Кликун-Камень - Жидкова Ольга Ивановна 6 стр.


— Заточили нас в школе, — сказала как-то Дашутка.

«Заточили» — слово вызывало воспоминания о Перми.

Иван снял с головы Дашутки гребенку, причесал ей волосы.

— Мягкие да светлые, как золото, волосы-то у тебя, девочка… — нежность поднялась в нем.

На улице верещала колотушка ночного сторожа.

Иван Михайлович задерживался с детьми, читал для них вслух, беседовал с ними, а сам думал: «Почему нет писем? За все время пришло одно письмо из тюрьмы от дяди Миши. Он спрашивал: «Поешь ли ты, как раньше? А здесь тоска: все певчие птицы в клетках», — значит, партия разгромлена, все арестованы». Иван был уверен, что понял намек дядя Миши правильно, и был горд, что ему сообщают об этом как равному, как борцу, надеясь на него, веря в него.

В один вечер к Малышеву в школу пришел молодой человек, дядя Симы Кочевой, которого она называла странным именем Евмений. Увидев его, Иван мысленно сказал себе: «Начать? Пора начинать!»

Снимая снег с нависших бровей, Евмений улыбнулся.

— Вечеряете? А я… книжку хочу попросить, тоскливо сидеть без книжки, — Евмений надсадно закашлялся. Был он даже с мороза бледнолиц: суконная шапка с козырьком удлиняла его лицо. В ворот распахнутого полушубка видны пестрый шарф и галстук.

Снег на густых бровях и на усах гостя растаял, Евмений вытирал их заскорузлыми пальцами.

— Любим мы с братом книжки читать. Только бы посерьезнее.

От гостя исходил тот же запах мочала и липы.

Иван открыл шкаф, в котором держал часть литературы, достал книгу.

— Вот и серьезная. «Царь-голод».

— А-а! Слыхал я об этой книжке. Почитаем, — Евмений подмигнул и вновь закашлялся.

— Что с вами?

— Попростыл… Сейчас даже на клиросе петь не могу.

— Вы, что, верующий?

— Не в этом дело. Просто петь люблю.

Евмений запел жидким приятным тенорком, лукаво глядя на учителя:

Как по речке, по быстрой,
Становой-то едет пристав,
А за мим — письмоводитель,
Страшный вор и грабитель…
Горе нам, горюшко, великое горюшко…

— Это вы про вашего Кислова?

Дети затеяли какую-то игру. Громко говорили и смеялись.

— А не боитесь такие песни петь? — все допытывался Иван, не спуская с Евмения глаз.

— Так ведь только вам. Вы не из бар, — Евмений протянул Малышеву руку. Ладонь его была влажная, горячая. — Мы у фельдшерицы книги раньше брали. Так у нее только про любовь, а нам хочется другое.

Вышла к детям и Аглая Петровна. Она жила при школе. Дети смолкли, с боязнью глядя на нее. Поспешно ушел и Кочев. Иван сиял: «Вот, кажется, и есть «певчая птица». Аглая Петровна посмотрела на него подозрительно.

Ночь свистела, мокрые хлопья снега налипли на окна школы. Промозглый ветер колотился в ставни, перекатывался через кровлю, врывался в круглую печь. На воле было уныло. Луна ползла по корявому небу. Обледенелые ветки были пусты.

Не замечая ничего вокруг, Иван торопливо шагал по суметам к дому. «Читать! Читать! Каждую свободную минуту — учиться!»

Через день Евмений Кочев снова пришел в школу к Малышеву.

— Разбирали мы с братом книжку, разбирали… зовет она… лучшую жизнь обещает. Но надеяться-то на что?

— На себя, — ответил Иван.

Евмений задумался.

— На себя? Мы вот живем далеко от железной дороги… почту ждем месяцами. Она приходит не к нам, а в село Махнево. Люди наши редко к домам собираются, все на заработках: летом — на реке Тагил, на реке Туре плоты собирают для Тюмени, зимой — лес рубят. Леса повысекли вокруг, а живут впроголодь. Орехами да клюквой кормятся. Женщины наши рогожи ткут. А лесопромышленники богатеют. Законы-то не для нас писаны. Куда еще податься? Тайга вокруг. Кто все расскажет? С нами и поговорить некому. А слово-то — оно и ржавчину смоет. Верховодит всей округой Кислов, помогает ему сельский писарь.

Сельского писаря Иван уже знал. Тот ходил по селу в огромных очках, с пером за ухом.

— От кого милости ждать? Молчим и терпим, — раздумчиво закончил портной.

— Надо бороться, а не терпеть.

Евмений быстро взглянул на учителя и неожиданно спросил:

— А о Ленине ты слыхал?

Иван промолчал. Уже окончательно переходя на «ты», Кочев строго спросил еще:

— Тебе сколько лет?

— Семнадцать.

— Ты еще врать не научился. Говори мне все.

Иван верил этому вздрагивающему голосу, этим глазам, которые жарко впились в него. Он достал книжку Ленина «К деревенской бедноте» и заговорил:

— Сознательных людей собрать надо… Но вот можно ли?

— Конечно.

— Где?

— Да хоть у нас. И в Махнево желающие есть. Это село соседнее.

— Собирай. Почитаем вместе. Я ведь и сам Ленина толком не знаю, попала вот одна книжонка…

Евмений полистал книжку, вчитываясь в отдельные фразы, и снова лукаво подмигнул Малышеву.

Собрались у Кочевых на другой же вечер.

От лампы шел керосиновый чад. Половину избы занимал примитивный ткацкий станок. Под лавкой кучей навалено мочало.

Так вот почему стоит этот запах в школе: в каждом доме ткут рогожи, запахом мочала пропиталась одежда учеников.

Старший Павел Кочев тоже франтил, носил галстук. У него были темные усики. Лицо одутловато и румяно. Федосья, жена его, усадила Малышева в передний угол. Здесь же вертелась белоголовая Сима, останавливалась около одного гостя, другого. Наконец забралась на колени к учителю.

Фельдшерица Стеша Лапина, застенчиво улыбаясь, помогала хозяйке принимать и усаживать гостей. Рослая, с красивой широкобедрой фигурой, она вся дышала деятельной добротой. Конюх Семен Немцов нетерпеливо потирал руки.

Невозможно сразу запомнить все имена. Иван внимательно вглядывался в лица.

Братское чувство к этим людям наполнило его сердце. Он им верил. Да и трудно было в ком-то усомниться: все так жадно и доверчиво смотрели на него. Немцов порывисто оделся и сказал:

— Покараулю у окон…

Мест не хватало. Некоторые гости уселись на полу.

Павел взял с колен Малышева Симу, спустил на пол. Девочка спряталась под лавку, зарывшись в мочало, притихла.

Люди придвинулись ближе к столу.

— Почитаем мы в следующий раз, товарищи, — начал Иван. — Сегодня я расскажу вам о событиях этих лет.

— Правильно. Тогда нам и в книжках все будет ясно, — Евмений закашлялся, хватаясь за грудь: — Кое-что и мы слыхали… Но мало…

В полной тишине говорил Иван. Никто не шевелился. Мужчины молча курили. Стеша, не мигая, зачарованно смотрела на учителя.

В избе накурено. На минутку открыли дверь.

— А книги-то где хранишь, Иван Михайлович? — спросил кто-то.

Малышев уклонился от ответа, пожал плечами.

Братья Кочевы в голос сказали:

— Давай литературу нам, сохраним.

— Уж будь покоен.

— Но я должен взять часть для Махнево. Соседей забывать нельзя.

— Побывал там?

Иван снова уклонился от ответа, неопределенно произнес:

— По воскресеньям туда удобно ездить.

В этот же вечер он передал Кочевым часть книг. В следующие дни незаметно опорожнил свои чемоданы.

Раза два Малышев видел, идя по селу: за ним брел бородатый человек с висячим красным носом и опущенными плечами, но не придал этому значения.

Федосья Кочева сшила из холста мешочки: их нагрузили книгами, запрятали в снег.

На святках в дом ко вдове Новоселовой пришли ряженые в вывороченных шубах, с бородами из пакли, с румянцем из свекольного сока. Один из них бил в сковородку, другие плясали под резкие однообразные звуки. Хозяйка, вздыхая, наградила их грошиками и пряниками. Ряженые ушли в соседний дом.

Малышев тотчас побежал к Кочевым, закричал с порога.

— Какая неделя сейчас?

— Ну, святки.

— Ряженые ходят… Пошли и мы.

Кочевы весело засуетились. Федосья извлекла из чулана шубы, цветные опояски, принесла ворох кудели. Нашлась где-то лохматая маска медведя. Иван примерил ее.

Прибежала Стеша, задохшаяся, бледная.

— Скрылась от своего. Опять нализался.

Узнав об их затее, оживилась, потребовала наряда и для себя.

Иван посмотрел на нее с восхищением: выданная замуж насильно за пьяницу, она не опустилась, не озлобилась.

— Надо так, чтобы не узнали, — весело говорила Стеша. — Голоса менять! Пищать, а не говорить.

Через полчаса никого нельзя было узнать. Наряженные в вывороченные шубы, опоясанные цветной широкой тесьмой, все, даже женщины, с бородами, с измазанными лицами.

На улице навстречу ряженым попался Немцов, поймал Стешу, вывалял ее в снегу. Та, оберегая бороду, кричала:

— Оставь, Сенька!

Потом вдруг оробела, протянула руки к Семену, собираясь что-то сказать и не решаясь.

Семен прошептал, дыша прерывисто и громко:

— Подождите меня… лицо сажей намажу. Шубу выворочу, догоню.

Ватага в шесть человек ввалилась в первый дом от школы.

— Ряженые! Бабы, не спите, — кричала с печи старая женщина.

Выскочили из горенки две молодушки, с полатей опустил голову парень. Федосья била в сковородку, Евмений по кругу водил на веревке «медведя», пел басом:

Как по речке, как по быстрой,
Становой-то едет пристав,
А за ним — письмоводитель,
Страшный вор и грабитель…
Горе мам, горюшко, великое горюшко!

«Медведь» неуклюже топтался под песню, «грыз» веревку, несколько раз перевернулся через голову и снова принимался топтаться на месте, рычал. Порой Иван дергал шнурком, протянутым под рукавом, и тогда пасть «медведя» открывалась и снова закрывалась, щелкая.

Парень хохотал, молодки хлопали руками.

— Ай же! Про писаря-то верно! Еще бы про перышко, что за ухом таскает.

— Хорошо! Так их!

Хор получился слаженный, сильный.

В каждой избе ряженые пели и танцевали, «медведь» топтался, вырывался, рыча, пытался обнять женщин, а то принимался плясать вприсядку. Дети визжали, дразнили его. Восторгам, взвизгиваниям не было конца, когда Евмений просил «медведя»:

— Мишенька, сосчитай до пяти! — и тот топал мохнатой ногой пять раз.

— Он у меня ученый: и петь умеет, и стихи говорит… — хвастался Евмений. — Ну-ка, Мишка, скажи нам, чем же Русь славна?

«Медведь» прорычал:

Несчастьем, жизнью колкою,
Романовым Николкою,
Развратницами Сашками,
Расшитыми рубашками,
Полнейшею разрухою
И царскою сивухою.

— Верно! Еще Удавушкой-свинухою! — выкрикнул взъерошенный старик, сидевший на лавке, в восторге хлопая себя по колену.

Молодая корявая женщина прикрикнула на него:

— Помолчи, тятенька! Может, они выведывать пришли? А ну-ка, вы, уходите с добром! Идите-ка!

…Свободного времени у Ивана было все меньше. По вечерам он устраивал в школе читки Некрасова, Успенского, Толстого.

Все больше приходило на них людей.

Аглая Петровна как-то сдержанно спросила:

— Куда вы хотите вести фоминских крестьян?

Иван удивленно развел руками:

— Я вас не понимаю.

— Зато я давно поняла, что вы такое, господин Малышев. Вы говорите крестьянам о несправедливости и зовете к борьбе. Вам нужно, чтобы все блага земные были разделены поровну. Зачем вы смущаете народ? Мы здесь жили дружно. Никаких противоречий между людьми у нас не было.

— А с Удавом тоже дружно жили? — спросил Иван.

Не отвечая ему, Аглая Петровна продолжала:

— Будет время, крестьяне сами соберутся в общины. Но не нужно никакого уравнивания. Вас губит, что вы делите людей на классы. Ну какие в деревне классы?

— Вы заблуждаетесь, Аглая Петровна. Ваши мысли — это мысли эсеров. Это вас здорово далеко заведет.

Аглая Петровна вспыхнула и посмотрела на него злыми глазами.

Иван после этого разговора потерял интерес к своей начальнице, но стал осторожен.

«Ошибаюсь я в людях, — вывел он. — Ведь мне вначале показалось, что она знает жизнь. Всех уравняла: нет ни кулаков, ни Удава, ни писаря, нет и бедноты».

Читки в школе он не прекратил. На них приходила и Аглая Петровна, слушала, молчала.

«Надувает зоб, эсерка», — думал Иван и торопился скорей рассказать крестьянам все, что знал о партии эсеров, насторожить их.

Вот и фоминский священник появился на уроках Малышева. Седобородый, костлявый, в суконной потрепанной рясе, он молча уселся за стол рядом с учителем. Темные, колючие глаза его впивались в лица учеников.

После звонка священник дружелюбно попенял:

— Слухи о тебе, господин учитель, идут дурные: сборища в школе устраиваешь, в храме божьем тебя не видать. В Махнево вот каждое воскресенье зачем-то таскаешься. Ты еще — вьюнош. Наставить тебя некому. Приходи в церковь, успокой Аглаю Петровну… И ко мне в дом милости прошу, вот завтра, после обедни, и приходи. У меня в доме женское общество найдется.

Иван слушал, полузакрыв глаза. Вспомнилось Верхотурье, храмы, испуганные глаза богомолок.

Он поблагодарил, избегая прямого отказа, но ни в церковь, ни в дом попа на другой день не пошел. Хотелось побыть одному. Иван с утра направился к реке.

Дома́ заиндевели. Мороз клубился туманом. Солнце искрами рассеялось по сугробам. На снег больно смотреть — сверкал. Следы птиц на нем, как строчки. Но и те оборвались, словно птицы зарылись в теплый снег. Кедры, скованные стужей, потрескивали. Ветки берез синели, как серебряные, и ветер не мог их пошевелить.

Кругом — ни души, кроме мужика с висячим носом, который шел следом за Иваном, да и тот скоро отстал.

На реке Малышева догнали Евмений и Стеша. Сзади бежал Семен Немцов, окликая:

— Степанида Ивановна… Стеша!

Женщина отстала.

До Ивана Михайловича донесся ее дрожащий голос:

— От мужа не уйдешь… Отказываю я тебе, Сеня… Он без меня пропадет, а я, может, его человеком сделаю. Не зови ты меня.

Немцов упрекал ее, сердился:

— Слезы-то твои лукавые…

Евмений то и дело кашлял.

— Тебе лечиться нужно! — сказал Иван.

— Не умру. Я за тебя беспокоюсь. Что-то Реутов стал часто бегать за тобой. Вот мы и вышли на выручку. Поберегись!

— Это тот, с висячим носом?

— Именно, с висячим… — рассмеялся Евмений.

— Я не боюсь. Вот придумал я… Нам нужно посиделки посещать… Там слово-два сказать.

В тот же вечер Иван, Евмений и Семен с гармошкой пошли на посиделки. Навстречу им из дома лилась песня. Ее стонущий мотив был знаком с детства. Когда они вошли, девушки и парни оборвали песню, неловко смолкли. Иван сказал весело:

— Мы на песню, как на огонек, к вам зашли, а вы замолчали.

— Милости просим.

— Лучше вы нам песню скажите, говорят, много их знаете, — раздались в ответ нестройные голоса.

— Хорошо! — согласился Иван. — Я вас научу песне! — и вскинул голову:

Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно…

— Ай, песня хороша!

Немцов, усевшись на лавку, быстро подобрал на гармошке напев. Под его пальцами — ширь, жизнь. Гармонь будоражила, вызывала дрожь в сердце.

У печи стоял такой же станок, как у Кочевых, так же пахло мочалом, весной. Рыжая девушка, сидя на скамье, раздирала широкую полосу мочала на тонкие пряди, развешивала их на шнурок, протянутый от печи к окну. Другая, красивая и строгая, опустила руки и слушала, не отрывая глаз от Ивана. Девушки закраснелись, любуясь им.

В роковом его просторе
Много бед погребено…

И он знал, что песня хороша, и поет он хорошо, и сам он в этот час хорош, и все сегодня ему удается.

Когда Немцов сдвинул меха, долго еще хранилось молчание. Потом враз о чем-то заговорили, зашумели.

Назад Дальше