Они продолжали беседовать; Руфь, по своему обыкновению, ласково, но настойчиво говорила о необходимости учиться, указывала на латынь, как на один из краеугольных камней в любой области знания. Она нарисовала ему свой идеал человека и мужчины, который был целиком списан с ее отца и дополнен кое-какими черточками, явно заимствованными у мистера Бэтлера. Мартин слушал ее, лежа на спине и наслаждаясь каждым движением ее губ, но то, что она говорила, не находило в нем отклика. Нарисованные ею перспективы не влекли его, и он чувствовал глухую горечь разочарования, соединенную с острым томлением любви. Она ни словом не упомянула о его литературной работе, и рукописи, которые он захватил с собой, лежали забытые на земле.
Наконец, во время одной паузы, он взглянул на солнце, прикинул его высоту над горизонтом и стал собирать свои рукописи, тем самым напомнив о них.
— Ах, я и забыла, — живо сказала Руфь, — а мне так хочется послушать!
Мартин прочел ей рассказ, казавшийся ему одним из лучших. Он назвал его «Вино жизни»; и это вино, опьянявшее Мартина, когда он писал рассказ, снова бросилось ему в голову теперь, во время чтения. Было своеобразное очарование в оригинальном замысле рассказа, а он еще постарался усилить это очарование яркими словами и оборотами. Вдохновенный огонь, горевший в нем во время писания, охватил его снова, и он читал самозабвенно, не замечая недостатков. Но не то было с Руфью. Ее изощренное ухо сразу заметило все слабые стороны, все преувеличения, чрезмерный пафос, характерный для новичка, частые нарушения ритмического строя фразы. Она вообще не улавливала ритма в его рассказе, за исключением тех мест, которые звучали претенциозно-размеренно, и это неприятно поразило ее, как дурной дилетантизм. «Дилетантизм» — таков был ее окончательный приговор, но она не произнесла его. Напротив, она сделала всего несколько мелких замечаний, сказав, что в общем рассказ ей нравится.
Но Мартин был разочарован. Ее критика была справедлива, он не мог не признать этого, но ведь не для школьных поправок он читал ей свое произведение. Дело не в деталях. Это все поправимо. Рано или поздно он, конечно, сам научится замечать мелкие погрешности, даже вовсе избегать их. Но ведь он постарался вместить в свой рассказ кусок большой, живой жизни. Этот кусок жизни он хотел показать ей, а вовсе не ряд фраз, разделенных точками и запятыми. Он хотел, чтобы она почувствовала то большое и важное, что он видел своими глазами, охватил своим разумом и своими руками вложил вот в эти напечатанные на машинке строки. Очевидно, это не удалось, подумал он. Может быть, редакторы и правы в конце концов. Он видел большое и важное, но не умел выразить это в словах. И, скрыв свое разочарование, Мартин так легко согласился с ее критикой, что ей и в голову не пришло, какую бурю протеста она в нем подняла.
— Вот эту вещицу я назвал «Котел», — сказал он, развертывая другую рукопись. — Ее отвергли четыре или пять журналов, а мне рассказ все-таки нравится. Конечно, самому судить трудно, но, по-моему, в нем кое-что есть. Может быть, вас это не захватит так, как захватило меня, но рассказ коротенький, всего две тысячи слов.
— Какой ужас! — вскричала она, когда он кончил читать. — Это просто страшно!
Мартин с тайным удовлетворением смотрел на ее бледное лицо, блестящие глаза и судорожно сцепленные руки. Он достиг своей цели. Он сумел передать ей чувства и образы, владевшие им. Все равно, понравился ей рассказ или нет, — важно, что он произвел на нее впечатление, заставил ее слушать внимательно, так, что она даже не заметила мелочей.
— Это жизнь, — возразил он, — а жизнь не всегда привлекательна. А впрочем, может быть, я очень странно устроен, но я и здесь нахожу красоту. Она мне даже кажется еще в десять раз более ценной в таком…
— Но почему же эта несчастная женщина не могла… — прервала его Руфь и, не договорив, снова воскликнула с возмущением: — О! Это безобразно! Это гадко! Это грязно!
На мгновение ему показалось, что у него остановилось сердце. Грязно! Он никогда не думал этого, никогда не предполагал. Весь рассказ горел перед ним огненными буквами, и, ослепленный сиянием, он не замечал в нем никакой грязи. Но вот сердце снова забилось у него в груди. Совесть его была спокойна.
— Почему вы не взяли более красивого сюжета? — говорила она. — Мы знаем, что в мире много грязи, но это вовсе не значит…
Руфь продолжала говорить что-то с негодованием в голосе, но он ее не слушал. Он смотрел на ее девичье личико, озаренное такой трогательной невинностью, что, казалось, невинность эта проникла в самое сердце Мартина, очищая и омывая его эфирным сиянием, прохладным, нежным и ласковым, как сияние звезд. «Мы знаем, что в мире много грязи». Он подумал о том, что она могла «знать», и улыбнулся про себя радостно, словно она шутила с ним. В мгновенной вспышке перед ним возникло видение бесконечного океана житейской грязи, который он избороздил вдоль и поперек, и он простил ей, что она не поняла его рассказа. Она была не виновата, что не поняла его. Слава богу, что она родилась и выросла в стороне от всего этого. Но он — он знал жизнь, знал в ней все низкое и все великое, знал, что она прекрасна, несмотря на всю грязь, ее покрывающую, и — черт побери! — он скажет об этом свое слово миру. Не удивительно, что святые на небесах чисты и непорочны. Тут нет заслуги. Но святые среди грязи — вот это чудо! И ради этого чуда стоит жить! Видеть высокий нравственный идеал, вырастающий из клоаки несправедливости; расти самому и глазами, еще залепленными грязью, ловить первые проблески красоты; видеть, как из слабости, порочности, ничтожества и скотской грубости рождается сила, и правда, и благородство духа.
До слуха Мартина вдруг донесся голос Руфи:
— Весь тон какой-то низменный! А есть так много прекрасного и высокого: вспомните «In Memoriam [14]».
Он хотел сказать ей: «А Локсли Холл?» — и сказал бы, если бы снова его не отвлекли видения. Он глядел на нее и думал, какими сложными путями, взбираясь в течение сотен тысяч веков по лестнице жизни, достигла наконец женщина высшей ступени совершенства и стала Руфью, образцом творенья, чистым и прекрасным, одаренным божественной силой, и сумела вдохнуть в него любовь и стремление к чистоте и желание изведать эту божественную силу — в него, Мартина Идена, который тоже непостижимым образом поднялся из глубин первобытной жизни, из хаоса бесчисленных ошибок и неудач вечного процесса созидания. Вот где и романтика, и красота, и чудо! Вот о чем надо писать; только бы найти слова. Святые на небесах — они всего только святые. А он человек.
— В вас очень много силы, — услышал он голос Руфи, — но эта сила какая-то необузданная.
— Похож на бегемота в посудной лавке, — пошутил он и был награжден улыбкой.
— Нельзя так — писать обо всем, без разбора. Вы должны выработать в себе вкус, изящество, стиль.
— Я, должно быть, слишком много на себя беру, — пробормотал он.
Руфь ответила ему ободряющей улыбкой и приготовилась слушать следующий рассказ.
— Не знаю, как вам понравится, — сказал Мартин, словно оправдываясь. — Это странный рассказ! Может быть, я тут слишком размахнулся, но, право, замысел у меня был хороший. Постарайтесь не обращать внимания на мелочи. Главное, чтобы вам удалось уловить основную мысль. Это важная мысль и верная, не знаю только, сумел ли я сделать ее понятной.
Он начал читать; читая, поглядывал на Руфь. Наконец ему показалось, что рассказ захватил ее. Она сидела неподвижно, не сводя с него глаз, затаив дыхание, точно зачарованная созданными им образами. Он назвал рассказ «Приключение», и это был в самом деле апофеоз приключения — не книжного, а настоящего, Приключения с большой буквы, грозного повелителя, одинаково щедрого на взыскания и награды, прихотливого и вероломного, требующего рабской покорности и неуставного труда, который то выводит на ослепительные солнечные просторы, то обрекает мукам жажды, голода, томительного долгого пути или жестокой лихорадки, несущей смерть, и через пот, кровь, укусы ядовитых насекомых, через длинную цепь мелких и неприглядных событий приводит к великолепному, победному финалу.
Все это и еще многое другое изобразил Мартин в своем рассказе; все это, казалось ему, заставляло Руфь слушать его с горящими глазами; щеки ее разрумянились, и к концу чтения он испугался, что она вот-вот упадет в обморок. Она действительно была взволнована, но не рассказом, а самим Мартином. Дело было не в рассказе; она снова испытала на себе действие той знакомой уже ей силы, которая исходила от Мартина и захватывала ее всю. Но странным образом, рассказ тоже был насыщен этой силой, и Руфь сейчас воспринимала ее именно через рассказ. Она ощущала лишь эту силу, почти не замечая того, что служило посредником; и хотя ее как будто увлекло услышанное, на самом деле она была увлечена совсем посторонней, страшной, невероятной мыслью, внезапно возникшей в ее мозгу. Она вдруг задумалась о замужестве, и прихотливая настойчивость этой мысли испугала ее. Это было нескромно. Это было так чуждо ей. Ее еще никогда не мучила пробуждающаяся женственность, и до сих пор она жила в мире снов, навеянных поэзией Теннисона, оставаясь глухой даже к деликатным намекам этого деликатнейшего поэта относительно истинных взаимоотношений рыцарей и королев. Она спала, — и вдруг жизнь властно постучалась у ее двери. Объятая ужасом, она хотела было запереться на все запоры, но пробуждающийся инстинкт требовал, чтобы она широко распахнула дверь перед странным и прекрасным гостем.
Мартин ждал ее приговора с чувством удовлетворения, Он не сомневался в том, каков будет этот приговор, и был ошеломлен, когда Руфь сказала только:
— Это красиво.
После маленькой паузы она с жаром повторила:
— Очень красиво!
Конечно, это было красиво; но в рассказе было нечто большее, нечто такое, чему красота лишь служила и подчинялась. Мартин лежал, растянувшись на земле, и зловещая туча сомнения надвигалась на него… Опять не удалось. Он не владеет словом. Он видит величайшие чудеса мира, но не в силах описать их.
— А что вы скажете о… — он помедлил, не решаясь произнести новое слово, — об идее?
— Она недостаточно ясна, — отвечала она, — таково мое общее впечатление. Я старалась следить за основной линией сюжета, но это трудно. Вы слишком многословны. Вы затемняете действие введением совершенно постороннего материала.
— Но ведь все это подчинено основной идее, — поторопился он объяснить. — Центральная идея — космического, мирового значения. Я хотел насытить ею весь рассказ. Он для нее только внешняя оболочка. Я шел по верному пути, но, видно, плохо справился с задачей. Мне не удалось высказать то, что я хотел. Может быть, со временем я научусь.
Руфь не могла уследить за ходом его мыслей. Они были недоступны ей, хотя она и была бакалавром искусств. Она не понимала их и свое непонимание приписывала его неумению выразить желаемое.
— Вы слишком многословны, — повторила она, — но местами это прекрасно.
Ее голос доносился до Мартина как будто издалека, ибо он в это время раздумывал, читать ли ей «Песни моря». Он лежал молча, чувствуя тоску и отчаяние, а она смотрела на него, и в голове ее носились все те же незваные и упорные мысли о замужестве.
— Вы хотите стать знаменитым? — вдруг спросила она.
— Да, пожалуй, — согласился он, — но это не главное. Меня занимает не столько слава, сколько путь к ней. А кроме того, слава мне помогла бы в другом. Я очень хочу стать знаменитым, если на то пошло, ради одной причины.
Он хотел прибавить «ради вас», и, вероятно, прибавил бы, если бы Руфь более горячо отнеслась к его произведениям.
Но она слишком была занята в этот миг мыслями о какой-либо мало-мальски приемлемой карьере для него и потому не спросила даже, на что он намекает. Что писателя из него не выйдет, Руфь была твердо уверена. Он только что доказал это своими дилетантскими, наивными сочинениями. Он научился хорошо говорить, но совершенно не владел литературным слогом. Она сравнивала его с Теннисоном, Браунингом и с любимейшими своими писателями-прозаиками, и сравнение оказывалось для него более чем невыгодным. Но она не стала говорить ему все, что думала. Странное чувство, которое тянуло к нему, умеряло ее взыскательность. В конце концов его стремление писать было маленькой слабостью, которая со временем, вероятно, исчезнет. Тогда он, несомненно, попробует свои силы на каком-нибудь другом, более серьезном жизненном поприще и добьется успеха. В этом Руфь была уверена. Он так силен, что, наверное, добьется всего… лишь бы он скорей бросил писать.
— Я хочу, чтобы вы читали мне все, что вы пишете, мистер Иден, — сказала она.
Мартин вспыхнул от радости. Она заинтересовалась, — это несомненно. В конце концов она ведь не забраковала его произведений. Она даже нашла отдельные места прекрасными, от нее первой он услыхал ободряющие слова.
— Хорошо, — пылко сказал он, — и вот вам мое слово, мисс Морз, я стану хорошим писателем. Я пришел издалека, я знаю, и мне еще предстоит долгий путь, но я пройду его, хотя бы пришлось ползти на четвереньках. — Он протянул ей пачку отпечатанных на машинке листков: — Вот это «Песни моря». Я вам дам их, а вы прочитаете дома, когда будет время. Но только потом скажите откровенно свое мнение. Мне так нужна критика! Пожалуйста, скажите всю правду!
— Я ничего не утаю, — обещала она, чувствуя, однако, в глубине души, что не была с ним откровенна сегодня, и не зная, сможет ли быть откровенной и впоследствии.
Глава пятнадцатая
— Первая схватка состоялась, — говорил Мартин своему изображению в зеркале дней десять спустя, — но будет вторая, третья, и так до тех пор, пока…
Не докончив фразы, он оглядел свою жалкую комнатенку, и взгляд его с грустью остановился на ворохе длинных конвертов, валявшихся в углу. Все это были возвращенные рукописи. Ему не на что было купить марок для отправки их по новым адресам, и вот за неделю набралась целая груда. Они будут приходить и завтра и послезавтра, пока все не вернутся к своему владельцу. И он уже не в состоянии рассылать их дальше. Он целый месяц не платил за прокат машинки и не мог заплатить, потому что у него едва хватало денег для недельной платы за свое содержание и взноса в посредническую контору, через которую он рассчитывал получить работу. Он сел и задумчиво посмотрел на свой стол. На нем виднелись чернильные пятна, и Мартин вдруг почувствовал к нему нежность.
— Милый старый стол, — сказал он, — много счастливых часов я провел за тобой, и ты был всегда верным другом. Ты никогда не отталкивал меня, никогда не обижал незаслуженными отказами, никогда не сетовал на тяжесть работы.
Он облокотился на стол и закрыл лицо руками. Что-то подступило к горлу, хотелось заплакать. Ему вспомнилась его первая драка, когда он, шестилетний мальчуган, весь в слезах, отбивался от другого мальчика, на два года старше, который бил его кулаками что есть силы. Он видел тесный круг мальчишек, поднявших дикий вой, когда он наконец упал, глотая кровь, которая текла из носа и смешивалась со слезами, лившимися из глаз.
— Бедный малыш, — бормотал он, — и теперь тебя снова побили! Так побили, что и не встать.
Воспоминание об этой первой битве исчезло не сразу. За нею последовало тогда много других битв, и все они постепенно всплывали в памяти Мартина. Полгода спустя Масляная Рожа (это было прозвище того самого мальчишки) опять напал на него. Но на этот раз и Мартин посадил ему синяк под глазом. Это чего-нибудь да стоило! Он вспомнил все их схватки, одну за другой. Масляная Рожа всегда побеждал. Но Мартин ни разу не обратился в бегство. Он почувствовал гордость при мысли об этом. Он всегда стойко держался до конца, хотя ему и приходилось туго. Масляная Рожа был подлым противником и никому не давал пощады. Но Мартин держался. Он всегда держался до конца!
Потом Мартин увидал узкий переулок между рядами ветхих каркасных домов. В конце переулка находилось одноэтажное кирпичное здание, из которого доносился глухой ритмичный шум машин, печатающих дневной выпуск газеты «Вестник». Мартину было тогда одиннадцать лет, а Масляной Роже тринадцать; оба они продавали газеты. Потому-то они и стояли в ожидании у ворот типографии. Масляная Рожа, разумеется, тотчас придрался к Мартину, и завязался бой, исход которого остался нерешенным, так как без четверти четыре ворота типографии распахнулись и вся толпа мальчишек устремилась за газетами.