Фёдора Ртищева встретили как желанного гостя, он молча прошёл в красный кут и, крестясь на образа, полушёпотом, будто боясь того, с чем пожаловал, произнёс:
— Упокой, Господи, душу новопреставленного раба Варлаама…
С лдящие потянулись к нему лицами и, кто округлив, кто сузив глаза, ждали. Ртищев не стал томить их.
— Дьяк из Патриаршего приказа у двора Житного мне встретился. — Боярин подошёл к столу, но не сел. — Сказал, что вот только што чудо содеялось, как в Писании про Симеона-богоприимца… После молебна блюстителя под руки повели чернецы в трапезную отдохнуть, а он на руках у них возьми и помре. Древний же был старец. Сказывают, его во младенчестве сам святой Филипп крестил. Во как! Выходит — дождался крёстного и отошёл ко всеблагим. «Ныне отпущаеши раба твоего…»
Теперь все уставились на Никона, а он, поражённый не меньше их чудодейственной вестью, жамкал в руках чётки и, не мигая, вглядывался в угол на рубиновый жарок лампадки.
— Истинное чудо, — заговорил он. — Токмо не Симеоново. Там надежда в мир явилась, а тут…
Стефан поцеловал наперсный крест:
— Мощи нам в поможение.
— Да что за напасть такая? — обмахиваясь крестным знамением, с дрожью в голосе спросил Даниил костромской. — Ведь было же — обрели и положили в Успение мощи святого Иова — умер патриарх Иосиф, теперь вот приобрели святого Филиппа — помре Варлаам. Вновь опростался патриарший престол. Кто теперь другой?..
На вопрос Даниила: «Кто другой?» — ответом была тягостная тишина. И не потому, что неуклюже поставленный вопрос можно было истолковать и так — кто теперь следующий покойник? Молчали, понимая, что протопоп говорит о другом, грядущем патриархе, молчали, зная, что новый патриарх здесь, с ними делит скромную трапезу. Ещё задолго до возвращения Никона из Соловков, сразу после успения Иосифа, этот вопрос задал братии царь. На слуху было три имени кандидатов — митрополита Никона, Корнелия и протопопа Стефана Вонифатьева. Но Корнелий и Стефан отказались, хотя братия настаивала, хотела иметь патриархом Стефана. Однако духовный отец царя яснее всех видел, кто на примете у государя. И, как человек мудрый, скромно отошёл в сторонку, объясняя свою несговорчивость немочью, застарелой грудной хворью, что было правдой. Что его не переубедить, братия знала, потому не настаивала, тем более что Никон был человеком их кружка, крутой ревнитель церковного благочестия, «собинным» другом государя и всей женской половины дворца. Уповали на него, митрополита, надеясь, что при поддержке царя и братии этот волевой человек восстановит прежние, строгие церковные порядки, вернёт их, полузабытые, в народ, который отныне будет под постоянным и бдительным надзором строгого пастыря.
Ратуя за это, Стефан ещё в выборное воскресенье 1649 года, когда осторожный патриарх Иосиф и находившиеся в Москве епископы после службы собрались во дворце в средней палате для представления молодому государю, выступил против них с обличительной речью. Царь ещё не вышёл к священному собору, а Стефан уже сжёг их гневной речью, виня за то, что в Московском государстве не стало церкви Божьей, все пастыри с патриархом губители, а не ревнители благочестия, не отцы благочинные, а волки блохочинные, грызущие православие. Ещё и похлещё словеса употребил, блядос-ловами сущими обозвал. Духовник государя мог себе позволить и не такое.
Патриарх Иосиф тогда же и пожаловался царю, подводя Стефана под суд по первой статье только что принятого Соборного уложения, гласящей — «…богохульника, обличив, казнити и сжечь». Однако государь ответил: «Не Богу хула его». Хоть и негодуя, но тайно, патриарх и весь собор покорились Стефану и братии, состоящей в основном из сельских протопопов. Им, проповедующим слово Божье в глубинке России, как никому было видно общее падение христианских нравов в народе.
Над дверью в хоромину снова нежно тилинькнул колоколец, и порог осторожно перешагнул Герасим, младший брат Аввакума, служащий псаломщиком в крестовом чине у царевен в верхах. В строгой ряске, в плотно надетой на голове скуфье, с едва испачкавшими верхнюю губу усиками, он мало походил на брата, ростом был невысок и в костях тонок. Глядя на стоящих под образами и старательно, в голос, молящихся отцов, Герасим тихо, не помешать бы, прокрался к Аввакуму, тронул брата за локоть. Тот склонился к нему, отвернул от уха намасленную завесь волос, шепнул:
— Сказывай, братец.
— Царь-батюшка Никона со Стефаном звать изволил, — прошелестел он. — По переходам идти велено. Благослови, отче.
Аввакум погладил его по плечу, отстранил к двери.
— Иди с Богом, — шепнул. — Кончим херувимскую — и пойдут. Скоро.
Прошедшую накануне встречи мощей страстотерпца Филиппа ночь Алексей Михайлович провёл скверно, почти без сна. Сказалось напряжение последней недели: плохие вести с польской границы, из-за пустяка сущего впервые накричал на Долгорукого, большого боярина, князя, главу приказа Сыскных дел, а тут ещё старец, нищий уродец, выпал из верхних окон царского дворца и захлестнулся насмерть. А грех от смертки его на царе — ведь просился же, бедненький, на Афон, надо бы и отпустить с оказией, да пожалел немощного — пускай доживает свой век в тепле и сытости с другими такими же усердный труженик молитв. Крепким был за царский дом заступником-богомольцем.
Поджидая Вонифатьева с Никоном, царь сидел в своём кабинете за столиком у окна в удобном, обитом малиновым бархатом кресле, покоя ноги в мягких туфлях на низенькой, бархатной же, скамеечке. Одет был по-домашнему — в лёгком, из зелёной тафты халате, опоясанном голубым кушачком с серебряной пряжкой, простоволос. Справа сквозь слюду, забранную в свинцовые переплетены, горела от света вечерней зари арочная оконница, испятнав радужными бликами молодое лицо Алексея Михайловича. За высокой спинкой кресла на стене, над головой государя, распластал крылья искусно изображённый двуглавый орёл, которого по бокам охраняли два зверя с круто изогнутыми хлёсткими хвостами и поднятыми для страшного удара когтистыми лапами. Сводчатые стены и роспись на них были приглушены полутенью, округлая печь отсвечивала радостной росписью изразцов. Было покойно и хорошо. Государь любил этот час: уходил ещё один данный Богом день, в тишину кабинета неприметно вплывал вечер, в его прохладе яснее думалось. Было ещё светло, и он не звал принести свечу.
Теперь он перечитывал любезную сердцу грамоту Иерусалимского патриарха Паисия, давнего знакомца. После многословного приветствия, жалоб и просьб о вспомощении на нужды церкви Христовой, томящейся под ярмом богопротивных агарян, были те самые, льстящие самолюбию Алексея Михайловича слова:
«…И мы, порабощённые турками греки, имеем в царе русском столп твёрдый и утверждение в вере и помощника в бедах и прибежище нам и освобождение. И мы желаем государю, чтобы Бог распространил его царство от моря и до моря и до конца вселенной. И пусть благочестивое твоё царство возвратит и соберёт воедино всё стадо Христово, а тебе быти на вселенной царём и самодержцем христианским и воссияти тебе яко солнцу посреди звезд. А брату моему и сослужителю, господину светлейшему Иосифу Патриарху Московскому и всея Руси, освещать от махметовой скверны соборную апостольскую церковь — Константинопольскую Софию — премудрость Божью…»
«Не пришлось Иосифу освещать Софию, далече ещё до того дня, — думал Алексей Михайлович. — На своей земле навести бы порядок, где уж тут «воссияти яко солнцу».
Царь спрятал грамоту в ларец, вынул другую и стал читать только что доставленную ему многотревожную правду о положении дел в запущенной Иосифом церковной жизни. Таких посланий, не надеясь на дряхлого патриарха, слали ему каждодневно по нескольку.
«Учини, государь, свой указ, чтоб по преданию святых апостолов истинно славился Бог, чтобы церкви Божьи в лености и небрежении не разорились до конца, а нам бы в неисправлении и в оскудении веры не погибнуть. И вели, государь, как надобно петь часы и вечерни в пост Великий, а то неистовствуют в церквах шпыни и прокураты, мутят веру. И о игрищах бесовских дай свои государевы грамоты».
«Вот уж и за патриарха дела решать досталось! — с раздражением, в который раз за последнее время, подумал Алексей Михайлович. — Никона! Немедля Никона ставить в святители, да своими митрополитами! Недосуг звать да ждать приезда греческих иерархов».
Чёл далее: «А попы и причт пьянством омраченные, вскочут безобразно в церковь и начинают отправлять церковные службы без соблюдения устава и правил. Стараясь скорее закончить службу — раздирают книгу на части и поют зараз в пять-шесть голосов из разных мест всяк свое, делая богослужение непонятным для народа, который потому ничему не научается. В церквах чинят безобразия, особенно знатные и сильные, а священники не то чтобы унять их — потакают им! Великое нестроение, государь, на Руси! Прежде такого бывало разве что во время самозванское».
Царь гневно пристукнул кулаком, ларец подпрыгнул, клацнув крышкой.
— Да что же это за пастыри такие? Именем только! — Государь бросил грамотку в ларец, прихлопнул крышкой. — Покоя ради своего, ради лени и пиянства предают души христианские на муки вечные!
Алексей Михайлович сам выстаивал долгие часы на церковных службах, в пост ел чёрный хлеб с солью и только, ценил пастырское благословение. В праздничные и святые дни, а их было много, ходил по Москве подавать милостыню из царских рук. Конечно, в местах, кои он посещал, всё было благополучно, об этом старались, было кому. Выезды в святые обители, дальнюю Сергиеву Троицу обставлялись загодя: правили мостки, подсыпали и мели дороги, по обочинам толпился праздничный люд, провожая и встречая молодого царя. В провинциях он не бывал, разве что выезжал на соколиные охоты в Коломенское, но это была его, любимая им, государева вотчина, и порядок здесь был накрепко отлажен. Однако он чувствовал это, надвигается что-то такое, от чего и оборониться как, не придумаешь. Неустроение церковное, вот что наводит страх и остуду. Об этом и Стефан — отец духовный — и вся приближенная братия говорит без опасу. Да как и не говорить — бегут пастыри из своих приходов от страха быть убиенными от пасомых. И куда бегут? В Москву! Эва сколько их на одном только Варваринском крестце топчется пропитания ради!
Государь резко дёрнул за шнурок, и над дверью припадочно забился колоколец. Тут же отпахнулась дверь, и на пороге восстал встревоженный, ожидая царского повеления, комнатный боярин с шандалом в руке.
— Цапку приведи, — попросил Алексей Михайлович.
Боярин поставил свечи на стол, вышёл и скоро вернулся с болонкой на руках. Эту лохматую, диковинную для всего двора собачонку подарили английские купцы, чем очень угодили государю.
Боярин опустил болонку на пол у порога, она белым растрёпанным клубком шерсти метнулась к царю, взлетела на колени и, повизгивая, трясясь от радости, стала лизать лицо. Алексей Михайлович не скоро уладил её на коленях, прикрыл глаза, будто забыл обо всём на свете. Комнатный боярин затаённо, в себя, глубоко вздохнул и вышел, опасливо притворя дверь.
Братия закончила молитву и, узнав, что государь ждёт их к себе, раздумывала недолго — с чем к нему идти.
— Ну, отцы святые, пришёл час, — заговорил Стефан, строго глядя на братию загустевшими синью глазами. — Пришё-ёл!.. Немедля сладим челобитную — Никона просим в патриархи! Негоже церкви сиротствовать. Пиши, Павел, почерк у тебя ясный.
Он ушёл в боковушку, где стояли его кровать и стол. В это время в хоромину явился Лазарь: чисто умытый, ладно расчёсанный, будто и не был пьян час назад. Зная за ним необыкновенное умение быстро трезветь, братия встретила его добродушно. Поп опустился на колени, покаянно стукнул лобастой головой в пол, Стефан вынес обитую белым железом шкатулку, поставил перед Павлом, достал из неё два полных листа бумаги, постлал перед епископом. Неспеша, со значением, откупорил кувшинчик-чернильницу, ещё пошуршал в шкатулке и выбрал лучшее, дикого гуся, очиненное перо. Братия стенкой сплотилась за спиной Павла.
— Приступай, брат, — сказал и кашлянул в кулак Стефан.
— Может, погодим… Али как? — Никон положил руку на плечо Павла. — Зачем зовёт государь, не знаем, а мы тут с челобитной заявимся. Да я и не согласен без жеребья, пусть Бог укажет…
— Пиши, — подтолкнул Павла Неронов.
Никон всё сделал, выражая сомнение: и руками развёл, и к иконам оборотился, ища у них пособления, как поступить поладнее.
— Не баско как-то, братья любезные, — мокрея глазами, пытал он одного и другого. — Приговорили, нет достойнее меня?
— Не выпрягайся, отче Никон! — забухал Аввакум. — Тебя мир хочет, а ты «не баско»!
— Господь с вами, — поклонился им Никон. — Но условие моё крепко: без жеребья — нет моего согласия. Отрину. В этом деле не людям решать, а Ему одному, на Него и уповать.
— А царю выбирать! — вякнул поп Лазарь. Никон мрачно поглядел на него, дивясь настырной простоте или провинциальной наглости, но тот, отвернувшись в угол и усердно шевеля губами, смиренно перебирал бобышки на шнурке-лестовке.
Павел лихо заскрипел пером, уронив набок голову и прикусив губу. Чёткие строчки лесенкой покрывали лист.
— Красно выводит, — похвалил Аввакум. — Как стёжкой вышивает.
— А вот и узелочек-замочек. — Павел поставил точку, потрусил на лист из песочницы, встряхнул и подал братии, скорее Никону. Тот взял челобитную, внимательно просмотрел.
— Дельно и скромно, — похвалил Никон, подавая бумагу Стефану. — Надо в гул прочесть, чтоб не всякому про себя. Государь ждёт.
Стефан прочёл вслух.
— Тако ли, братья? — спросил он.
— Тако-о, — дружно возгудело в хоромине.
Стефан поставил под челобитной подпись, подождал, пока приложат руку остальные, скатал бумагу в трубочку, спрятал за пазуху однорядки, быстро, приученно приобрядил себя перед зеркалом. Никон тоже придирчиво всмотрелся в своё отображение, будто рассматривал в нём не себя, а другого, постороннего, ладонью снизу подпушил бороду и встал рядом со Стефаном под благословение епископа Павла. И остальные благословили их вслед крестным напутственным знамением.
Стемнело, попросили свечей. Сидя за широким столом в ожидании вестей, больше молчали. Тишина и темень таились по углам, лица и жесты были натянуты и скупы.
«Как на Тайной вечере», — подумал Аввакум. И сразу же всплыла другая, заставившая поёжиться мысль: «Но где тут Христос, кто Иуда?» Напугавшись явленной, аки тать в нощи, греховной мыслишки, он громко попросил сидящего рядом костромского протопопа Даниила:
— Давеча сказывал, да не досказал ты про войну свою, теперь бы как раз.
— Ну и напал я! Давай домры да сопелки да личины козловидные ломать и утаптывать, а скоморохов тех — в шею, в шею! — продолжил, будто и не прерывался Даниил. — Отучил от своего прихода, так оне в соседний утянулись. А там в попех был шибко зельем утруждённый отец Ефим, так они ему полюбились! Сам во хмелю с харей поганой на лице христианском да с медведем в обнимку плясы расплясывает, так ещё и жёнку с детишками к тому же нудит. Вота-ка чо там деется. Москве — куда-а!
— И ни разу из тебя уроду не делали? — засомневался поп Лазарь. — Я за каждый подвиг такой умученником пребывал, токмо что без венца. Почитай, все косточки переломаны да бечёвкой связаны. Потому и в Москву прибёг отдышаться. Нашего брата в самих церквах не жалуют. Стянут скуфейку и давай дуть чем иопадя.
— Всюду бой, — кивал Даниил. — Четырежды до смертки самой, кажись, укатывали… Как дохлятину кинут в канаву али под забор, а сами со смехом на луг мимо церкви скачут: в ладони плесканье, задом кривлянье, ногами вихлянье, тфу-у-у!.. Дьявола тешат, о душах думать охоты нет, а игры бесовские им яко мед. И что подеялось с православной Русью? Вся-то она в сетях сатанинских бьётся, аки муха, и нет ей в том принуждения, а своей охотой во ад путь метит!
Неронов слушал, тая в бороде горькую усмешку, поглядывал на Аввакума. Уж как того-то обхаживали в родном сельце Григорове и других, он знал. И за долгие службы, и за единогласное чтение не раз кровянили, своими боками платил за принуждение ко многим земным поклонам, строгим постам, за патриаршьи пошлины. Посматривал — не заговорит ли, но протопоп молчал, горячими глазами сочувственно глядя на Даниила.