— Почему же она так держится?
— Она уже несколько лет работает на фабрике. Молодое тело податливо, как воск, и тяжелый труд формирует его; оно невольно привыкает к положению, удобному для данной работы. Я с одного взгляда могу определить, чем занимается рабочий, которого я встретил на улице. Посмотрите на меня. Почему я так раскачиваюсь при ходьбе? Да потому, что я почти всю жизнь провел на море. Если бы все эти годы я был не матросом, а ковбоем, я бы не ходил враскачку, но у меня были бы кривые ноги. Вот и с этой девушкой так. Вы заметили, какой у нее, если можно так выразиться, жесткий взгляд? Ведь она никогда не жила под чьим-нибудь крылышком. Она все время сама должна думать о себе, а когда девушке приходится самой о себе думать и заботиться, у нее не может быть такого нежного, кроткого взгляда, как… как у вас, например.
— Вы, пожалуй, правы, — тихо сказала Руфь. — Как это ужасно! Она такая красивая…
Мартин, взглянув на нее, увидел, что в ее глазах светится сострадание. И тут же он подумал о том, как он любит ее и какое необычайное счастье выпало ему — любить ее и идти с нею вдвоем, под руку, направляясь на лекцию.
«Кто ты такой, Мартин Иден? — спрашивал он себя в этот вечер, вернувшись домой и глядя на себя в зеркало. Он глядел долго и с любопытством. — Кто ты и что ты? Где твое место? Твое место подле такой девушки, как Лиззи Конолли. Твое место среди миллионов людей труда — там, где все вульгарно, грубо и некрасиво. Твое место в хлеву, на конюшне, среди грязи и навоза. Чувствуешь запах прели? Это гниет картофель. Нюхай же, черт тебя побери, нюхай хорошенько! А ты смеешь совать нос в книги, слушать красивую музыку, любоваться прекрасными картинами, заботиться о своем языке, думать о том, о чем не думает никто из твоих товарищей, отмахиваться от Лиззи Конолли и любить девушку, которая неизмеримо далека от тебя и живет среди звезд! Кто ты и что ты, черт тебя возьми! Добьешься ли ты того, к чему стремишься?»
Он погрозил себе в зеркале кулаком и сел на край кровати, глядя перед собой широко открытыми, невидящими глазами. Потом немного спустя достал свою тетрадку, учебник алгебры и углубился в квадратные уравнения. А часы летели, меркли звезды, и за окном серели уже предрассветные сумерки.
Глава тринадцатая
Кружок словоохотливых социалистов и философов из рабочих, который собирался в Сити-Холл-парке в жаркие дни, случайно натолкнул Мартина на одно великое открытие. Раза два в месяц, проезжая через парк по пути в библиотеку, Мартин слезал с велосипеда, прислушивался к спорам, и всякий раз ему стоило труда оторваться от них. Общий тон этих дискуссий был иной, чем за столом мистера Морза. Спорщики не были важными и преисполненными достоинства. Они давали волю своему темпераменту и осыпали друг друга обидными прозвищами, ругательствами и ядовитыми намеками. Раза два дело доходило до потасовки. И все же, не отдавая себе ясного отчета — почему, Мартин чувствовал какую-то живую основу во всех этих словопрениях; они сильнее действовали на него, чем спокойный и уравновешенный догматизм мистера Морза. В этих людях, которые немилосердно коверкали английский язык, жестикулировали, как помешанные, и с первобытной яростью нападали на своих противников, — в них, казалось ему, было куда больше жизни, чем в мистере Морзе и его друге мистере Бэтлере.
На сборищах в парке Мартин несколько раз слышал имя Герберта Спенсера [11], но вот однажды появился там его ученик и последователь, жалкий бродяга в рваной куртке, застегнутой наглухо, чтобы скрыть отсутствие рубашки. Началось генеральное сражение в дыму бесконечных папирос, среди беспрестанно сплевываемой табачной жвачки, причем бродяга ловко парировал все удары, даже когда один из рабочих-социалистов крикнул насмешливо: «Нет бога, кроме Непознаваемого, и Герберт Спенсер пророк его!» Мартин не мог уяснить себе, о чем идет спор, но он заинтересовался Гербертом Спенсером и, явившись в библиотеку, спросил «Основные начала», так как бродяга в разгаре спора часто упоминал это сочинение.
И это было начало великого открытия. Мартин уже однажды пытался читать Спенсера, но он выбрал «Основы психологии» и потерпел фиаско, так же как и с госпожой Блаватской. Он ничего не мог понять в этой книге я вернул ее непрочитанной. Но в этот вечер, после алгебры и физики и долгой борьбы с сонетом, он лег в постель и раскрыл «Основные начала». Утро застало его еще за чтением. Спать он не мог. В этот день он даже не писал. Он лежал и читал до тех пор, пока у него не заболели бока; тогда он слез с постели, улегся на голый пол и продолжал читать, держа книгу над головой или облокотясь на руку. Следующую ночь он все-таки уснул и утром уселся писать, но соблазн был так велик, что вскоре он снова принялся за чтение, позабыв все на свете, даже то, что в этот вечер он должен был пойти к Руфи. Он опомнился только тогда, когда Бернард Хиггинботам распахнул дверь и спросил, не думает ли он, что у них тут ресторан.
Мартин Иден всегда отличался любознательностью. Он хотел все знать и отчасти из-за этого увлекся профессией всесветного бродяги-моряка. Но теперь, читая Спенсера, он понял, что не знает ничего, что никогда ничего и не узнал бы, сколько бы ни странствовал по морям. Он лишь скользил по поверхности вещей, наблюдая разрозненные явления, накопляя отдельные факты, делая иногда небольшие частные обобщения, — все это без всякой попытки установить связь, привести в систему мир, который представлялся ему прихотливым сцеплением случайностей. Наблюдая летящих птиц, он часто размышлял над механизмом их полета; но ни разу он не задумался о том процессе развития, который привел к появлению живых летающих существ. Он даже и не подозревал о существовании такого процесса. Что птицы могли «появиться», не приходило ему в голову. Они «были» — вот и все, были всегда.
И как обстояло дело с птицами, так обстояло и со всем остальным. Все его попытки философских умозаключений были обречены на неудачу из-за отсутствия знаний и навыка мысли. Средневековая метафизика Канта ничего не открыла ему, а лишь заставила усомниться в своих умственных силах. Такую же неудачу он потерпел, начав изучать теорию эволюции по слишком специальной книге Роменса [12]. Единственное, что он вынес из этого чтения, — это представление об эволюции как о беспочвенной теоретической выдумке сухих педантов, изъясняющихся тарабарским языком. А теперь он увидал, что это вовсе не голая теория, но общепризнанный закон развития; что если между учеными и возникают еще по этому поводу споры, то лишь по частным вопросам о формах эволюции.
И вот явился человек — Спенсер, который привел все это в систему, объединил, сделал выводы и представил изумленному взору Мартина конкретный и упорядоченный мир во всех деталях и с полной наглядностью, как те маленькие модели кораблей в стеклянных банках, которые мастерят на досуге матросы. Не было тут ни неожиданностей, ни случайностей. Во всем был закон. Подчиняясь этому закону, птица летала; подчиняясь тому же закону, бесформенная плазма стала двигаться, извиваться, у нее выросли крылья и лапки — и появилась на свет птица.
Мартин в своей умственной жизни шел от одной вершины к другой и теперь достиг самой высокой. Он вдруг проник в тайную сущность вещей, и познание опьянило его. Ночью, во сне, он жил среди богов, преследуемый величественными видениями. Днем бродил, как лунатик, и перед его блуждающим взором был только тот мир, который открыл ему Спенсер. За столом во время обеда он не слышал разговоров и споров о разных житейских мелочах, так как ум его все время напряженно работал, вскрывая причинную связь во всем, что он видел. В мясе, лежащем на тарелке, он прозревал энергию солнечных лучей, и в обратном порядке, через все превращения, прослеживал их путь до первоисточника, отстоящего на миллионы миль, или же мысленно продолжал этот путь и думал о той силе, которая движет мускулы его руки, заставляя ее резать мясо, и о мозге, посылающем приказание мускулам, так что в конечном счете находил в своем мозге ту же энергию солнечных лучей. Мартин настолько ушел в свои мысли, что не слыхал, как Джим пробормотал: «Спятил парень», — не замечал тревожных взглядов сестры и не обращал внимания на Бернарда Хиггинботама, который уже несколько раз выразительно покрутил пальцем около своего лба.
Больше всего поразила Мартина взаимосвязь между науками — всеми науками. Он всегда был жаден до знаний, но те знания, которые ему удавалось приобрести, откладывались у него как бы в отдельные клетки памяти. Так, в одной клетке скопилось много отрывочных сведений о мореплавании, в другой — о женщинах. Но эти две клетки никак не сообщались между собой. Мысль, что можно установить связь между женщиной в истерике и судном, подхваченным бурей, показалась бы Мартину нелепой и невозможной. Но Герберт Спенсер доказал ему не только, что в этом нет ничего нелепого, но что, напротив, между этими двумя явлениями не может не быть связи. Все связано в мире, от самой далекой звезды в небесных просторах и до мельчайшего атома в песчинке под ногой человека.
Для Мартина это было постоянным источником изумления, и он теперь все время был занят тем, что старался устанавливать связь вещей и явлений на этой планете — да и не только на этой. Он составлял целые списки самых разнородных вещей и не успокаивался до тех пор, пока не находил между ними связи. Так, оказалось, что существует связь между любовью, поэзией, землетрясениями, огнем, гремучими змеями, радугой, драгоценными камнями, уродством, солнечными закатами, львиным рыком, светильным газом, каннибализмом, красотою, убийством, рычагами, точкой опоры и табаком. Теперь вселенная предстала перед ним как единое целое, и он странствовал по ее закоулкам, тупикам и дебрям не как заблудившийся путник, сквозь таинственную чащу продирающийся к неведомой цели, а как опытный путешественник-наблюдатель, старающийся ничего не упустить из виду и все заносящий на карту. И чем больше он узнавал, тем больше восхищался миром и собственной жизнью в этом мире.
— Эх ты болван! — кричал он своему изображению в зеркале. — Тебе хотелось писать, и ты писал, а писать-то было не о чем! Ну что у тебя было? Детские понятия, недозрелые чувства, смутное представление о красоте, огромная черная масса невежества, сердце, готовое разорваться от любви, да самолюбие, такое же огромное, как твоя любовь, и такое же безнадежное, как твое невежество. И ты хотел писать? Но ведь только теперь ты начинаешь находить, о чем писать. Ты хотел создавать красоту, а сам ничего не знал о природе красоты. Ты хотел писать о жизни, а сам не имел понятия о ее сущности. Ты хотел писать о мире, а мир был для тебя китайской головоломкой; и что бы ты ни писал, ты бы только лишний раз расписался в своем невежестве. Но не падай духом, Мартин, мой мальчик! Ты еще будешь писать. Ты уже кое-что знаешь; правда, еще очень мало, но ты теперь держишь правильный курс и скоро будешь знать больше. Если тебе повезет, то когда-нибудь ты узнаешь почти все, что можно узнать. И вот тогда ты будешь писать!
Он сообщил Руфи о своем великом открытии, чувствуя потребность поделиться с ней своей радостью и удивлением. Но она отнеслась к этому очень спокойно, так как, по-видимому, знала все это раньше. И его не удивило такое бесстрастное отношение к тому, что так взбудоражило все его существо, — он понимал, что для нее тут нет ничего нового. Артур и Норман, как удалось ему выяснить, были сторонниками эволюционной теории, и оба читали Герберта Спенсера, хотя на них он, по-видимому, не произвел такого ошеломляющего впечатления; а лохматый молодой человек в очках, которого звали Вилл Олни, язвительно засмеялся при упоминании имени Спенсера и повторил уже слышанную Мартином остроту: «Нет бога, кроме Непознаваемого, и Герберт Спенсер пророк его».
Но Мартин простил ему эту насмешку, так как уже начал догадываться, что Олни вовсе не влюблен в Руфь. Впоследствии по разным мелким фактам он убедился, что Олни не только не влюблен в нее, но относится к ней с явною неприязнью. Мартину это казалось непонятным. Это был феномен, который он никак не мог связать с прочими явлениями вселенной. Ему даже стало жаль этого юношу, которому, очевидно, какой-то природный недостаток мешал оценить прелесть и красоту Руфи. Они очень часто по воскресеньям все вместе катались на велосипедах, и Мартин убедился во время этих поездок, что Руфь и Олни находятся в состоянии вооруженного мира. Олни больше дружил с Норманом, предоставляя Руфь, Артура и Мартина обществу друг друга, за что Мартин был ему очень благодарен.
Эти воскресенья были для Мартина праздниками вдвойне, потому что они давали ему возможность встречаться с Руфью, а кроме того, ставили его в один ряд с молодыми людьми ее класса. Хотя эти люди и получили систематическое образование, Мартин видел, что в умственном отношении он не уступает им; разговор же с ними был для него, Мартина, прекрасной практикой устной речи. Он давно перестал читать руководства по правилам поведения в обществе, решив положиться на свою наблюдательность. За исключением тех случаев, когда он забывал обо всем, увлекшись предметом разговора, он всегда внимательно следил за поведением своих спутников, стараясь запомнить разные мелочи в их обращении друг с другом.
То обстоятельство, что Спенсера вообще очень мало читали, изумляло Мартина. «Герберт Спенсер, — сказал библиотекарь в справочном отделе, — о, это великий ум». Но, по-видимому, сам библиотекарь очень мало знал о творениях великого ума. Однажды за обедом у Морзов, в присутствии мистера Бэтлера, Мартин завел разговор о Спенсере. Мистер Морз резко осудил агностицизм английского философа, сознавшись, впрочем, что не читал «Основных начал», а мистер Бэтлер объявил, что Спенсер нагоняет на него тоску, что он не прочел ни строчки из его сочинений и отлично обходится без этого. Мартина стали одолевать сомнения, и не будь он так резко самобытен, он, пожалуй, подчинился бы общему мнению и отказался от дальнейшего знакомства со Спенсером. Но взгляды Спенсера на мир казались ему необычайно убедительными, и отказаться от них было для него все равно, что для мореплавателя выбросить за борт компас и карты. Поэтому Мартин продолжал изучать теорию эволюции, все более и более овладевая предметом и находя подтверждение взглядов Спенсера у тысячи других писателей. Чем дальше он шел в своих занятиях, тем больше открывалось перед ним неисследованных областей знания, и он все чаще сожалел, что в сутках всего двадцать четыре часа.
Однажды, в погоне за временем, он решил бросить алгебру и геометрию. К тригонометрии он даже и не приступал. Потом он вычеркнул из своего расписания и химию, оставив лишь физику.
— Я же не специалист, — сказал он Руфи в свое оправдание, — и я не собираюсь стать специалистом. Ведь наук так много, что одному человеку не хватит жизни изучить их все. Я хочу получить общее образование. Когда мне понадобятся специальные знания, я могу обратиться к книгам.
— Но это совсем не то, что самому обладать этими знаниями, — возразила она.
— А зачем нужно ими обладать? Мы всегда пользуемся трудами специалистов. Для того они и существуют. Вот сегодня, входя к вам в дом, я видел, что у вас работают трубочисты. Они тоже специалисты, и когда они сделают свое дело, вы будете пользоваться вычищенными трубами, даже и не зная ничего о строении печей.
— Ну, это явная натяжка!
Она посмотрела на него неодобрительно, и он прочел упрек в ее взгляде и тоне. Но он был убежден в своей правоте.
— Все мыслители, задумывавшиеся над общими проблемами, все величайшие умы фактически всегда полагались в отдельных вопросах на суждения специалистов. И Герберт Спенсер поступал точно так же. Он обобщал открытия многих тысяч исследователей. Ему надо было бы прожить тысячи жизней, чтобы дойти до всего самому. То же самое было с Дарвином. Он использовал то, что было изучено садовниками и скотоводами.
— Вы правы, Мартин, — сказал Олни, — вы знаете, что вам нужно, а Руфь не знает. Она не знает даже, что ей самой нужно. Да, да, — продолжал он, не давая Руфи времени возразить. — Я знаю, вы называете это общей культурой. Но если добиваться этой общей культуры, то не все ли равно, что изучать? Вы можете изучать французский язык, можете изучать немецкий или эсперанто, — вы все равно приобретете так называемую «общую культуру». Или займитесь латынью и греческим, — правда, ни тот, ни другой язык вам никогда не пригодится, но культуру это вам, несомненно, даст. Изучала же Руфь два года назад староанглийский язык, и даже очень успешно, а теперь ничего не помнит, кроме одной строчки: «Когда апрель обильными дождями». Так, кажется? И это дало вам «общую культуру», — засмеялся он, опять не давая ей возможности возразить, — знаю, знаю. Мы ведь с вами были на одном курсе.