери, провожающие своих сыновей, рыдают жены, подвывают дети.
На заводе волнение, бастует прокатный цех, трубный, и начинается пожар в доменном.
Все это проносится мимо Никанора. Ничего видеть и слышать не хочет. Как и прежде, еще не утихнет гудок — бежит в шахту, первым спускается, первым получает наряд. Думая о своей землянке, отводит десятника в сторонку, просит:
— Гаврил Гаврилыч, уважь, определи уголек помягче… магарыч будет.
Десятник мнется, переступает с ноги на ногу, поднимает плечи.
— Оно, знаешь, не полагается. Карл Францевич взыскивает за такие поблажки штрафом, но тебе можно уважить. Иди в пятнадцатый забой. Только там, знаешь, не успели подкрепить…
— Ничего, я сам подкреплю, и саночников мне не присылайте, — радуется Никанор.
Не знает он, что ночью забойщик Коваль, посланный в пятнадцатый забой, вернулся в нарядную и заявил:
— Десятник, там работать нельзя: кровля бунит, того и гляди, засыплет. Крепление усилить требуется.
— Люди работали, а тебе нельзя?
— Нет, десятник, уволь, в пятнадцатом я не работник.
— Ну, так пойдешь домой, нам не надо лодырей.
— Зачем же так строго? Я правду…
— Довольно, — рассердился десятник. — Ребята, — обратился он к молча стоявшим вокруг в ожидании наряда забойщикам, — кто вызывается в пятнадцатый?
Шахтеры хмурили брови, молчали, вспоминая, как несколько дней назад в пятнадцатом забое рухнула тясячепудовая глыба породы и придавила забойщика Бровкина.
…Так и не нашлось тогда охотника в пятнадцатый, а Никанор пошел без колебаний. Он утешал себя: «Конечно, кровля там погана, зато уголь, як чиста земля, сам в руки сыпется, а обвала, если не зевать, не страшно. Я почую».
Обрадованный десятник позвонил хозяину, что лучший забойщик шахты пошел работать в пятнадцатый. А забойщики передавали новость друг другу, качая головами:
— Рыжий Никанор пошел в пятнадцатый…
— Жадный, черт лопоухий!
— Подавится.
Далеко пятнадцатый забой, в самом глухом углу шахты.
Обушок Никанора безостановочно, как увесистый маятник, качается в ловких, неутомимых руках его, клюет и клюет угольный пласт, добывает копейку за копейкой.
Ранний летний день, молодое солнце отправилось странствовать по кругу неба, плыли тучи, лил дождь, шумел ветер в ветвях деревьев, распускались цветы, пели птицы, в разгаре был базар, на пожарной каланче звонил колокол, звал гудок на обед, пылал закат, в церкви шло вечернее богослужение, зажигались фонари над дверями кабаков…
Все это там, наверху, над толщей породы, саженей триста выше головы Никанора. Здесь же, в забое, летний день протекает без всяких земных примет — в полумраке, при тусклом свете шахтерской лампы, в тишине.
И часа не прожил бы новичок в этой могильной тишине, в этом неживом полумраке, один на один со своими думами, — сбежал бы, сошел с ума или протянул бы ноги от страха. А Никанор жил, работал час за часом — все утро, обед, полдень. Упряжка близилась к концу, а он махал и махал обушком, не уставая, не замечая темноты, тишины, своего берложьего одиночества. Думы о землянке на Гнилых Оврагах придавали ему силы, терпение.
Хочется пить, но фляга давно пуста, скрипит пыль на зубах, душно. Вода далеко. Полчаса надо потратить, чтобы добраться к бочке. Жаль терять столько времени. Никанор ползет к сырой стенке и сухими губами слизывает горькие, с пороховым запахом капли.
За дверью вентиляционного ходка свистит и воет ветер, в соседнем обвале грызут гнилое дерево земляные крысы, стучат падающие на породу звонкие водяные слезы.
Нарубив кучу угля, Никанор впрягается в санки — узкий невысокий ящик на полозьях, окованных железом. На плечо накидывает хомут — широкую лямку из засаленного брезента. От хомута идет тяга — толстый канат. Он проходит по груди забойщика, по животу, между ногами и надежно крепится кольцом к крутому железному крючку санок.
Став на четвереньки с лампой в зубах, голый по пояс, Никанор набирает полную грудь воздуха, поднатуживается, упирается ногами и руками в почву забоя и, бросившись всем телом вперед, срывает санки с места. Не давая им остановиться, чтоб не «примерзли» к почве, тащит свою добычу по длинной норе ходка на свежую струю откаточного штрека, где его ждет пустой вагон.
Лямка глубоко, до багрового следа, врезается в плечо, в грудь, натирает пах, а в ладони впиваются стеклянные осколки угля, колени горят так, будто кожу с них стачивает наждачное точило, горячий пот струится по спине — терпит Никанор, не останавливается, тащит. Нет, не на что ему жаловаться. Он даже доволен, что, работая без саночника, натянет копеек сорок лишних в упряжку.
Когда в железные переплеты копра заглянула вечерняя заря, мокрая ржавая клеть выбросила Никанора наверх, на теплую летнюю землю.
Ох, как же тут хорошо! Мягкий ветерок, дующий от Азовского моря, — свой, родной ветерок, чуть-чуть полынный, горьковатый — сушит мокрую бороду, греет отсыревшие кости. Ноздри, забитые угольной пылью, сладко щекочет дух ночной фиалки и мяты. Растут они в палисаднике, под окном кабинета Карла Францевича. Листья на тополе тихонько переговариваются друг с другом. Вечерняя одинокая звезда подмигивает с заревого неба.