— Но еще не стемнело. Я это чувствую.
— Боюсь, что стемнеет прежде, чем я доеду. Нельзя ли попросить кого-нибудь указать мне, как выбраться на дорогу? Я безнадежно заблудился.
— Я велю Мэддену проводить вас до перекрестка. Мы здесь так отрезаны от мира, что заблудиться не мудрено! Я поеду с вами к главному входу, только, пожалуйста, вы могли бы ехать помедленней, пока мы не обогнем стену? Моя просьба не кажется вам глупой?
— Обещаю сделать, как вы говорите, — сказал я, отпустил тормоз, и автомобиль сам тихонько тронулся по дороге, полого спускавшейся вниз.
Мы обогнули левое крыло дома с таким редкостным водостоком, что стоило ехать целый день ради одного этого зрелища, миновали большие, увитые розами ворота в красной стене и свернули к высокому фронтону, который красотой и величественностью столь же превосходил задний фасад, сколь и все остальные, которые мне доводилось видеть.
— Он в самом деле так красив? — спросила она с тоской, когда я излил свои восторги, — И металлические изваяния вам тоже нравятся? А там, в глубине, запущенный сад, где растут азалии. Говорят, когда-то все это, наверное, было устроено для детей. Вы не поможете мне выйти? Я охотно проводила бы вас до перекрестка, но не могу оставить их. Это вы, Мэдден? Прошу вас, покажите этому джентльмену, как проехать к перекрестку. Он заблудился, но зато… видел их.
Дворецкий бесшумно прошел сквозь некое чудо, созданное из старого дуба и называемое, вероятно, парадной дверью, потом отступил в сторону и надел шляпу. А женщина смотрела на меня широко открытыми голубыми глазами, совершенно незрячими, и тут я впервые заметил, что она красива.
— Помните, — сказала она тихо, — если они вам понравились, вы непременно приедете еще.
И скрылась в доме.
Дворецкий сел в автомобиль и хранил молчание до тех пор, пока мы не подъехали к самым воротам, где среди кустарника вдруг мелькнула синяя рубашонка, и я резко свернул в сторону, боясь, как бы коварный бес, который побуждает мальчишек к шалостям, не принудил меня к детоубийству.
— Простите, сэр, — спросил вдруг дворецкий, — но зачем вы это сделали?
— Там ребенок.
— Наш маленький джентльмен в синем?
— Ну конечно.
— Он вечно повсюду бегает. Вы видели его у фонтана, сэр?
— Еще бы, несколько раз. Нам здесь поворачивать?
— Да, сэр. А наверху вам тоже довелось их видеть?
— В окне? Да.
— Раньше, чем госпожа вышла поговорить с вами, сэр?
— Чуть раньше. А почему вас это интересует?
Он помолчал немного.
— Просто я хотел увериться, сэр, в том, что… что они видели автомобиль; ведь когда вокруг бегают дети, хоть вы и правите, я уверен, с крайней осторожностью, все же недалеко и до беды. Только и всего, сэр. А вот перекресток. Дальше вы не собьетесь с пути. Благодарю вас, сэр, но это не в наших правилах, только не…
— Извините, — сказал я и сунул серебряную монету обратно в карман.
— Ну что вы, другие обычно не отказываются. Всего доброго, сэр.
Он замкнулся в неприступной важности своего сословия, как в стальной башне, и зашагал прочь. Видимо, этот дворецкий дорожил честью дома и опекал детей, быть может, ради какой-то горничной.
Выехав на перекресток, где начинались дорожные столбы, я оглянулся, но неровные гряды холмов сплелись так тесно, что мне не удалось рассмотреть, где расположен дом. А когда я остановился у придорожной хижины и спросил, как называется это место, толстая торговка, продававшая сласти, прозрачно дала мне понять, что люди, которые разъезжают в автомобилях, не имеют права жить на свете — а уж тем более «разговаривать так, будто в карете ездят». Местные жители не отличались любезностью в обращении.
Вечером я проследил свой путь по карте, но не узнал ничего вразумительного. Старая ферма Хоукинса — так было обозначено это место, а в старинном справочнике графства, обычно поражавшем меня своей полнотой, о нем даже не упоминалось. Большой дом в тех краях, как свидетельствовала отвратительная гравюра, именовался Ходнингтон-холл и был построен в стиле восемнадцатого века с позднейшими украшениями в викторианском духе. Я в недоумении обратился к соседу — старику, глубоко пустившему корни в здешнюю почву, — и он назвал семейство, чья фамилия не говорила мне ровно ничего.
Приблизительно через месяц я поехал сюда снова — или, может статься, автомобиль мой избрал этот путь по собственной воле. Он миновал бесплодные известковые холмы, отыскал все повороты в лабиринте проселков под взгорьями, пробрался сквозь густолистые леса, которые высились, словно неприступные зеленые стены, выехал на перекресток, где я расстался с дворецким, а потом в моторе произошла какая-то неполадка, и я вынужден был свернуть на травянистую прогалину, которая врезалась в ореховые заросли, объятые летней дремотой. Насколько я мог определить по солнцу и по крупномасштабной военной карте, здесь и был объезд того леса, который я в первый раз обозревал с высоты. Я принялся за ремонт всерьез и устроил целую мастерскую, аккуратно разложив на коврике блестящие инструменты, гаечные ключи, насос и все прочее. В эту ловушку можно было заманить всех ребятишек на свете, а в такой чудесный день, решил я, здешние дети наверняка где-нибудь поблизости. Прервав работу, я прислушался, но лес был полон летних шумов (хотя у птиц уже кончилась брачная пора), и я не сразу различил осторожную поступь маленьких ножек, которые крались ко мне по палой листве. Я посигналил клаксоном как мог заманчивей, но они обратились в бегство, и я пожалел о своей опрометчивости, потому что у ребенка внезапный шум вызывает самый настоящий ужас. Я провозился, вероятно, еще с полчаса, а потом услышал в глубине леса голос слепой женщины, которая крикнула: «Дети, ау, дети! Вы где?» — и звонкие отголоски этого зова долго еще отдавались в ленивой тишине. Она пошла ко мне, легко нащупывая путь меж стволами деревьев, и хотя кто-то из детей, вероятно, цеплялся за ее юбку, он скрылся в густой листве, как заяц, едва она приблизилась.
— Это вы? — спросила она. — Тот самый человек, что живет на другом конце графства?
— Да, тот самый, что живет на другом конце графства.
— Тогда почему же вы не приехали поверху, через те леса? Они только что были там.
— Они были здесь всего несколько минут назад. Мне кажется, они знали, что мой автомобиль сломался, и прибежали поглядеть для забавы.
— Надеюсь, ничего серьезного не произошло? А почему ломаются автомобили?
— На это есть пятьдесят различных причин. Но мой автомобиль выискал пятьдесят первую.
Она весело рассмеялась моей нехитрой шутке и, заливаясь воркующим, пленительным смехом, сдвинула шляпу на затылок.
— Позвольте, я послушаю, — сказала она.
— Подождите! — воскликнул я, — Сейчас я сниму с сиденья подушку и подложу вам.
Она наступила на коврик, сплошь покрытый запасными частями, и наклонилась над ним с живым интересом.
— Какие чудесные вещицы! — Руки, заменявшие ей глаза, шарили в испещренном тенями солнечном свете, — Вот коробка… а вот еще одна! Да вы тут все разложили, как в магазине игрушек!
— Должен признаться, я вытащил многое, чтобы их привлечь. На самом деле половина этих штуковин мне совсем не нужна.
— Как это мило с вашей стороны! Я услышала звук клаксона из верхнего леса. Вы говорите, они уже побывали здесь?
— Без сомнения. Почему они такие робкие? Тот малыш в синем, который только что был с вами, мог бы побороть страх. Он выслеживал меня, словно краснокожий индеец.
— Вероятно, их напугал клаксон, — сказала она. — Когда я спускалась по склону, я слышала, как кто-то из них прошмыгнул мимо в смятении. Да, они робкие — очень робкие, даже меня дичатся, — Она обернулась через плечо и крикнула снова: — Дети, ау, дети! Поглядите только, что тут такое!
— Надо думать, они бегали гурьбой по своим делам, — предположил я, потому что позади нас начали перешептываться невнятные голоса, а потом вдруг раздался тоненький детский смех.
Я снова занялся починкой, а она наклонилась вперед, подперев ладонью подбородок, и с любопытством прислушивалась.
— Сколько же их всего? — спросил я наконец.
Работа была закончена, но я не видел необходимости уезжать.
Она слегка наморщила лоб в задумчивости.
— Сама точно не знаю, — сказала она просто. — Иногда их больше, иногда — меньше. Понимаете, они приходят и живут со мной, потому что я их люблю.
— Похоже, у вас тут весело, — сказал я, ставя на место ящик с инструментами, и едва эти слова сорвались у меня с языка, я почувствовал всю их неуместность.
— Вы… вы ведь не станете надо мной смеяться! — вскричала она. — У меня… у меня нет своих детей. Я никогда не была замужем. Иногда люди смеются надо мной из-за них, потому… потому…
— Потому что это не люди, а дикари, — возразил я. — Не обращайте внимания. Такие ничтожества смеются надо всем, чему нет места в их сытой жизни.
— Я, право, не знаю. Откуда мне знать? Я не хочу только, чтобы надо мной смеялись из-за них. Это тяжко. А кто лишен зрения… Я не хотела бы показаться глупой… — При этих словах подбородок у нее задрожал, как у ребенка. — Но, по-моему, мы, слепые, особенно чувствительны. Все извне ранит нас прямо в душу. Иное дело вы. Глаза служат вам такой надежной защитой… вы можете увидеть заранее… прежде чем кто-нибудь действительно ранит вас в душу. Все забывают об этом при общении с нами.
Я молчал, размышляя об этой неисчерпаемой теме — о жестокости христианских народов, не просто унаследованной от предков (потому что ее к тому же старательно воспитывают), жестокости, рядом с которой простое языческое варварство негра с Западного Берега выглядит чистым и безобидным. Размышляя, я целиком углубился в себя.
— Не надо этого! — сказала она вдруг и закрыла глаза ладонями.
— Чего?
Она повела рукой в воздухе.
— Вот этого! Оно… оно сплошь лиловое и черное. Не надо! Этот цвет причиняет боль.
— Но позвольте, откуда вы знаете цвета? — воскликнул я, потому что это было для меня истинным откровением.
— Цвета вообще? — спросила она.
— Нет. Те Цвета, которые вы сейчас себе представили.
— Вы сами знаете не хуже меня, — отвечала она со смехом, — иначе вы не задали бы такого вопроса. В мире их вовсе не существует. Оно внутри вас — когда вы испытываете такую злобу.
— Вы говорите про тусклое лиловатое пятно, будто портвейн смешан с чернилами? — спросил я.
— Я никогда не видела ни чернил, ни портвейна, но цвета эти не смешанные. Они отдельны — совершенно отдельны.
— Вы говорите про черные полосы и зубцы на лиловом фоне?
Она кивнула.
— Да… если они вот такие, — тут она снова нарисовала пальцем зигзаг в воздухе, — но преобладает не лиловый, а красный — этот зловещий цвет.
— А какие цвета сверху… ну, того, что вы видите?
Она медленно наклонилась вперед и описала на коврике очертания самого Яйца.
— Вот как я их вижу, — сказала она, указывая травяным стебельком, — белый, зеленый, желтый, красный, лиловый, а когда человека, как вот сейчас вас, охватывает злоба или ненависть, — черный на красном.
— Кто рассказал вам про это — в самом начале? — спросил я.
— Про цвета? Никто. В детстве я часто спрашивала, какие бывают цвета — скажем, на скатертях, и занавесях, и коврах, — потому что одни цвета причиняют мне боль, а другие приносят радость. Мне объясняли. А когда я подросла, то стала видеть людей вот такими.
Она снова очертила то Яйцо, видеть которое дано лишь немногим из нас.
— И все это сами? — переспросил я.
— Все сама. Некому было мне помочь. И только потом я узнала, что другие не видят Цвета.
Она прислонилась к древесному стволу, сплетая и расплетая случайно сорванные травинки. Дети, прятавшиеся в лесу, подкрались ближе. Краем глаза я видел, как они резвятся там, словно бельчата.
— Теперь я уверена, что вы никогда не станете надо мной смеяться, — заговорила она после долгого молчания. — И над ними тоже.
— Боже упаси! Нет! — воскликнул я, резко оборвав нить своих размышлений. — Человек, который смеется над ребенком — если только сам ребенок не смеется тоже, — это варвар!
— Право, я говорила не о том. Вы никогда не стали бы смеяться над детьми, но я думала — думала раньше, — что, возможно, вы способны смеяться из-за них. А теперь прошу извинения… Над чем вам хочется смеяться?
Я не издал ни звука, но она все поняла.
— Над тем, что вы еще вздумали просить у меня прощения. Если бы вы пожелали исполнить свой долг, будучи опорой государства и владелицей здешних земель, вам пришлось бы притянуть меня к суду за то, что я вторгся в чужие владения, еще на днях, когда я вломился в ваши леса. С моей стороны это было постыдно… непростительно.
Прижавшись затылком к стволу, женщина эта, которая умела видеть обнаженную душу, посмотрела на меня долгим, пристальным взглядом.
— До чего забавно, — произнесла она полушепотом. — До чего же это забавно.
— Но что я такого сделал?
— Вам не понять… и все же вы понимаете Цвета. Ведь понимаете?
Она говорила со страстью, решительно ничем не оправданной, и, когда она поднялась, я уставился на нее в замешательстве. Дети собрались в кружок за кустом куманики. Одна головка склонилась над чем-то совсем крошечным, и по движениям худеньких плеч я понял, что они приложили пальчики к губам. У них тоже была своя потрясающе важная детская тайна. Один лишь я, безнадежно чужой, стоял на солнцепеке.
— Нет, — сказал я и покачал головой, как будто мертвые глаза могли это видеть, — Что бы там ни было, я еще не понимаю. Быть может, пойму потом — если вы позволите мне приехать еще.
— Вы приедете еще, — отозвалась она. — Непременно приедете и побродите по лесу.
— Надеюсь, дети тогда уже привыкнут ко мне и позволят с ними поиграть — в виде особой милости. Вы же знаете, каковы дети.
— Тут требуется не милость, а право, — отвечала она, и я стал размышлять над смыслом ее слов, как вдруг из-за поворота дороги показалась женщина, вся встрепанная, простоволосая, раскрасневшаяся, она испускала на бегу жалобные вопли, подобные мычанию. Это была уже знакомая мне языкастая толстуха, торговка сластями. Слепая женщина услышала ее и шагнула навстречу.
— Что случилось, миссис Мейдхерст? — спросила она.
Толстуха закрыла лицо передником и начала буквально ползать в пыли, вопя, что ее внук смертельно заболел, а местный доктор уехал на рыбалку, и Дженни, мать ребенка, с ума сходит, и прочее в том же роде, с повторами и причитаниями.
— Где здесь поблизости есть другой доктор? — спросил я между приступами отчаяния.
— Мэдден вам покажет. Обогните дом и захватите его с собой. А я останусь здесь. Скорее!
Она отвела толстуху в тень. Через две минуты я уже трубил во все иерихонские трубы у Дворца Красоты, и Мэдден, выйдя из буфетной, изъявил готовность помочь беде и как дворецкий, и как человек.
За четверть часа мы, беззастенчиво превышая скорость, покрыли пять миль и добрались до доктора. Он проявил большой интерес к автомобилям, и через полчаса мы высадили его у дверей торговки сластями и остановились у дороги в ожидании приговора.
— Полезная штука эти автомобили, — сказал Мэдден, теперь уже просто как человек, а не как дворецкий. — Будь у нас автомобиль, когда заболела моя малышка, ей не пришлось бы умереть.
— Что же у нее было? — спросил я.
— Круп. Миссис Мэдден отлучилась из дому. Я поехал в повозке за восемь миль и привез доктора. Когда мы приехали, она уже задохнулась. А такой автомобиль спас бы ее. Сейчас ей было бы без малого десять лет.
— Это очень печально. Из нашего разговора на днях, когда вы провожали меня до перекрестка, я понял, что вы очень любите детей.
— Сэр, вы видели их опять… сегодня утром?
— Да, но они ужасно боятся автомобилей. Мне не удалось подманить ни одного ближе чем на двадцать шагов.
Он посмотрел на меня настороженно, как разведчик рассматривает чужого — отнюдь не как слуга своего господина, который ниспослан ему богом.
— Не знаю, в чем тут дело, — сказал он тихо, со вздохом.
Мы всё еще ждали. Легкий ветерок с моря колыхал леса, простиравшиеся далеко окрест, а придорожные травы, за лето запорошенные белесой пылью, клонились и шелестели, как волны на отмели.