Она старалась его понять, но ведь у нее была своя жизнь, у нее были дети.
А потом он вовсе перестал с ней о чем-либо говорить. Стал почти как Леонид, только тот пьет, а этот молчит, но также всех сторонится — родных, знакомых. Последний год он дома не ночует, приходит детей навестить, подарочков им принесет, детей он любит, скучает по ним, но час-другой посидит с ними и убегает, не может долго высидеть дома, говорит, дома тоска особенно душит. С Надеждой они теперь как чужие, когда встречаются, им и сказать друг другу нечего. Правда, теперь он вдруг накинулся на работу, как одержимый носится по полям, своим и чужим, что-то сравнивает, проверяет, никогда с ним такого прежде не было, мотается по конным ярмаркам, вот в Пензу прикатил, перевез Надежду с детьми и застрял здесь, потому что здесь открылась конная ярмарка, задумал расширить конный завод, вывести каких-то особенных рысаков. Только надолго ли его хватит? Перечислиться в пензенские дворяне заставила его она, Надежда, заставила навести порядок с бумагами: мало ли что может случиться? Ей надо думать о детях.
— Не удалось, значит, «соединенное я», — сказал Клеточников с грустной усмешкой, когда она умолкла.
— Что? — не поняла она.
— Нет, ничего. Какие у Ивана с Ермиловым дела? Ермилов говорил, будто имеет с ним какие-то дела.
— Кто же его знает? Может быть, по конному заводу. Тот рысак, на котором вы с Ермиловым подъехали, его, Иванова, завода. Впрочем, они давно водят знакомство. Уж не знаю, что они нашли друг в дружке. Прежде-то особой дружбы между ними не было заметно. Ермилов, правда, липнул к нему, но больше тобой интересовался, все спрашивал, где ты, что пишешь. А последний год сделались товарищами, между собою на «ты». Хотя какие они товарищи? Между ними разница чуть не в двадцать лет.
Надежду позвала на черную лестницу кухарка — принесли зелень, и Надежда вышла. Клеточников пошел было за ней, но следом за зеленщицей явился обойщик, которого сама же Надежда накануне вызывала, рассчитывая, пока находится в городе, поклеить комнаты, чтобы не заниматься этим осенью (лето она с детьми всегда жила в Засецком, зиму в городе), и между ними начался разговор, которому не видно было конца. Клеточников не стал дожидаться, когда она освободится, решил прогуляться по городу.
Пенза была противоположностью Одессы по замкнутости, отгороженности жизни обывателей; здесь и дома строились с учетом этой особенности жизни, тянулись не столько вдоль улицы, сколько вглубь, во дворы, многие из них имели больше окон на боковой стороне, чем по фасаду. Жизнь, невидимая глазу, таилась за тесовыми воротами, всегда запертыми, за окнами, закрытыми в любую жару, за занавесками, всегда задернутыми. Кое-где, впрочем, на крылечках сидели старухи, с любопытством оглядывали его, когда он проходил мимо. Он узнавал некоторые лица, запомнившиеся с детских лет, его не узнавали. Он снова вышел на соборную площадь, обошел ее со стороны, противоположной той, какой они ехали с Ермиловым. С приятным чувством прошел мимо длинного деревянного здания гимназии. Должно быть, еще шли экзамены: много гимназистов, как всегда во время экзаменов, слонялось по двору гимназии, по скверу напротив гимназии. У гимназистов была новая форма — черные строгие кафтаны, нечто среднее между офицерским сюртуком и вицмундиром, с одним рядом металлических пуговиц, со стоячим невысоким воротником, обшитым серебряным галуном, в отличие от демократичных сюртуков с отложными воротниками и петличками, какие носили в начале шестидесятых годов. Можно было бы, конечно, и зайти, подняться на знакомое крыльцо, пройтись по знакомым коридорам, подышать забытым воздухом непорочной юности, но не хотелось никаких встреч. А впрочем, кого мог бы он теперь встретить здесь — старых педагогов? Но тех из них, что были помоложе, талантливых и дерзких, вымела из гимназии гроза, разразившаяся над нею после выстрела Каракозова, ее питомца, другие за прошедшие десять лет успели состариться и уйти на покой… Он прошел мимо громадного губернаторского дома и крутыми, сбегающими от площади к подножию городского холма улицами, параллельными главной Московской улице, пошел вниз, с намерением там, внизу, выйти на Московскую и по Московской вернуться назад.
Эти улицы состояли из деревянных и каменных домов. Каменные дома, как и деревянные, были небольшие в один, редко в два этажа, весьма простые в архитектурном отношении, если можно было говорить об архитектуре применительно к кирпичным четырех- или пятистенкам, а все же можно было говорить, если иметь в виду отделку фасадов этих коробок. Фасады были нарядны, порой даже пышны, могли поразить затейливым орнаментом, немыслимой сложностью, виртуозностью фигурной каменной кладки. В известном смысле можно было говорить и о музыке фасадов этой части города, если, проходя по улицам, останавливать внимание на таких домах, минуя деревянные, впрочем, также большей частью украшенные ажурной резьбой; но каменные фасады определяли характер улиц, отличая Пензу от любого другого, известного Клеточникову города. Когда-то он целые дни мог проводить на этих улицах, прилепившись к какому-нибудь поразившему его фасаду, стараясь понять секрет очарования, смысл и душу орнамента и прочих элементов отделки.
Это шло от отца, который сам же и строил некоторые из этих домов. Вернее строил не он, строили по старинке, «как водится», артели каменщиков, его же архитектурное участие заключалось в том, что он разнообразил имевшиеся у артельщиков варианты отделки фасадов, имея целью оживить их свежим элементом. Это он делал охотно. У него, сколько помнил его Николай, всегда был на руках какой-нибудь заказ, всегда он был занят обдумыванием очередной композиции. Заказы эти давали существенный прибавок к его небольшому содержанию городского архитектора, хотя он и брал за работу весьма, весьма недорого, поощряя артельных и впредь прибегать к услугам архитекторов или художников. У него был дальний прицел, мечта — сделать Пензу заповедником старинного русского каменного орнамента, фигурной кладки. По мере сил он этой мечте и служил, но много ли может успеть человек за короткую жизнь? Все же десяток-полтора домов на этих улицах, на Московской и в районе рыночной площади несли на себе печать художественных поисков отца. Осматривая их теперь и радуясь тому, что время пощадило их, Клеточников будто вновь слышал отца, его добродушно — усмешливый голос; это был привет от отца, но грустный, прощальный, Клеточников принимал его с щемящим чувством, не зная, доведется ли ему еще когда-нибудь приехать сюда.
Когда он вернулся домой, Леонид уже был дома, он только что подъехал на крестьянской подводе, пыльный, красный; впрочем, красный не только от жары и усталости.
Леонид мало напоминал того Леонида, которым когда-то восхищался и гордился Николай. Большой, грузный — он был крупнее всех Клеточниковых — в засаленном, когда-то белом, полотняном пиджаке и черных, с бахромой внизу, мятых брюках, сидел он на стуле посреди столовой, держа на коленях мятую шляпу, с доброй и виноватой улыбкой переводил взгляд с Надежды на Николая. Широкое и круглое лицо его — лицом он тоже не был похож на сестру и брата — было будто ошпарено и еще горело, густые и длинные темные волосы были связаны сзади в нелепую косичку, делавшую его похожим на деревенского дьячка. Да он и был деревенским дьячком или чем-то в этом роде при деревенской церквушке своего тестя, священника.
В дьячках он был уже тогда, когда Николай приезжал в Пензу в последний раз, два года назад, а перед тем много успел переменить мест, — он был, еще во времена студенчества Николая, отставлен от должности в казенной палате по причине слишком заметной невоздержанности к вину и с тех пор, время от времени пристраиваясь к службе в уездных канцеляриях, не гнушаясь службой и в волостных правлениях, нигде подолгу не задерживался по той же причине. Исключение составил один период, он длился почти год, когда Леонид служил волостным писарем в соседней Тамбовской губернии; тогда, казалось, он оставил свою пагубную страсть. Об этом периоде он сам рассказывал Николаю два года назад. Ему в то время показалось, что он может послужить с пользой мужику. Грамотный и честный писарь, не берущий взяток, знающий законы, может, рассуждал он, быть посредником между крестьянами и управляющими имениями при заключении условий на сельские работы, отказываясь, например, регистрировать кабальные для крестьян условия, добиваясь их пересмотра; при разборе дел в волостном суде держать сторону бедняков против местных мироедов; составлять для крестьян всевозможные прошения и тому подобное. Куда там! Уже через месяц подобной практики к нему пожаловал исправник, прямо выложил, что на Леонида имеются доносы, его обвиняют в подстрекательстве народа на бунт, надо, мол, это прекратить. Что прекратить? А вот это, демонстрацию эту, законы, мол, законами, а только так, как он действует, действовать нельзя-с. Подозрительны! Больно грамотны, взяток не берете. Неизвестно, что у вас на уме… Все же почти год продержался на этом месте, каждый месяц ездил в уезд объясняться с властью, предупреждая маневры деревенских врагов, потом надоело это; уехал — опять пошло по-старому. Тогда и забрал его к себе тесть.
И все же, как ни был дурно одет Леонид и как ни казался несчастным и потерянным, было в его облике нечто, что озадачивало даже невнимательного наблюдателя, заставляло пристально всматриваться в его лицо, останавливало любую попытку отнестись к нему неуважительно. Оттого ли, что в его большом лице, большой голове с гривой густых волос было что-то, что требовало определения «львиное», или оттого, что на лице всегда было выражение какого-то напряжения, как бы тяжелой задумчивости, какую ему хотелось бы скрыть, да не удавалось, но отношение к нему, и в этом Николай убедился еще в прежний свой приезд, всегда и везде, где бы Леонид ни появился, в кабаке ли среди простого парода или в церкви среди чистой публики, было неизменно, если не почтительное, то, во всяком случае, сочувственно-сдержанное. Однако говорить с ним было не о чем, и Николай, сидя напротив Леонида и слушая Надежду, которая одна говорила, обращаясь к обоим братьям, недоумевал, зачем нужно было Надежде устраивать этот съезд Клеточниковых в Пензе, он, Николай, мог бы сам съездить к ней в Керенский уезд, точно так же, как и к Леониду, если бы захотел повидаться и с Леонидом, а едва ли бы захотел: ни ему, Николаю, ни, очевидно, Леониду не было нужды в свидании, никому из них оно ничего бы не дало, только растравило бы душу.
Но Надежде, видимо, не сиделось в Засецком, потому она и придумала Пензу.
Впрочем, подумал Клеточников, присмотревшись к ней, дело, возможно, было не только в этом. У Надежды, возможно, была какая-то цель, какая-то мысль, это чувствовалось. И по мере того как продвигался их странный разговор, во время которого братья хранили мертвое молчание, а ее это нисколько не смущало, напротив, она казалась даже довольной тем, что они молчали, постепенно становилась ясной эта ее мысль.
Надежда рассказывала о том, что произошло в Пензе за миновавшие два года, главным образом рассказывала семейные хроники родственников или ближайших знакомых, рассказала о том, как содержится могила родителей, на которую она наметила отправиться всем троим наутро, между прочим помянула о деньгах, которые Николай мог завтра же получить, и снова возвращалась к родственникам и знакомым, их драмам, удачам и неудачам, причем, разбирая их истории, настойчиво подчеркивала то, что все их драмы находились в зависимости от того, насколько их отношения были родственными. Там, где родственные отношения поддерживались и развивались, удары судьбы легко было нейтрализовать, и напротив, все беды подстерегали тех, кто был одинок, не защищен с этой стороны. В первом случае примером служила семья крестного Николая, действительного статского советника Николая Александровича Нащокина, бывшего некогда председателем Пензенской казенной палаты, другом и покровителем семейства Клеточниковых, — для него, героя войны двенадцатого года и инвалида, вдовца, в последние годы сильно сдавшего из-за болезней ран и нуждавшегося в заботливом уходе, было большой отрадой, что семьи его детей, сына, отставного гвардейского офицера, и дочери, бывшей замужем за отставным гвардейским же офицером, были неразлучны, жили одним с ним домом, хотя у них были свои имения в разных губерниях. Во втором случае примерами служили судьба Николаевой крестной Елены Ивановны Эссен, оставшейся старой девой, бедной и больной, потерявшей все свое имущество во время пожара 1858 года и доживавшей век приживалкой у чужих людей, и неприкаянная судьба ее племянника Михаила Федоровича Эссена, того самого Михаила Эссена, который в 1856 году, когда Николай только поступил в гимназию, прогремел на всю Россию своими письмами-протестами против отживших методов и характера преподавания в российских учебных заведениях с их муштрой, телесными наказаниями. За эти письма, посланные разным сановникам и сделавшиеся известными в обществе, Михаил, в то время вольный слушатель Московского университета, был арестован и куда-то сослан. С тех пор власти не давали ему покоя, он мыкался по городам российским, бедствуя, не имея никакой помощи от распавшейся семьи.
Вот в этом и заключалась, как понял Николай, нехитрая мысль Надежды, для того она и придумала этот съезд Клеточниковых в Пензе, чтобы попытаться восстановить связи их собственной, тоже вдруг рухнувшей семьи. Понять ее было нетрудно. Из них троих она ближе всех была к родителям и мучительнее пережила их смерть. Пока они были живы, они были для нее частью ее самой, никогда не отделявшейся, их дом был для нее прибежищем, где она всегда могла укрыться от потрясений и обид ее собственной семейной жизни. И вдруг она осталась совсем одна — без родителей, без мужа, без друзей, — не привыкшая к одиночеству душа затосковала, забилась в судорогах страха.
Она не говорила прямо, чего она хочет от братьев, но это и без того было ясно. Она надеялась, бедная, что Николай, приехав в Пензу, подышав родным воздухом, пожив у нее, обласканный ее любовью и заботами, надумает остаться в Пензе. Она бы отдала ему половину дома с отдельным входом со двора, там теперь жила какая-то помещица с большим по-старинному штатом дворни; Надежда намекала на это, когда решала, где поместить Николая («Пока будешь жить в мезонине, но если захочешь остаться дольше, на все лето или сколько хочешь, я откажу помещице от квартиры и отдам половину дома тебе»). Он останется в Пензе, и они вдвоем, может быть, вытянут Леонида. Она так была поглощена своей мыслью, так надеялась на то, что ей удастся осуществить свой план, что даже не спросила, надолго ли едет Николай за границу, а у него не хватило духу самому заговорить об этом. В конце концов он решил и вовсе не открывать ей своих намерений; если спросит, решил сказать, что едет на полгода, на Венскую выставку и полечиться заграничными водами. Но она не спрашивала.
Вскоре приехал Ермилов, да не один, привез с собой Ивана Степановича, который, войдя, сразу же пошел к Николаю с открытыми объятиями, с радостным и взволнованным выражением лица; они обнялись. Ермилов и Иван Степанович привезли шампанского, и Ермилов, хохоча, стал выставлять бутылки на стол, потом выбежал к коляске и принес пакеты с сыром и конфетами.
Пока собирали на стол, Клеточников присматривался к Ивану Степановичу. Они не виделись лет семь, с тех пор, как Николай бежал из Пензы; в последний же свой приезд в Пензу, два года назад, Николай не застал его в Пензе: тот накануне его приезда укатил в свое Засецкое. Тогда Николай немало подивился тому, что Иван Степанович не дождался его в Пензе, они всегда были в дружеских отношениях, даже, пожалуй, любили друг друга, и повидаться, думал Николай, было бы приятно им обоим. Когда-то, когда Николай гимназистом гостевал в Засецком, они любили беседовать друг с другом, долго, часами, обстоятельно разбирая какой-нибудь небольшой вопрос, для строгости ограничившись одним вопросом, — образованному, начитанному Ивану Степановичу нравились тщательность Николая, его стремление во всем дойти до последней точки, чтобы уже ничего не оставалось неясного, а Николаю нравился критический уклон, с каким судил Иван Степанович о жизни, а он многое видел, о многом мог рассказать; он участвовал в крымской кампании и имел свои суждения о русской армии и порядках в ней, знал чиновничий мир, соседей-помещиков, знался со «светлыми личностями» образованной Пензы, между которыми обсуждались все «проклятые вопросы» времени и читалось все, что имело в те годы — начало шестидесятых годов — хождение в обществе. Так отчего же он не дождался Николая в Пензе? Надежда тогда никак не могла объяснить, какие такие срочные дела не позволили Ивану Степановичу задержаться в городе еще на один день; впрочем, Клеточников тогда не особенно ее расспрашивал. Но теперь он понимал, что дело было не в срочных делах, а в том, что Иван Степанович с Надеждой скрывали от родных и друзей свои отношения, а кроме того, было что тогда скрывать Ивану Степановичу и о самом себе.
И вот что теперь удивило в нем Клеточникова прежде всего: он вовсе не казался таким уж несчастным, каким его описала Надежда. Он держался свободно, был оживлен, даже весел, просто и непринужденно смотрел на Надежду, когда говорил с ней, как будто никакой между ними и не было тени. От него исходил благоуханный запах конского пота. Надежда заметила ему это и предложила пойти помыться, он ответил ей, смеясь, что этого запаха не отмоешь, он весь пропитан им, он час назад объезжал одну лошадку, переодеться же здесь не во что, так что придется господам потерпеть. Потом подхватился и убежал к детям, понес подарки. Правда, он недолго занимался с детьми и вернулся в столовую несколько рассеянным и задумчивым, даже, пожалуй, мрачным, но вскоре снова оживился, когда сели за стол и Ермилов заговорил о карьере.