— Вы хорошо плаваете, — сказал Клеточников.
— Где уж хорошо. Когда-то хорошо плавал, да. Теперь я развалина с перебитыми ногами.
— Вы были ранены?
— Да, под Севастополем, — ответил Корсаков. — Идемте?
В доме, когда они вернулись с моря, все уже встали, было шумно, суетно. Кричал двухмесячный Владимир Владимирович Корсаков-сын, его вынесли, показали Клеточникову: здоровый мальчик, переставший кричать, как только его внесли в зал; четырехлетняя тоненькая Наталья Владимировна, дочь, уже одетая к завтраку, но непричесанная, с распущенными волосами бегала по нижним комнатам, с громким смехом удирая от няньки, чистенькой старушки в темном платочке, повязанном по-монашески, и от барышни с простым, востроносеньким, белым лицом, то ли воспитательницы девочки, то ли воспитанницы хозяйки дома, как понял Клеточников; когда Корсаков представил их друг другу — Корсаков назвал ее Машенькой Шлеер. Всем троим игра доставляла удовольствие. Взрослые не спешили поймать девочку, и девочка, пробегая через зал, каждый раз старалась пробежать как можно ближе к гостю, чтобы задеть его краешком платья или дотронуться кончиками пальцев, и, запрокинув головку, пытливо смотрела на него смеющимися светлыми глазками, как бы спрашивая, нельзя ли и его вовлечь в игру. На большой открытой веранде, куда вела дверь из зала, собирали на стол завтрак.
Девочку поймали и увели, и Клеточников, оставшись один, стал рассматривать портреты мужчин и женщин, развешанные в зале по стенам. Очевидно, это были семейные портреты. Некоторые были очень недурны. Клеточников узнал любимых им Левицкого и Боровиковского. Изображены на портретах были великолепные дамы, сановники и генералы, причем бросалось в глаза, что генералы были молоды.
Вошел Корсаков, в белой нарядной визитке, с цветным, в мелкий горошек, шелковым галстуком. Заметив, что Клеточников рассматривает картины, подошел с улыбкой.
— Вам нравятся эти картины?
— Да. Этот портрет писал художник Левицкий? — показал Клеточников на портрет юной дамы в атласном декольтированном платье с шелковыми лентами и кружевами, в высоком белом парике, с пухлыми, розовыми щечками и туманным взором светлых, прозрачных глаз.
— Левицкий, — ответил Корсаков, продолжая улыбаться. — Но ведь это старомодная, салонная живопись? Теперь пишут старух, которые штопают чулки, стариков с котомками за плечами, крестьянок с серпами.
— А я люблю эту живопись, — возразил Клеточников. — Это живопись легкая, прозрачная, так писали фламандцы и итальянцы. Они писали по белым или цветным грунтам, с подмалевками, лессировками. Теперь не придерживаются этой системы, и напрасно, поскольку суживают возможности… Мне это близко, я из семьи художника, — поспешил он объяснить свое неожиданное оживление. Корсаков смотрел на него с веселым удивлением. — Владимир Семенович, вы, верно, уже прочитали письмо Николая Александровича? — спросил Клеточников, Корсаков кивнул. — Я бы хотел, со своей стороны, прибавить, что у меня есть некоторые средства, немного, но мне хватит, по крайней мере на год…
— Мы об этом поговорим, — остановил его Корсаков. — Я отдал письмо жене, она сейчас выйдет, и мы вместе подумаем, как с вами быть. — Он снова повернулся к картинам. — Значит, вам нравятся эти картины?
— Да.
— И вы полагаете, это не ретроградно — то, что они здесь висят?
— Почему же ретроградно? — с улыбкой спросил Клеточников.
— Да вот, изволите ли видеть, есть люди, которые считают, что именно ретроградно. Сегодня вечером, может быть, вы их увидите. — Корсаков говорил с добродушной иронией. — Мало того, что они не в духе времени, то есть картины не в духе времени, а не эти люди, но, что они висят здесь, это, изволите ли видеть, противно общественным настроениям. Все здесь изображенные господа — Корсаковы или находятся с ними в родственных отношениях. Что вы на это скажете?
Клеточников, улыбаясь, промолчал. Подошел к портрету Мордвинова (его имя было выгравировано на медной дощечке).
— Я не знал, что вы в родстве с адмиралом Мордвиновым, — сказал он.
— Мы, Корсаковы, родня тем и другим Мордвиновым. Отец Николая Александровича, сенатор Александр Николаевич Мордвинов, вот его портрет, — показал Корсаков на портрет важного господина в вицмундире с высоким, стоячим, твердым воротником, сильно врезавшимся в подбородок, отчего господин держал голову откинутой назад и смотрел как бы сверху вниз, с надменным выражением, — родной брат моей матушки Софьи Николаевны, а покойный адмирал был родным братом моей бабки Анны Семеновны. Вот она, — показал Корсаков на портрет юной дамы в белом парике. — Мила, не правда ли? А это мои старшие братья, — перешел он к портретам молодых военных, — Николай, Александр, ныне покойный, и Михаил.
— Николай Александрович с большим уважением отзывался о ваших братьях, — осторожно сказал Клеточников. — Особенно об Александре Семеновиче.
Корсаков вернулся к портрету сенатора Мордвинова, показал на соседний с ним небольшой овальный поясной портрет розовощекого юноши, длинноволосого, в шинели-накидке, какие носили в сороковые годы.
— Кто этот юноша — узнали? — спросил он.
Клеточников скорее догадался, чем узнал:
— Николай Александрович?
— Да. Здесь он еще студент, — ответил Корсаков. И вдруг спросил: — В пятьдесят пятом году Николай Александрович был арестован за распространение в империи антиправительственных сочинений, вы об этом факте знаете?
— Да, — ответил Клеточников, удивленный не столько самим вопросом, сколько тоном, каким это было сказано, тихим и доверительным и вместе как бы ощупывающим.
Корсаков между тем продолжал, будто и не думал вкладывать в свой вопрос никакого тайного смысла.
— А вот отец Николая Александровича, — показал он на портрет сенатора, — довольно долго управлял Третьим отделением и был, сказывают, хуже чумы, особенно по части цензуры.
Он помолчал, наблюдая за Клеточниковым, опять-таки как бы с каким-то вопросом, затем продолжал:
— Впрочем, он сам и загубил свою жандармскую карьеру. Знаете, за что его удалили из Третьего отделения? Он пропустил в печать сочинения декабриста Бестужева, подписанные этим именем, а не псевдонимом Марлинский, притом с портретом Бестужева. За эту вольность государь хотел наказать его отставкой, но заступился Бенкендорф, и его отослали губернатором в Вятку. Потом он снова поднялся, управлял каким-то департаментом, был в Сенате первоприсутствующим. Он-то и выручил Николая Александровича, когда брата посадили в крепость. Уж как хлопотал! И вот ведь что любопытно. Он мне однажды объяснить взялся, в чем был виноват Николай Александрович, так вышло, что не в том виноват, что распространял, а как распространял. Надо, говорит, — заметьте, это он-то, гонитель всякой мысли, говорил, — надо, говорит, уметь любую мысль выразить легально, потому, изволите ли видеть, что мысль, которую начальство разрешило, в тысячу раз скорее достигнет цели, чем мысль тайная, которая, может быть, и способна привести к тому же, но через насилие и хаос. Вот вам и чума. Как люди меняются, — заключил Корсаков, улыбаясь. И прибавил, снова озадачив Клеточникова: — А Николай Александрович так и не переменился?
Сказано это было с неопределенной интонацией: ни одобрительной, ни осуждающей, а все как бы с тем же «ощупыванием». Но при этом будто давали Клеточникову понять, что дело, в сущности, не в том, чтобы выяснить, с сочувствием или несочувствием относится он к направлению Николая Александровича, не это, дескать, главное. А что главное? Это было непонятно.
Вошла высокая молодая дама в нарядном белом шелковом капоте с воланами, кружевами, улыбаясь, подала Клеточникову душистую руку с длинными розовыми пальчиками. «Елена Константиновна, жена», — сказал Корсаков. Спустилась сверху Машенька, оставившая, должно быть, свою воспитанницу на попечение няньки, и все перешли на веранду, где уже кипел самовар.
— Я прочитала письмо Николая Александровича, — сказала Елена Константиновна, подавая Клеточникову чай. — Он пишет, что вы были больны, а теперь выздоровели, но вам нужно окрепнуть после болезни. Вы лечились кумысом?
— Да, я был в кумысном заведении доктора Постникова под Самарой, — ответил Клеточников.
— Что же у вас было?
— Бугорчатка в первом периоде, то есть самое начало болезни. Слабость, быстро худел.
— Лихорадка была?
— Да, и лихорадка и кашель.
— И что же, кумыс вам помог выздороветь? Неужели это такое чудодейственное средство?
— Да, кумыс помог. Доктор Постников мне объяснял его свойства.
— Какие же это свойства?
Клеточников замялся. Говорить о болезнях, притом за столом и с дамами, ему казалось не очень удобным, но Елена Константиновна спрашивала с простодушным интересом, и он ответил — сдержанно, стараясь не сказать больше того, что нужно для удовлетворительного ответа:
— Алкоголь, который содержится в кумысе, позволяет ему быстро всасываться в кровь. То есть, собственно, он есть молоко, уже приведенное искусственно в то состояние, в которое его приводит желудок перед тем, как оно начнет всасываться, притом кумыс сильно питает организм, в нем имеется большой процент казеина, так называемого образовательного вещества. Со мною вместе в заведении было почти сто человек, из них сорок пять с бугорчаткой первого и второго периодов, так вот, из них выздоровели вполне все больные первого периода и две трети второго, остальные получили облегчение.
— Вы хорошо говорите, — заметила Елена Константиновна, — будто читаете книгу. Вот и Владимир Семенович мастер гладкой речи. Вы этого еще не заметили?
Клеточников засмеялся:
— Владимир Семенович с большим изяществом рассказал о родственных связях Корсаковых и Мордвиновых.
— А Николай Васильевич с не меньшей глубиной, — весело подхватил Корсаков, — объяснил мне Левицкого. Представь, Лена, Николай Васильевич прекрасно понимает живопись. Он из семьи художника.
— Ваш отец художник? — спросила Елена Константиновна.
— Он был учителем рисования, потом двадцать лет служил городским архитектором в Пензе.
— Значит, вы из Пензы?
— Да, я там родился, кончил гимназию и потом, когда вышел из университета, немного служил.
— Вы в каком университете учились?
— Сначала в Московском по естественному разряду физико-математического факультета, после первого курса перешел в Петербургский на юридический факультет. Но курса не кончил.
— Почему же вы вышли из университета? По болезни?
— Н-нет, не по болезни, — уклончиво ответил Клеточников, ему почему-то было неприятно говорить об этом, это не ускользнуло от внимания Корсакова. — После университета служил по письменной части в Пензе, — продолжал Клеточников, — затем вышло место в Самаре, и я переехал в Самару. Там познакомился с семейством ревизора контрольной палаты Казначеева, давал уроки его сыну, а через Казначеева и с Николаем Александровичем свел знакомство, он тогда только заступал на место управляющего этой палатой, это было нынешней зимой. Ну, а весной заболел и попал в заведение доктора Постникова. Теперь, чтобы поправиться, так считает доктор, мне нужен теплый климат, лечение виноградом и морские купания. За тем я и приехал сюда, — с печальной улыбкой закончил Клеточников.
— Мы тоже сюда переехали ради лечения Владимира Семеновича, — сказала Елена Константиновна, — и не жалеем, нам здесь нравится. Это, конечно, не Петербург и не Москва с их театрами и балами, да ведь и мы уже не так молоды, чтобы по балам ездить. Зимой, правда, скучно. В Ялте на зиму остается три-четыре знакомых семейства, с ними и коротаем вечера. Да зима-то недолгая, уже в апреле начинают съезжаться гости. Наш дом никогда не пустует. Вот вы приехали, перед вами гостила моя матушка, все лето жили братья Владимира Семеновича с семьями, Николай Александрович заезжал. Впрочем, нынешний сезон чрезвычайный, в Ялте никогда прежде столько народу не было.
— Превращаемся благодаря их величествам в модный курорт, — вставил с улыбкой Корсаков.
— Вы, верно, знаете, государь и государыня второй год проводят в Ливадии все лето, — объяснила Клеточникову Елена Константиновна. — Вот и наехала публика.
— Меня уже пугали, что квартиру в городе нельзя снять, — сказал Клеточников.
— Да, трудно, — согласилась она. — Некоторые наши знакомые стали сдавать комнаты, представьте, это выгодно. Может быть, когда-нибудь и мы будем сдавать, но, покуда Владимир Семенович служит, в этом нет необходимости. Вам еще налить чаю?
Клеточников отказался. Пока она говорила, он ее хорошо рассмотрел. Она была, несмотря на свой высокий рост, нежна и изящна, воздушна со всеми своими розовыми пальчиками, бледным красивым лицом, большими глазами, которые смотрели прямо на собеседника. Но не это в ней было главное. Главным было очарование странной, какой-то меланхолической простоты, с какой она говорила, держала себя и, должно быть, думала, и это вызывало трогательные чувства. Странно и трогательно было слышать от нее, красавицы, светской дамы, эти прозаические слова о сдаче комнат, трогательной казалась дельность ее замечаний. Должно быть, и Корсаков испытывал к ней постоянное тихое трогательное чувство, он несколько раз в продолжение разговора делал невольное движение в ее сторону, так, как будто хотел ласково прикоснуться к ней.
— Николай Васильевич, а правда, — вдруг спросила в сильном волнении и слишком громко (оттого, что старалась побороть волнение) до сих пор молчавшая Машенька; она все время внимательно и упорно прислушивалась к тому, что говорил Клеточников, и наблюдала за ним, не спуская с него умненьких, очень подвижных глаз, — а правда, что вы знали Каракозова?
Этого вопроса Клеточников не ожидал. Он оглянулся на Корсакова, но тот оставался невозмутим, спокойно улыбался. Заметив растерянность Клеточникова, он мягко объяснил:
— Николай Александрович рассказывал о вас, когда заезжал к нам в начале лета, и между прочим упомянул об этом факте. Вы действительно были знакомы с Каракозовым?
Клеточников ответил осторожна:
— Мы учились в одной гимназии. Но он кончил тремя годами раньше меня. Я ближе знал его двоюродного брата, тоже по гимназии.
— Николая Ишутина?
— Да.
— Как интересно! Расскажите, — снова пылко выскочила Машенька, и глазки ее, маленькие и резвые, не умеющие стоять на месте, прыгающие, скачущие, совсем закрутились.
Клеточников молчал, не решаясь рассказывать. Корсаков выручил.
— Нет, не сейчас, — сказал он, останавливая Машеньку. — Мне, Машенька, тоже интересно послушать Николая Васильевича, но мне теперь пора ехать. А мы еще не поговорили о деле Николая Васильевича. Мы попросим Николая Васильевича рассказать о его знаменитых земляках вечером, когда приедут Винберги и другие. Сегодня у нас гости, — прибавил он, обращаясь к Клеточникову, заметив его недоумение и беспокойство. — Будут близкие друзья. С ними можно говорить обо всем. Вам с ними непременно надо познакомиться. Люди интересные. Впрочем, вы увидите.
Он посмотрел на Елену Константиновну, и она сказала Клеточникову:
— Николай Васильевич, в письме, которое вы привезли, а прежде в телеграмме Николай Александрович просил, чтобы мы приютили вас, если это возможно, или по крайней мере помогли устроиться с удобствами, но недорого. Так вот, мы можем вам предложить. Жить вы будете у нас, никакой платы, разумеется, не нужно. Столоваться также будете у нас, тоже никакой платы не нужно. Да, да, не нужно, — повторила она, не давая ему возразить, — покамест не поправитесь. Поправитесь, разговор будет другой. У нас свой виноградник, — стало быть, и на виноград вам тратиться не нужно будет. Фруктовый сад вы видели, рядом море, купайтесь, гуляйте, сколько нужно и когда нужно. Словом, вы наш гость и постарайтесь, пожалуйста, воспользоваться нашим гостеприимством с пользой для своего здоровья.
— Я очень благодарен… Но зачем же?.. — бормотал смущенный Клеточников, не ожидавший такого оборота. — Позвольте же и мне внести… У меня деньги есть.
— Деньги вам пригодятся. Отложите их. Когда поправитесь, может быть, вы у нас в Ялте служить останетесь.
— Именно об этом я хотел говорить с Владимиром Семеновичем! — горячо подхватил Клеточников. — Я именно рассчитывал, когда поправлюсь, найти место, то есть, надеясь на содействие Владимира Семеновича, имея виды…